412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клаус Манн » На повороте » Текст книги (страница 26)
На повороте
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:57

Текст книги "На повороте"


Автор книги: Клаус Манн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 41 страниц)

Моя жизнь была богата дружбой; в этой документальной хронике вынужденно отсутствуют многие имена, которые мне были дороги и дороги поныне. Разлука с Германией, конечно, прервала сердечные контакты, которые охотно поддерживались бы; но большинство настоящих друзей отправились с нами в эмиграцию, и, впрочем, за границей скоро образовались новые товарищества, некоторые из них очень теплые и плодотворные.

Таково прекраснейшее человеческое отношение, которым я обязан в эти первые годы изгнания издателю Фрицу Ландсхофу. С 1933 года он является моим другом-собратом. Союзы такого рода заключаются по большей части лишь между очень молодыми людьми, тем значительнее счастливый случай поздней встречи. Не то чтобы я тогда был стар! С двадцатисемилетним может случиться еще почти то же, что и с юношей. Однако я был все-таки уже довольно опытным, поднаторевшим; я рано проявил себя в о всем, в дружбе тоже. Лучшего друга я только что лишился; после смерти Рикки я едва ли мог еще надеяться когда-нибудь вновь найти такое согласие и такую верность. И вот это повторилось еще раз, и опять, как в случае Рикки, это была дружба втроем. Эрика тоже имела отношение к этому союзу. Прочно в моей жизни было, пожалуй, только то, в чем она принимала участие.

Ландсхоф, который был в Берлине директором издательства «Кипенхойер», основал в 1933 году в Амстердаме издательство «Кверидо», немецкое отделение старой голландской фирмы «Уитгеверсми». Шеф издательства Эмануэль Кверидо – нидерландец португало-еврейского происхождения – был седовласым человеком маленького роста и большого темперамента, забавно-патриархальным, с ярко-синими капитанскими глазами на изрытом морщинами веселом, умном лице. Старый социал-демократ ненавидел фашизм в любом виде, но особенно в немецком; именно поэтому забота об антифашистской немецкой литературе была для него кровным делом. Его весьма толковая, кстати и весьма привлекательная, сотрудница Алисе ван Нахус взялась вместе с Ландсхофом за руководство новым немецкоязычным издательством. Большинство эмигрировавших значительных авторов печатались в «Кверидо»: Якоб Вассерман, Генрих Манн, Эрнст Толлер, Лион Фейхтвангер, Анна Зегерс, Арнольд Цвейг, Викки Баум, Эрих-Мария Ремарк, Эмиль Людвиг, Альфред Дёблин, Бруно Франк, Леонгард Франк, Людвиг Маркузе, Йозеф Рот, Валериу Марку – достаточно назвать только этих. Что касается меня, то издательство печатало не только мои книги, но и мой журнал «Ди Заммлюнг», при издании которого мне были полезны организаторский опыт и литературный вкус Ландсхофа.

Немецкие книги и немецкие журналы издавали в Амстердаме потому, что этого нельзя было больше делать дома: там правил изверг. Об этом неприятном факте следовало всегда помнить, что, однако, не мешало находить весьма приятным во многих отношениях новое, не совсем добровольно избранное окружение. Город Амстердам красив, но радуется ли этой красоте эмигрант или развлекающийся путешественник? Изгнанник тоже восхищается благородно-скромной архитектурой старых патрицианских домов, ощущает некую чарующую прелесть судоходных каналов с их венецианскими запахами и перспективами. Стоячая вода этих живописных каналов завораживала меня всегда жутким образом. Как мне рассказали, в ее маслянистой глубине массами ютятся крысы. Это – ядовитая вода, мертвая вода; упадешь, наглотаешься и умрешь от эффектно-омерзительных шишек, как прокаженный в средневековье. Вдоль судоходных каналов тащатся бедные, но бодрые мужчины с передвижными шарманками – инструментами огромных размеров, часто оформленными с барочной пышностью, – и раздаются печальные напевы. Они требовательным жестом протягивают прохожим погромыхивающую жестянку и принимают монету как дань, по праву им принадлежащую. Узкие переулки кишат велосипедистами, чье беззвучно-проворное проскальзывание в сумерках может произвести впечатление призрачности. Повсюду портреты королевствующих женщин, королевы-матери, королевы, кронпринцессы; повсюду тюльпаны. Однако девицы, которые в известных районах города гостеприимно сидят у окна и заманивают прохожего крепким словцом, предпочитают искусственные цветы, Бог знает почему. Статностью напоминающие рубенсовские изображения, восседают они в креслах около вазы с бумажными розами и затемненной лампой. Даже «порок» – если уж это так хотят называть – подает себя в Амстердаме с разумно-архаичной уютностью.

