412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клаус Манн » На повороте » Текст книги (страница 31)
На повороте
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:57

Текст книги "На повороте"


Автор книги: Клаус Манн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 41 страниц)

Образ жизни лектора имеет свои прелести, но и свои теневые стороны. Конечно, разъезжаешь, видишь страну и людей, чему-то учишься; часто это занимательно. Но часто и нет! Монотонное беспокойство может действовать парализующе. Движение ли это? Это кажется застоем. Ничто не меняется. Всегда, всюду одни и те же реакции, голоса, лица, фразы! Пульмановский вагон, доставляющий тебя из Сиэтла в Денвер, мог бы везти тебя из Омахи в Цинциннати – тот же запах, тот же шум, тот же старый господин, который хотел бы с тобой поболтать, тот же негр, который стелет тебе постель и чистит щеткой пальто. Отель в Бостоне похож на отель в Вашингтоне. На обед в Филадельфии тебе опять подают жесткую курятину с очень крупным, слишком зеленым горошком, какую ты оставил нетронутой на ленче в Ньюарке. (После этого бывает яблочный пирог с сыром или яблочный пирог с ванильным мороженым, последнее называется Apple Pie à la mode.) Жизнерадостный м-р Л. Б. Смит, который фигурирует в качестве chairman [210]210
  Председатель (англ.).


[Закрыть]
на твоей лекции в Солт-Лейк-Сити, наверняка родственник, во всяком случае двойник жизнерадостного м-ра Р. П. Брауна, который представлял тебя публике в Буффало (или это было в Джоплине?). Ухоженные седые волосы, пенсне, румяный цвет лица, галстук с фантазией, акцент, жест, улыбка – все у обоих общее, кстати, оба, конечно же, в родстве с м-ром Бруксом из Литл-Рока: тот говорил точно так же, точно так же выглядел. Брукс и Браун выговаривали мое имя, разумеется, беззастенчиво по-американски: «Ladies and gentlemen! It is my privilege to introduce to you Mr. Kloos Mähn, the distinguished son of a distinguished father…»[211]211
  Дамы и господа! Имею честь представить вам мистера Клооса Мэна, знаменитого сына знаменитого отца… (англ.).


[Закрыть]
Смит же представлял меня оригинальным образом как мистера Клааса Муна, что он считал «германским произношением»…

Так прошла для меня зима 1937–1938 годов.

Становишься старше, выглядишь уже не совсем молодым, и глядь – время ускоряется. Год – раньше это было все-таки великое дело! А теперь? Едва начавшись, он уже прошел. Так, значит, взрослые правы…

Взрослые предупреждали ребенка, которому казались необозримыми три недели, два месяца. «Погоди только! – говорили взрослые с серьезной миной. – Заметь! Чем становишься старше, тем быстрее проходит время. Все скорее – заметь! – все стремительнее дело идет к могиле…»

Болтовня взрослых, важные речи, пожмешь плечами, ухмыльнешься за спиной гувернантки, бабушки, господина старшего учителя. И вот – какая неожиданность! – выясняется, что взрослые в виде исключения не солгали. Чем старше становишься – это правда, я подтверждаю это, – тем быстрее проходит время: к могиле, все поспешнее, все несущественнее.

Если бы жили лучше, в большем согласии с матерью-вселенной, может быть, для нас дни, времена года были бы прочнее, солиднее, действительнее. «О блаженство маленькой твари – всегда остающейся в лоне, которое выносило его…» Больше, чем кто-либо другой, об этом счастье растительной приспособленности, о потерянном рае «чистого пространства», «в котором бесконечно всходят цветы» и которому все еще принадлежит комар, «маленькая» тварь, знал Райнер Мария Рильке, чья поздняя философская лирика так часто служила мне утешением и советом. Но уже птица – трагически-сознательное, проблематично-независимое создание, почти Гамлет в сравнении с блаженно упорядоченной розой – не имеет больше полного покоя, только «полубезопасность». А мы?

 
Но мы лишь созерцать обречены
И видеть все,
Но видеть безучастно!
Мир полнит нас.
Мы всё приводим в строй.
Всё рушится. И рушимся мы сами.
 