Архаично-уютным был и пансион, где мы с Ландсхофом нашли скромное, но не без комфорта убежище. Дни проходили в работе. Если хотелось отдыха, то прогуливались по широко раскинувшемуся, радующему глаз, ухоженному Вандель-парку или проводили благоговейнейший час в Рийксмузеум перед освежающе реальными, при этом захватывающе вдохновенными ландшафтами, портретами, религиозными сценами, натюрмортами, аллегориями и по-домашнему светлыми жанровыми картинами великих фламандцев. Вечерами в Концертном зале звучала хорошая музыка. Великий капельмейстер и странный человек Виллем Менгельберг, которому позднее суждено было быть дискредитированным по политическим причинам, тогда еще дирижировал в Амстердаме оркестром, ставшим под его руководством всемирно известным.

Сидели на террасе отеля «Америкэн» и пили можжевеловую водку, закусывали аппетитными кубиками голландского сыра или свежей сельдью. Именно в Амстердаме могла оказаться на гастролях «Перцемолка», ибо там пользовалась особой популярностью; тогда за нашим столом мы с удовольствием видели Эрику и Гизе. И тут же в нашей компании оказывался Ландауэр, тот тонкий, в высшей степени порядочный и в высшей степени рассудительный, остроумно-меланхоличный Вальтер Ландауэр, который совместно с Ландсхофом руководил издательством «Кипенхойер» в Берлине и которому теперь подчинялось немецкое отделение издательства «Аллерт де Ланге» в Амстердаме. Между его предприятием и «Кверидо» существовало своего рода дружеское соперничество, причем акцент скорее следует ставить на прилагательном, чем на существительном. Литературная эмиграция была достаточно продуктивна, чтобы обеспечить первоклассным материалом оба издательства.

Герман Кестен принадлежал к авторам издательства «Аллерт де Ланге», в котором, кстати, он трудился в качестве редактора и консультанта. Он жил в Париже, но часто приезжал в Амстердам, всегда неугомонный, веселый, полный ненасытного интеллектуального любопытства и неподдельного темперамента, скептичный до цинизма и идеалистичный до наивности, щедрый на парадоксальные остроты и доверчивый, шельмующий и великодушный, лояльный и ехидный, колкий юморист и благородный защитник прав человека, примерный ученик Вольтера, один из поклонников великого Генриха Гейне, хороший писатель, хороший борец и хороший друг.

Да и кроме них в посетителях недостатка не было; многие авторы, близкие одному из двух издательств – «Кверидо» или «Аллерт де Ланге», – появлялись при случае в Голландии. Приезжал Эрнст Толлер – личность очень трогательная и достойная любви: готовый по-товарищески помочь при всем эгоцентризме, откровенный при всей склонности к риторике, человек с благодарным сердцем и часто веселым нравом при, между прочим, опасно ранимой психике и злополучной тенденции к маниакально-депрессивному. Являлся Леонгард Франк, серьезное, красивое, как на гравюре, лицо, одновременно отстраняющее и подкупающее странно-пронизывающим холодно-голубым взором и рассеянной, отчужденной и одновременно понимающе-благосклонной улыбкой. Останавливался на пару дней в Амстердаме между какими-нибудь авантюрными поездками Эгон Эрвин Киш, «неистовый репортер», пышущий нервозной жизненной силой, мучимый никогда полностью не осуществленными, может быть, невыполнимыми амбициями, агрессивный, полный юмора, энтузиазма, истинный друг всего мира, почти романтик, с марксистско-материалистическими принципами.

Визиты австрийского писателя Йозефа Рота вносили определенное возбуждение. Он настаивал на чрезмерных авансах – неважно, от «Кверидо» или от «Де Ланге», – и поражал господ из прессы замысловатыми политическими теориями, которые защищал с великой словоохотливостью и упорством. Спасение Европы – согласно Йозефу Роту – могло прийти только от дома Габсбургов, другой надежды не было. Если бы только сие помазанное величество вновь воцарилось в Венском дворце, то все бы было хорошо: рать «антихриста» уже исчезла бы. Разглагольствуя подобным образом, поэт потреблял удивительные дозы алкоголя; на моей памяти это были большей частью напитки необычайно темной, коричнево-мутной окраски и прямо-таки дьявольской крепости, их наш друг прихлебывал из рюмочек. С остекленевшим взглядом, но в остальном в достойно-собранной манере он вел себя в Cercle [151]151
  Круг, общество (франц.).


[Закрыть]
в кафетериях Парижа, Вены, Амстердама и других метрополиях. И где бы ему ни пришлось задержаться, его стол всегда становился центром. Автору романов «Йов» и «Марш Радецкого», который, кстати, никоим образом не играл роль метра, присуща была та притягательность, которая относится к человеческим свойствам и проявлению таланта. Коллеги и поклонники окружали его, в то время как он с не очень ладным, скорее разудало-наигранным воодушевлением грезил кайзерской идеей, опрокидывая при этом темные стопки одну за другой. Смеси, которыми он подкреплял себя, выглядели как лекарства, но были ужасно вредны для здоровья: писатель Рот совершал медленное самоубийство, допиваясь до смерти среди поклонников и коллег.

Несколько сомнительно обстояло дело и с другим писателем, который посещал нас время от времени в Амстердаме, – Эденом фон Хорватом, венгерским драматургом и романистом. Хотя пил он не так много и вряд ли когда говорил о кайзере, но беседы его тем не менее не были лишены тревожащих нот. Хорват, одно из замечательных поэтических дарований своего поколения, охотно рассказывал о своей жизни, о несчастных случаях, немыслимых болезнях и всякого рода наказаниях. Призраки, ясновидцы, вещие сны, галлюцинации, предчувствия, предсказания будущего и другие привиденческие феномены тоже играли роль в его разговоре, ведшемся, кстати, отнюдь не робким полушепотом, но с игривой, часто довольно нарочитой веселостью. У Хорвата не было ничего от истерика или педантично-мрачного любителя оккультного; скорее он отличался крепким здоровьем и способностью наслаждаться. Он знал, однако, многое о страхе, о том глубоком, парализующем недуге, который Фрейд признавал центральным элементом нашей культуры и распространение которого, возможно, станет, собственно, решающим, роковым событием эпохи. «Перед нацистами у меня нет такого уж большого страха, – утверждал Хорват. – Есть вещи похуже, а именно те, перед которыми испытываешь страх, не зная почему. Я боюсь, к примеру, улицы. Улицы могут быть враждебными, могут уничтожить. Улицы наводят на меня страх».

После пребывания в Амстердаме он отправлялся в Париж, где вел переговоры с одной кинокомпанией. Перед отъездом он зашел еще к гадалке: от нее он хотел узнать, состоится ли прибыльная киносделка. Посвященная баба выразилась многозначительно, на старый оракульный манер: «В Париже, сударь, вы встретились с величайшей авантюрой вашей жизни!»

Переговоры он вел в одном бюро на Елисейских полях; дело, казалось, шло на лад, Хорват считал, что контракт уже в кармане. Так много денег! Вот это авантюра! Величайшая в его жизни, совсем как предсказывала ведьма… В оживленном настроении он отправился домой. Когда он брел вниз по Елисейским полям, поднялась маленькая буря, не то чтобы ураган, но все-таки довольно сильные порывы ветра. Жестокий бриз сорвал одну из многих ветвей одного из многих деревьев, стоящих по краю прекрасного бульвара. То было дерево, под сенью которого как раз находился писатель. На затылок ему свалился тяжеленный сук, он ударил ему в шею, как топор. Тот, который не боялся нацистов, был гильотинирован миролюбивым парижским деревом.