(Перевод Г. Ратгауза)

Мы всё приводим в строй каждый на свой лад, по своему заказу. Я вынужден писать. Может быть, я лучше бы рисовал или выращивал тюльпаны; но выбора нет. Впрочем, можно сказать, что литературная форма «упорядочивания» не более бессмысленна и не менее необходима, чем любая другая. Манускрипт, который я усердно выстукиваю на машинке, пожелтеет, поблекнет, распадется; но что станется со статуей, цветочной клумбой, самолетом, собором?

Обреченный на тщетный труд, «на напрасно», я исполняю свою службу за пишущей машинкой. Страницы заполняются черными значками, выдвижной ящик заполняется отпечатанными страницами. Роман предназначен для обветшания, он еще менее прочен, чем собор из рассыпчатого камня, ломкий пропеллер или требующая ухода, находящаяся под угрозой сорняка и непогоды садовая дорожка. Моя книга, пока она здесь, называется «Вулкан: роман из жизни эмигрантов».

Ссылка тянулась долго, дольше, чем ожидалось или считалось возможным. Каким-то образом она в скором времени придет к завершению; либо немецкий народ совершит революцию (надежда, с которой мы упрямо не хотели все еще расставаться), либо Гитлер начнет войну. Апокалипсическое громыхание все приближается; знаки множатся. В Испании борются, наша борьба: относительно честные, устремленные в будущее и пробудившиеся против абсолютно дремучих, совершенно злых. Это пролог к трагедии рока, которой скоро суждено разыграться. Или в Испании уже играют первый акт?

В любом случае время торопит; оно мчится с такой скоростью, когда становишься старше и, кстати, когда живешь в постоянном ожидании. Лишенный родины, вырванный с корнем, он всегда ждет – чуда возвращения? катастрофы? – воспринимая, вероятно, свое бытие как некое временное состояние; годы ожидания не имеют для него никакого веса, он полностью не приемлет их. И тем не менее как много оно весит, как полнится оно пережитым, это кажущееся слишком легким, неприемлемое полностью время! Избыток впечатлений и проблем требует упорядочения, прежде чем мы сами распадемся.

Я сижу в комнате нью-йоркского отеля и стараюсь облечь в эпическую форму путаное, богатое событиями, тусклое существование в ссылке. Памятное и почудившееся, мечта и мысль, благоразумие и чувство, инстинкт смерти, сладострастие и борьба (борьба, физическое насилие, убийство и жертва как парадоксально-отчаянное последствие морального решения), музыка и диалектика, невроз отторженности, ностальгия как заложник и стимулятор, дружеские лица и любимые голоса, ландшафты моей жизни (Париж, Прага, Цюрих, Амстердам, Энгадин, Нью-Йорк, остров Мальорка, Вена, Лазурный берег), рожа гнусности, ореол жалости (почему нет ангелов, когда есть черт?), многие формы бегства, escapisme (смертельный бальзам опия! экстаз и мука недуга!), многие формы героизма (Испания! А разве не известны примеры героизма в третьем рейхе?), встречи, прощания, страхи, одиночество, объятия и зачатие, рождение ребенка, и снова борьба, и снова прощание, снова одиночество, пафос «напрасно», решение «несмотря на» – все это надо было облечь в художественную форму, вплести в словесный ковер. Целому надо было придать мрачно-блеклый цвет опасности, добавить немного сернистого запаха приближающихся головней, фосфоресцирующей ауры рока.

Многоликая картина! Честолюбивый замысел! Это станет самой объемистой моей работой и моей лучшей, как я обещал сам себе. Писал я со рвением, правда и с сомнением тоже. «Для кого я пишу?» Вопрос для меня всегда оставался актуальным. Эту хронику многих заблуждений и странствований – кто станет читать ее? Кто проявит сочувствие? Где сообщество, к которому я мог бы обратиться?.. Идет ли наш зов в неведомое или низвергается совсем в пустоту? Эхо отсутствует? Чего-то вроде эха мы все-таки ожидаем, пусть даже и невнятного, отдаленного. Ведь не может оно остаться совершенно немым там, где зовут столь пылко.