Умирали на чужбине быстро, скоропалительнее, чем дома. В этой хронике будет рассказано еще о ряде скоропостижных смертельных случаев, причем большей частью речь пойдет об эмигрантах. Эпидемии самоубийств и инфарктов предстояло, разумеется, получить размах несколько позднее; однако уже в эти первые годы ссылки умирали с большим рвением. Очень скоро эмиграция опостылела юристу и преуспевающему драматургу Максу Альсбергу, с которым я был хорошо знаком: он покончил с собой уже в 1933 году. Следующим был Курт Тухольский. Он сделал это в Швеции, не преминув перед этим выразить свое отчаяние. Якоб Вассерман умер естественной смертью, которая, однако, судя по всему, не была для него столь уж нежеланной. Этому могучему прилежному старому сказителю и до глубины сердца обеспокоенному мыслителю, как еврею и немцу, слишком уж туго пришлось в жизни. В последнее время его лицо, которое никогда не было веселым, было искажено страхом, обезображено скорбью и усталостью. Он хотел покоя.

Для меня самой горькой была утрата двух друзей, чьи имена могут не много значить для общественности, которых я, однако, уже представил на этих страницах; теперь я должен дать им возможность уйти со сцены, моей дорогой Герт и моему дорогому Вольфгангу. Девочка Герт – припоминаете? – была мне близка с тех отдаленных, почти уже мифически блаженных дней в Бергшуле. Тогда у нее была такая потешно-колоссальная фигура, что мы называли ее «слоненком»; позже она похудела вследствие злоупотребления морфием. Она разрушала себя намеренно или по крайней мере с той неосмотрительностью, которая позволяет сделать вывод об известном ослаблении воли к жизни. Конец наступил в Париже, осенью 1933 года.

Вольфганг Хельмерт, который принимал по меньшей мере столь же значительные количества прелестно-пагубного снадобья, протянул еще годок, чтобы потом в свою очередь, в 1934 году, приказать долго жить, также в Париже. Перед тем этот высокоодаренный, но ленивый и, впрочем, не особенно заинтересованный в своей карьере человек собрался с силами записать некоторые прекрасные мысли. Несколько жемчужин, которые нашли в его наследии, – три-четыре заумно-напевных стихотворения, две в высшей степени проникнутые чувством внушения прозаические фантазии – появились в журнале «Ди Заммлюнг». К тому времени взыскующего яда, взыскующего смерти юного поэта уже не было на этом свете, он улетучился, к чему, впрочем, как уже было дано понять ранее, всегда стремился его гордый дух.

А мы все еще здесь; это может быть и преимуществом, и недостатком. В конце концов находимся в Амстердаме, на террасе отеля «Америкэн». Во имя общения. Кстати, оно отнюдь не ограничивалось только немецкой эмигрантской средой. Подружились с голландцами; мне ближе других оказались литературно-философский эссеист Менно тер Браак, страстный и чистый дух исключительно оригинальной чеканки; писатель Йозеф Ласт, который как раз тогда издал одну из лучших своих книг, «Зейдерзе», и с которым мы вместе восхищались Андре Жидом; супружеская чета живописцев Карин и Эрнст ван Лейден, художники со вкусом и прилежанием, космополиты замечательной образованности и интеллектуальной увлеченности, к тому же гостеприимные милые люди, в чьем идиллически укромном сельском доме хорошо отдыхалось и работалось.

Приезжал из Парижа Рене Кревель, то с нашей общей подругой Tea (Мопсой) Штернхейм, то один или в сопровождении некоей элегантной южноамериканки, которой тогда обзавелся. Он ругался, острил, жаловался, напивался, читал отрывки из новых произведений, был нежным, нетерпеливым, услужливым, иногда жестоким. Он мог быть жестоким по отношению к самому себе, как и к другим. Пламя его широко распахнутых глаз не знало ни компромисса, ни жалости.

Из Лондона тоже исправно наносились визиты. Мой старинный английский друг Брайен Ховард являлся с обязательной свитой; молодой романист Кристофер Ишервуд{245}, стилист и великолепный психолог, на некоторое время осел в Амстердаме. Я знал его еще в Берлине, но там всегда были «дела»: друг для друга у нас времени не хватало. В более тихом Амстердаме в часы досуга можно было предаваться общению с человеком, если он казался стоящим. Душевный контакт с ним становился для меня с течением лет все ценнее.

Его присутствие притягивало других британцев: приезжал Стивен Спендер, динамичный, экзальтированный, всегда полный неосуществимых идей и прожектов, воинствующий мечтатель, поэт-авангардист, как он представлен в книге, одновременно задиристый и плутоватый, поэт-юноша с непреклонными принципами, Ариэль, прочитавший Карла Маркса; и У. Х. Оден Уистон, мой новый шурин, который в то время еще тоже переживал свой авангардистски-революционный этап. Разумеется, его порыв уже тогда казался гораздо менее наивным, чем риторическая сентиментальность или педантичная неуступчивость большинства леворадикальных бардов. У Одена все намного сложнее, глубиннее, спокойнее, таинственнее, духовнее. Человек такого склада никогда не пребывает в одном убеждении, в одном настроении. Ведя товарищей в некоем направлении и приобщая их к определенной догме, для самого себя он делает иронические оговорки. Странно было наблюдать У.Х. в кругу его друзей и последователей! Что за лукавый, разносторонний молодой мастер!

Очень охотно вспоминаю я и день, который мы – Ландсхоф, Ишервуд, я и парочка других друзей – провели с Е. М. Форстером в Цандвоорте на море. Автор «Поездки в Индию» – романа, который в англоязычном мире единодушно был признан «а classic» (классическим шедевром), – принадлежит, правда, к значительно более старшему поколению, но пользуется особой популярностью у интеллектуального авангарда, смены, которая к этому времени была представлена прежде всего Оденом, Спендером и Ишервудом. Из всех литературных знаменитостей, с которыми более или менее близко познакомился я на протяжении лет (и Богу ведомо, их было много! более чем достаточно!), Форстер является одним из самых обаятельных, как раз потому, что он, кажется, совершенно не осознает своего обаяния, воздействия своей личности. Он весел, невзыскателен, наделен высоким тактом как человек и как писатель. Все у него understatement [152]152
  Сдержанное высказывание (англ. ).


[Закрыть]
, пользуясь непереводимым английским выражением; нет никаких кричащих тонов, никаких резких или кокетливых жестов. В его обществе можно быть веселым, можно радоваться. Мы были веселы, и мы радовались в этот летний день в Цандвоорте; должно быть, это было в 1935 году. Мы плавали, а затем устроили забег на берегу, а затем мы лежали на солнце, нежились и рассказывали глупые истории, над которыми слишком долго смеялись. Это был настоящий день отдыха. Мы не думали о Гитлере. Мы забыли, что существуют концлагеря, и что, вероятно, будет война, и что положение в мире в общем и целом отнюдь не располагало к смеху.

Во время первого периода эмиграции Амстердам был моим местожительством и, так сказать, «ставкой»: я проводил там около пяти месяцев в году. Из остальных семи месяцев большая часть отдавалась Парижу и Цюриху; потом следовали более краткие пребывания на Французской Ривьере, вылазки в Вену, Прагу, Будапешт, один визит в Лондон или поездка на пару летних недель на остров Мальорка.

В Цюрихе был дом родителей и родительский круг друзей, но кроме того еще и многочисленные знакомые, с которыми встречались в кафе «Одеон», в опрехтской книжной лавке или в опрехтском доме, в фойе или буфете очень оживленного и прогрессивного дома актера на Пфауенплатц. Принадлежал к этому кругу А. М. Фрей, рассказчик очень личностного стиля, человек причудливой, впрочем, замечательной фантазии. Мельком появлялась в нашем центре Эльза Ласкер-Шюлер, прозванная «Принц из Фив», несколько чудаковатая, иногда пугающе, иногда безумно комичная, но в каждом жесте, каждом слове, произнесенном застенчиво, шепотом, или же гневно, громко, – подлинная поэтесса, яркий талант, талант такой силы и настолько своеобразного склада, что на самом деле она почти заслуживает имени гения. Присоединялся к нам, бывало, Иньяцио Силоне, товарищ по несчастью из другой страны. Конрад Хейден{246} информировал о продвижении своей работы над биографией Гитлера, которой позднее суждено было принести ему международную известность. За тем или иным столом в «Одеоне», на «Террасе», в «Селекте» или другом цюрихском кафе бывал вольнослушателем Стефан Цвейг, изысканный, умный, пользующийся уважением, «возвышенно пацифистский», всегда готовый помочь, интересующийся работами и заботами других.