Оно оставалось немо – или по крайней мере почти. Моя самая объемная работа, может быть моя лучшая – «Вулкан: роман из жизни эмигрантов», – появилась летом 1939 года, за несколько недель до начала второй мировой войны. Извержение настоящего вулкана заглушило мою весть. Кто услышал ее? (Среди немногих отзывов на эту книгу, которые я храню, есть для меня самое драгоценное и прекрасное – письмо моего отца. Кто еще ее услышит?)

«Для кого я пишу?» На сей раз вздыхаю не я или я вздыхаю все же чужим дыханием. Один из персонажей моего романа, молодой эмигрант Мартин Корелла, размышляет над романом об эмигрантах, который я заставлю его писать и который он, впрочем, никогда не закончит. В комнате тихо. Возлюбленный, его зовут Кикью, спит: после долгих разговоров и ласк без конца у него наконец все же сомкнулись глаза. Уже рассеивается мрак за большим окном мастерской. Темнота блекнет, бледнеет, светло-серые тона смешиваются в тени; новый день, наверное, скоро наступит. Час рассвета – лучший час Мартина. Он пишет;

«Для кого я пишу? Всегда писатели озабоченно думали об этом. И если они этого и не знали, все равно высокомерно и смиренно, гордо и безнадежно утверждали: для грядущих поколений! Не вам, современникам, принадлежит наше слово; оно принадлежит будущему, еще не рожденным поколениям.

Ах, но что знают о грядущих поколениях? Какими будут их игры, их заботы? Как чужды они нам! Мы не знаем, что они будут любить, что ненавидеть. Несмотря на это, обращаться мы должны именно к ним.

Горизонты нашего бытия омрачены. Плотно сгустившиеся тучи уже давно возвещают грозу. Это может стать ни с чем не сравнимой грозой. Катастрофы, однако, не продолжительное состояние. Небеса, которые мы видим сегодня так глубоко затененными, снова, вероятно, прояснятся. Будем ли мы, кто теперь борется и страдает, еще озарены этим новым светом?

В пути другие, товарищи помоложе, младшие братья – мы уже слышим их легкий шаг. Подумаем об этих, когда утомимся! Полюбим еще безымянных! Их чело еще чисто невинностью, которую мы давно потеряли. Наши юные братья не должны стать виновными, как наши отцы и мы. Они должны развиваться свободнее и быть лучше и красивее, смелее и благочестивее, умнее и мягче, чем это было позволено нам.

Улыбка мимолетной, рассеянной благодарности, с которой товарищи помоложе, может быть, вспомнят о нас, должна быть достаточной наградой. Когда-нибудь они, кого мы так охотно себе представляем счастливее себя, наткнутся на следы, свидетельствующие о наших страданиях и битвах – тех страданиях и битвах, которые нас сегодня целиком захватили, о важности и горечи которых у тех мальчиков, однако, будет весьма отдаленное представление. Тогда прервут они на краткое время свои игры и свои труды. На несколько трогательных секунд задумчивость омрачит их чело, подобно облаку, которое быстро исчезает. Они полистают, не без сочувствия и, быть может, не без внимания, эту хронику скитаний и сомнений. Потом у них, вероятно, возникнет догадка о том, сколько нам пришлось грешить и каяться, бороться, страдать, – и мы не забыты».

Ни одна из других моих книг не занимала меня так долго, как «Вулкан»; работа, начатая осенью 1937 года, была доведена до конца лишь спустя полтора года, весной 1939-го. Разумеется, существовали различные побочные обязанности, не только лекции и статьи, но и более крупные отвлечения. «Хотон Мифлин компани» в Бостоне – одно из виднейших американских издательств заказало нам с Эрикой книгу по возможности более объемную, более информативную о представителях искусства, науки и политики немецкой эмиграции, своего рода «Кто есть кто в ссылке»: очерк жизни, черты характера с интимно-занятными подробностями, а также и критику или по крайней мере оценивающий анализ. Получился весьма солидный том с несколько эвфемистическим названием «Escape to Life»[212]212
  Бегство в жизнь (англ.).


[Закрыть]
, в 375 страниц, богато иллюстрированный, роскошно оформленный; впрочем, пользующийся порядочным успехом. Первая фотография запечатлела профессора Эйнштейна в белом льняном костюме на Observation Roof [213]213
  Площадка обозрения (англ.).