Не ссылка, а сплошное общение! Что за живительное изгнание! Пьешь ли свой стаканчик «можжевеловой» на Лейдсхеплейн в Амстердаме или обязательный кофе с вишневым ликером на Бельвю в Цюрихе – повсюду хорошо знакомые лица! Список лиц был велик, чтобы рискнуть назвать всех в рамках этих заметок. Тем не менее мне кажется важным дать какое-то представление, какую-то приблизительную картину богатства и многообразия немецкой литературной продукции за рубежом.

За одним исключением, я знал всех немецких писателей в ссылке. Не знал я только Эрнста Глезера, который в первые годы эмиграции прикидывался, что принадлежит к нам. Да, я могу сказать, что никогда не видел в лицо бойкого сочинителя романа «Год рождения 1902». Слишком очевидно было с самого начала, что он достаточно скоро будет сожалеть, что поставил «не на ту лошадь», и что в конце концов он будет где-нибудь редактировать нацистскую фронтовую газету. В эмигрантских кафе были не очень разборчивы, может быть, недостаточно разборчивы; но всему был свой предел.

Я хорошо чувствовал себя среди товарищей по несчастью, был в добрых отношениях со всеми, даже с теми, кто позднее с поразительной подлостью нанес мне удар в спину. Леопольд Шварцшильд, к примеру, я был к нему расположен, его уморительная маленькая персона нравилась мне, я восхищался его стилем. Как блистательно он писал в эти первые годы ссылки, борьбы! Праведная ненависть – да, он ненавидел нацистов! – окрыляла его прозу, делала его остроумным, изобретательным, красноречивым. Каждую неделю печатал он в своем журнале «Дас нойе тагебух» пламенные обвинения, политические комментарии и размышления чрезвычайной проницательности. Шварцшильдовский еженедельник в то время, несомненно, играл живейшую роль; никакой другой публицистический орган немецкой эмиграции не воспринимался международной общественностью так серьезно, никакой другой не делал так много, чтобы разъяснить миру истинную природу и ужасные потенциальные возможности национал-социализма. Я гордился тем, что сотрудничал в «Дас нойе тагебух». За время с 1933-го до 1937 или 1938 года я опубликовал там, должно быть, многие десятки статей и заметок. А потом, в 1939 году, в том же самом «Дас нойе тагебух» обо мне вдруг можно было прочесть чудовищнейшие вещи. У Шварцшильда хватило наглости публично назвать меня «старым советским агентом». Я написал ему из Нью-Йорка: «Вы в своем уме? Вы же знаете, что это неправда. Опровергните!» Он и не подумал опровергать. Да и куда бы это привело? Я был не единственным, кого он оклеветал. Целый номер популярного еженедельника полон поправок и опровержений? Ведь это все-таки неприятно бы бросилось в глаза. Легче остаться при наглой лжи… Далеко зашло с этим талантливым издателем «Дас нойе тагебух». Чем объяснить его моральное падение? Некогда он вдохновлялся праведной ненавистью. Ненависть, которой он теперь был одержим, имела менее благотворные последствия. Может быть, это была несправедливая ненависть? Во всяком случае, она приводила к бессовестной несправедливости, не только в Шварцшильдовом случае…

Но я опять забегаю вперед – дурная привычка, волю которой мне следовало бы давать по возможности реже. Мы ведь описываем еще не 1939-й, но 1935 или 1936 год; Шварцшильд еще не разоблачил меня как «наемника Кремля», а сидит веселый со мной за Déjeuner[153]153
  За обедом (франц.).


[Закрыть]
в одном славном венгерском ресторанчике, недалеко от своего бюро на рю де Фобур-Сент-Оноре; в парижских эмигрантских кругах пока еще относительно мирно, большие расколы и разрывы еще не начались. Георг Бернхард, сей бравый старый bonhomme [154]154
  Малый (франц.).


[Закрыть]
, – прежний главный редактор бравой старой «Фосс» – редактирует еще «Паризер тагецайтунг», вокруг которой вскоре разразится грандиозный скандал и появится сильное зловоние. Вилли Мюнценберг еще коммунист, только что издавший очень броскую «Коричневую книгу». Артур Кёстлер еще коммунист и еще не всемирно известен. Мой одаренный друг Густав Реглер (рекомендую его роман «Потерянный сын»!) еще не такой рьяный коммунист, чтобы становилось страшновато от столь воинственного убеждения.

Коммунисты Анна Зегерс, Иоганнес Р. Бехер, Теодор Пливье{247}, Бодо Узе и Альфред Канторович встречаются в Союзе защиты эмигрировавших немецких писателей с либералами, такими, как Герман Кестен, Вальтер Хазенклевер, Эрнст Вайс, Фриц Вальтер, Вальтер Меринг, Клаус Манн, а то и вовсе с романтическими монархистами вроде Йозефа Рота.

Оба центра литературной эмиграции на юге Франции – Ницца и Санари-сюр-Мер. В Ницце засел Генрих Манн в маленькой квартирке, недалеко от роскошной променады Ангеэс, и работает над своим «Генрихом IV», два толстых тома: сперва «Юность», затем «Зрелые годы». У автора же, казалось, совпали зрелость и вторая юность; никогда еще со времени «Маленького города» и «Учителя Гнуса» этот писатель не был в такой форме. Теперь к творческой фантазии и художественной изобразительности прибавляется мудрость – результат долгой, осознанно и страстно прожитой жизни. «Генрих IV» становится его шедевром.

У дяди Генриха в Ницце бывает хороший ужин: об этом заботится его (вторая) супруга, фрау Нелли, урожденная Крёгер, из Любека. После еды идут в одно из больших кафе на площади Массена, где эмигрантская литература представлена почти так же богато, как в «Двух окурках» на бульваре Сен-Жермен.

Кого еще можно было увидеть в Ницце, с кем обменяться мыслями, опытом и планами?

Рене Шикеле принадлежал к местным. Эльзасец, всю свою жизнь колебавшийся между Германией и Францией, теперь был окончательно возвращен в западнолатинскую сферу. «Возвращение» станет названием первой – впрочем, и последней – книги, которую этот большой немецкий прозаик напишет по-французски.

Здесь Валериу Марку. Бесшабашный и разгульный – хотя, разумеется, погрязший в денежных заботах, – элегантный несколько на балканский лад (он родился в Румынии), в белых перчатках, круглой черной шляпе, с красной гвоздикой в петлице, он разбрасывает вокруг себя подзадоривающие дерзости и двусмысленные парадоксы. Молодым человеком он был дружен с Лениным{248}, позже он специализировался на прусских генералах и писал книги о большой стратегии; в данный момент по каким-то непонятным причинам он якшается с католическими политиками; Марку – единственный из моих знакомых литераторов, который поддерживает общение с такими не-, точнее, антилитературными господами, как Брюнинг и Тревиранус{249}.

Вильгельм Шпейер, равно как и я, лишь гость в этой местности, принадлежит к старой гвардии, к избранному кругу, с его книгами взрослели. «Как мы счастливы были когда-то…», «Борьба шестиклассников», «Шарлотта помешанная» – эти названия для меня связаны с очарованием и тоской многих воспоминаний. Теперь, однако, я говорю со Шпейером не о прошлом, а о его новых вещах. «Я только что прочел ваш „Двор прекрасных девиц“, – говорю я ему. – Но послушайте, это же отлично! Вы пишете все лучше. Mes félicitations!»[155]155
  Мои поздравления! (франц.)