[Закрыть]
Рокфеллеровского центра. Тут же напротив на титульном листе стоит в качестве эпиграфа фраза Дороти Томпсон: «Practically everybody who in world opinion had stood for what was currently called German culture prior to 1933 is now a refugee»[214]214
  Практически каждый, кто, по мнению мировой общественности, представлял то, что до 1933 года называлось немецкой культурой, теперь в изгнании (англ.).


[Закрыть]
.

Тех, о ком нам следовало рассказать, было много: романисты, поэты и драматурги, композиторы и виртуозы исполнители, художники и медики, философы и физики, актеры, певцы, режиссеры, журналисты, бывшие рейхсканцлеры, бывшие министры.

Рекламная аннотация, которой «Хотон Мифлин компани» украсила наш компендиум, наверное, не преувеличивала, обещая читателю: историю Альберта Эйнштейна и Томаса Манна; Брюнинга, Макса Рейнгардта, Арнольда Шёнберга и Эрнста Толлера; Георга Гроса, Лотты Леманн, Луизы Райнер, Бруно Франка и Лиона Фейхтвангера; Альберта Бассерманна, Зигмунда Фрейда, Стефана и Арнольда Цвейгов, Бруно Вальтера, Элизабет Бергнер и Ремарка. Не говоря уже о многих других.

Многие другие… Некоторые из них еще находились в Швейцарии, Голландии, во Франции, Англии, Скандинавии, в подвергающейся угрозе Чехословакии, даже в фашистских странах, как Италия, Венгрия, Португалия. Но чем более острой становилась ситуация в Европе, тем больше изгнанников, знаменитых и незнаменитых, устремлялось в Америку. На рубеже 1937–1938 годов важнейшим центром лишенной гражданства немецкой «интеллигенции» был уже Нью-Йорк.

В отеле «Бедфорд», расположенном в самом центре, на сравнительно тихой Сороковой улице, между деловой Лексингтон и фешенебельной Парк-авеню, полным-полно было товарищей по несчастью, почти как раньше в известных кафе Цюриха и Парижа. Мы с Эрикой принадлежали к завсегдатаям «Бедфорда». В то время как мы в своей комнате корпели над «Бегством в жизнь», описываемые в книге персоны, или по крайней мере некоторые из них, встречались внизу в баре на коктейле.

Кто присутствует на нем? Наш друг Мартин Гумперт{269} – врач, поэт, биограф, рассказчик; очень спокойный человек с круглой физиономией Будды, маленьким ртом и темными волевыми глазами. Во взгляде чувствовалась страстность, обычно скрытая за стоическим фасадом. Именно поэтому спокойствие производит столь убедительное впечатление: оно представляет собой обузданный темперамент, дисциплинированный огонь, не апатию или холодность. Характерная невозмутимость поэта-врача, которого не запугать, вскоре была увековечена, не самим Гумпертом, а автором тетралогии «Иосиф и его братья», в последнем томе которой черты нашего доброго друга носит достойно-доброжелательная фигура по имени Маи-Сахме. Что касается его собственной продукции, то и здесь казался, пожалуй, доминирующим элемент доброжелательно-достойного благоразумия и гуманной умеренности. Между тем в этом произведении имеются мгновения гордого полета, моменты подлинного вдохновения и пылкой взволнованности… Скрытый пыл слишком уж спокойного человека иногда может становиться пламенем, словом, художественно очищенным. В некоторых стихах и, еще более впечатляюще, в первом романе пятидесятилетнего писателя «День рождения» есть блеск.

Уже пятьдесят? Вот опять это безответственно-нетерпеливое высказывание, которое совсем не к лицу хроникеру, особенно когда речь идет об отнюдь не дерзко взмывающей, но скорее о спокойно шагающей фигуре, как Мартин Гумперт. Ко времени «Бедфорда» ему сорок и, между прочим, он только что прибыл в Нью-Йорк; на свой спокойный манер он будет на протяжении десяти лет осматриваться в великом городе, прежде чем с интимной нежностью знатока сможет описать его в «Дне рождения». Еще почти молодой или средних лет мужчина хочет на первых порах в новой стране устроиться практикующим врачом. Начать сначала; в середине жизни это будет нелегко, сознает этот сорокалетний, не пугаясь. Иллюзий у него нет, только надежда – надежда на Америку.

Другие более нервозны, но зато не менее предприимчивы. Курт Рисс, в до-гитлеровском Берлине спортивный репортер, пишет теперь по-французски для «Пари суар», он будет также писать еще и по-английски или, более того, по-американски о боксерах, кинозвездах, гангстерах, генералах, шпионах, наркотиках, высокой политике и любовной жизни Гитлера. «Я безусловно стану великим, уж будьте уверены!» Возражения, которого он, кажется, ожидает, не следует. Никто не сомневается в том, что он сделает карьеру. Но будет ли успех велик так, как того требует этот голодный, почти дикий взгляд? Курт расхаживает по комнате взад и вперед, по-петушиному горделивый, как если бы он уже победил, однако же суетливой походкой: преследуемый, который только еще в бесцельном беге находит своего рода сомнительную безопасность и нечто вроде успокоения.

«Очень ли трудно здесь пробиться?» Это спрашивает другой, тоже «новенький», Билли Уайлдер кажется. Этот журналист-эмигрант добьется в Голливуде отличных результатов как сценарист, режиссер, продюсер и заработает много денег; такое развитие, однако, в данный момент едва ли предвидится. Еще не признанный Билли производит впечатление скорее озабоченного. «Конечно, это достаточно трудно!» Он вздыхает и ждет утешения.

Участие, которого он – и не он один! – жаждет, приходит от милосердной, умной женщины, она, единственная из здешнего круга, уже давно в Америке как дома и знает, о чем говорит, утверждая: «Тут не труднее, чем где бы то ни было! Помучиться надо всюду!» Викки Баум помучилась и пробилась. Она американка, свои книги уже совсем хорошо пишет на языке новой родины. Пришло бы такое время! Несколько растерянные «люди в отеле» (дом 118 по 40-й Ист-стрит) охотно позволяют дать совет и ободрить себя той, которая, собственно, больше не принадлежит к этому кругу. Фрау Викки, редкий гость из Калифорнии, где она солидно устроилась со своим супругом-музыкантом и двумя воспитанными по-американски сыновьями, авторитетна и очаровательна, дружественна и многоопытна. Мы внимаем ей с уважением и благодарностью.

Даже Рольф Нюрнберг – критический ум чопорной неудовлетворенности, воспитанный на Карле Краусе, – кажется, под впечатлением. Он ухмыляется, кивает, потирает руки: присущий ему забавно-проворный жест, которым он имеет привычку выражать одобрение, как другие громким рукоплесканием. Рольф, в сказочные доисторические времена мой коллега по берлинскому «Цвельфур-миттагсблатт», сейчас без постоянного места, однако постоянно усерден и возбужден. Он знает многое, хотел бы знать все. Его чрезмерное любопытство – прежде всего оно! – делает его мне симпатичным. Ябеда и эрудит, он одновременно является и ходячей энциклопедией, и chronique scan-daleuse [215]215
  Скандальная хроника (франц.).


[Закрыть]
немецкой эмиграции на пяти континентах. У нашей же Викки, светски искушенной, благожелательно гуманной, есть чему поучиться даже человеку с обширными и разносторонними знаниями; потому-то Рольф и хихикает от возбуждения и, пригнув голову и приподняв плечи, складывает руки для негромких, быстреньких аплодисментов.

Другой член Бедфордова братства, принц Губертус Фридрих Левенштейнский, выражает свое полное удовлетворение в более достойной форме; хихикать и потирать руки ему не пристало. Принц придает значение манере держать себя. У него кроткие глаза властителя и великолепно уложенный жиденький шелк волос над розовым выпуклым лбом. Его идеал – Стефан Георге, что меня искренне умиляет, но и раздражает, ибо досадно, когда наивный энтузиазм безоглядно продолжает любить там, где собственное чувство (разве оно не было любовью?) давно стало таким мучительно противоречивым. В романтически-консервативном, подчеркнуто немецком воспитании принца было вообще предостаточно неприятных черт, которые позднее, во время войны, провоцирующе выявятся. А вот году в 1940-м между нами дойдет и до разрыва; первое время мы еще работали вместе, даже довольно плодотворно. Губертус целеустремлен, вынослив, ловок и распорядителен, благодаря своему прекрасному титулу и своей грациозно-имперской личности обладает влиятельными связями. Как основатель и генеральный директор Американской ассоциации за свободу немецкой культуры – организации, способствовавшей развитию свободного немецкого духа, под патронатом выдающихся американцев, – он занимал внутри эмигрантской иерархии значительное положение. В разнообразной деятельности этой группы участвуют фактически почти все, кто имеет ранг и имя в наших кругах. А их много! И становится все больше…

Список членов ассоциации постоянно растет; круг лиц, описываемых нами в «Бегстве в жизнь», постоянно расширяется: из Австрии должно прийти новое пополнение, новые жертвы, новые беженцы… Немецкие войска маршируют на Вену. Шушниг капитулирует. Упругий, могущественный третий рейх с веселой жадностью заглатывает дряхлое, усталое маленькое соседнее государство. Триумфатором возвращается Гитлер в страну, из которой некогда был выдворен как паршивый негодник. Разве не так это должно было произойти? Массовые аресты, самоубийства, казни, оргия погрома, пронзительный шум пропагандистской лжи, крики пытаемых, ликование (да, садистски исцарапанная, опьяненная Геббельсовой болтовней и кровавым смрадом чернь в преступнейшей тупости торжествует!), даже еще пассивная реакция «мира», трусливая летаргия западных демократов – все относится сюда, наваждение в целом протекает планомерно. Несмотря на это, событие остается каким-то невероятным.

Разве мы не знали, что Австрия падет? И все-таки теперь как обухом по голове! Очень похожа наша реакция, когда умирает дорогой человек после продолжительной агонии от той именно болезни, совершенно неизлечимый характер которой нам уже давно был известен. В нашу скорбь примешивается какой-то ужас, чувство вины. Когда мы говорим: «Он умирает!», то все же не верим, что он действительно умрет. Напротив, тайный смысл нашего пророчества – задержать «неизбежное». Мы говорим: «Это происходит», – с тем чтобы этого не произошло. В глубине души мы полагались на то, что Бог опровергнет наш пессимизм, доведет наше Кассандрово изречение ad absurdum[216]216
  До нелепости (лат.).


[Закрыть]
. Оказаться правым там, где хотел ошибиться, какой удар.

В судовой газете французского парохода «Иль-де-Франс» (опять-таки по пути в вулканически заминированный Старый Свет) я читаю об ужасном паломничестве, которое австрийскому бундесканцлеру пришлось предпринять в Берхтесгаден{270}. Я был ошеломлен. Как, то невероятное, которое в целях сдерживания называли «неизбежным», должно стать событием? Судьба действует всерьез, ловит нас на слове, подтверждает наше предчувствие? Абсурд! Невозможно! Нет, этого не может быть…

Это может быть. Это случилось в ночь с 10 на 11 марта 1938 года. На нашем столе в «Кафе де флор» – кипы газет. Ужасающую весть я обсуждаю с английскими друзьями: это мой дорогой, темпераментный Брайен Говард, Нэнси Кьюнард (эксцентричная, в обывательском смысле почти одиозная наследница знаменитой Кьюнард Лайн), молодой романист и критик Джеймс Стерн (тесно связанный с кругом Ишервуд – Оден– Спендер), рассудительная и сердечная Сибилла Бедфорд, бывшая Сибилла фон Шенебек (немецкого происхождения, но с годами совершенно «англизировавшаяся»), и другие. Брайен трепещет, лихорадочно возбужденный. Он знает Германию, жил в Австрии; он ненавидит Гитлера – в отличие от большинства своих соотечественников, которые либо вообще ничего не знают о национал-социализме, либо воспринимают его как bulwark against Communism[217]217
  Бастион против коммунизма (англ.).


[Закрыть]
. Даже радикалы типа Нэнси Кьюнард, кажется, едва ли осознают «немецкую опасность». Нэнси интересуется проблемой американских негров, это ее хобби, ее специализация. О чем она думает теперь? О трущобах Гарлема? О суде Линча в «глубинке Юга» США? Во всяком случае, не о Вене. Ее равнодушие действует Брайену на нервы. «Now, really, – набрасывается он на нее. – It makes me rather impatient, my dear, to watch you eat this horrible Welsh Rarebit, while our friends in Vienna…»[218]218
  В самом деле, моя дорогая, я просто из себя выхожу, видя, как ты поглощаешь эти ужасные гренки с сыром, в то время как наши друзья в Вене… (англ.).


[Закрыть]
И вдруг очень тихо, подавшись вперед и с торжественно застывшим выражением лица, потрясенный, подавленный внезапным открытием: «This means war, my dear!»[219]219
  Это означает: война, моя дорогая! (англ.).


[Закрыть]

Война? Еще нет! Мистер Чемберлен, месье Бонне, Английский банк, господа с Уолл-стрит, миллионеры Франции, Ватикан, Генри Форд, леди Астор, «Таймс оф Лондон», «оксфордское движение», близорукие пацифисты и реакционные интриганы – все желали мира с гитлеровским рейхом. Мир хочет мира.

Мир? Уже нет! В Испании воюют. Пролог ли или первый акт – это начало. Incipit tragoedia [220]220
  Начало трагедии (лат.).


[Закрыть]
.

Мы с Эрикой едем в Испанию, не партизанами, а наблюдателями и корреспондентами. Первый контакт с реальностью современной войны! Вымершие деревни; проезжие дороги, забитые беженцами и танками, закамуфлированный лимузин офицера генерального штаба, убитая лошадь на обочине – лопнувшее брюхо, застывшие глаза жутко оживлены от кишащих паразитов; импровизированная ставка – хлев с телефоном, картой страны, биноклем, кофеваркой, окурками сигарет; голодные дети, гневные старые крестьяне, прожекторы; световые сигналы, затемненный вокзал, черный бульвар, ночной авианалет (технически еще несовершенный, но многообещающий), трескотня пулеметов, радиопрограмма с победными сводками и бодрой маршевой музыкой, яркие плакаты на обугленной стене – все это станет для нас в течение последующих лет привычными буднями, теперь же мы переживали это впервые.

Мы видим Барселону, позиции на Эбро, Валенсию. Мы видим Мадрид – уже почти легендарный символ сопротивления. Мадрид голодает. Мадрид кровоточит. Мадрид – почти два года осажденная крепость – кажется одновременно мрачным и просветленным в непреклонном величии своего героизма. Мадрид не поддавался. NO PASARAN![221]221
  Не пройдут! (исп.)


[Закрыть]
Девиз лоялистов стал категорическим императивом всего населения города. NO PASARAN! Досюда и не далее! Враг близок, буквально у ворот; штаб в университетском городке, на окраине столицы, остается удобнейшей целью для артиллерии мятежного генерала. Уже два года Франко, наемник Гитлера и Муссолини, приказывает своим арабо-итальяно-немецким наемникам: «Мадрид должен пасть!»

Мадрид не пал. Мадрид выстоял. Мадрид тверд и горд! Мадрид – скала.

Лоялисты верят, что победят. «Дело, за которое мы боремся, правое, – говорят лоялисты. – Отсюда наша сила. Трудящиеся массы всего мира с нами в этой борьбе».

Мы говорим с Хуаном Негрином и его министром иностранных дел Вальваресом дель Вайо. «Разумеется, – говорит министр, умный, добрый человек, с которым у нас завязывается дружба, – разумеется, повсюду есть силы, не только в Риме и Берлине, которые хотят нам зла, которые желают нашего поражения и хлопочут о нем. Но реакционные клики недооценивают нашу решимость. У Франко нет шансов. NO PASARÁN!»

Мы разговариваем с солдатами, рабочими, домохозяйками, литераторами. Они верят в победу. Мы говорим с людьми из Интернациональной бригады, среди которых достаточно старых знакомых. Командир бригады Людвиг Ренн, очень высокий, очень худой, очень аристократичный, написал знаменитый роман против войны, теперь же он опять борется: выбора не остается. «Вы победите?» Ренн, который часто смеется, становится серьезным, когда мы задаем ему этот вопрос. «Победить? Мы должны! Ради дела!»

Генерал Юлиус Дейч{