[Закрыть]
. Когда Валери так двусмысленно-блистательно морочил голову, мы видели, что Шпейер ухмылялся; теперь он казался смущенным, чуть ли не страдающим. Есть авторы, которые как бы физически расцветают, если похвалить их продукцию; другие, наоборот, при упоминании их работы раздраженно поеживаются, даже если ощущают, что хвалебные слова идут от сердца. Шпейер относился к этой категории, которая для меня, кстати, всегда была более симпатична.

Живет здесь Теодор Вольф – он еще жив. Магнус Хиршфельд – тоже поблизости. Его институт сексуальной науки, над которым некогда так немилосердно потешался Рене Кревель, нацисты разграбили, он сам, отважный старый исследователь, человеколюбец, был сожжен in effigie [156]156
  В виде куклы (лат).


[Закрыть]
на городской площади в Берлине. Во плоти же он еще может чуточку погулять по берегу Средиземного моря, сопровождаемый просто прелестным китайцем, его помощником. Я бы охотно повидал его снова, моего старого друга Магнуса. Кто знает, как долго он еще будет с нами! Но завтра спозаранку я еду в Санари и, значит, должен лечь вечером не слишком поздно.

По пути в Санари я с удовольствием делаю остановку у Карло Сфорцы; его имение расположено недалеко от Тулона. Опытный эмигрант, антифашистский граф! Его добровольная ссылка растянулась теперь уже на двадцать лет; между тем его жизнелюбие кажется таким же несломленным, как и его гордость. Он говорит о родине, к встрече с которой всегда готов. Дуче падет, чуть раньше или чуть позже, – Сфорца по-прежнему убежден в этом. Как только родина окажется свободной, там найдется что делать графу, который намеревается незамедлительно отправиться домой со своей бельгийской графиней и юным Сфорцино.

Санари-сюр-Мер, расположенный между Тулоном и Марселем, – это живописная рыбачья деревенька с одним отелем, двумя-тремя кафе и несколькими нарядными виллами. В импозантной вилле, как положено, обитает Лион Фейхтвангер, упорный труженик, при этом всегда бодрый и жизнерадостный. Почему бы ему не быть веселым? Он верит в прогресс и, кстати, в свою очередь идет от успеха к успеху. «Семья Оппенгейм», которую он только что выпустил у Кверидо, – самое сильное, пользующееся успехом у читателей повествование о немецкой трагедии. Сейчас он опять занят своей большой исторической композицией, «Иудейской войной». Трудная работа! Фейхтвангер говорит, как тяжело ему приходится, но, рассказывая, смеется. Вообще он охотно смеется, нередко над самим собою. Например, ему кажется забавным, что он недавно стал пятидесятилетним. Я по этому поводу опубликовал в «Ди Заммлюнг» ряд поздравлений и хвалебных высказываний. Самое краткое от Эмиля Людвига: «Талант и характер!» – ничего более. Этого достаточно. Фейхтвангер заслужил свою красивую виллу.

Домом поменьше, но тоже прекрасно расположенным, владел Олдос Хаксли. Знаменитый автор «Контрапункта», несомненно, один из самых образованных людей своей эпохи, в личном общении скорее тих, стеснителен, с той застенчивой любезностью, за которой могут скрываться и высокомерие, и робость. Если высокомерие в нем и было, то Олдос непременно тщательно старался преодолеть в себе такую слабость. Ибо, некогда столь фривольный, скептичный, интеллектуальный жонглер и прожженный артист, он уже находился в первой стадии религиозного кризиса, которому суждено было в течение следующих лет его подстегнуть, расстроить, преобразить и омолодить; агностик ищет абсолюта; человек интеллекта жаждет озарения и откровения… О политике этот очищенный Хаксли больше не захочет знать: все мирское у мистического аскета будет неотъемлемой частью злого или по крайней мере ненастоящим, лживым, схематичным, химерным. Пока же еще он делает известное различие между не совсем хорошим и совершенно плохим. За его столом, как и там за фейхтвангеровским, ругают Гитлера, причем миссис Хаксли (бельгийка по рождению и потому вообще не слишком дружелюбно настроенная к немцам) вставляет крепкое словцо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю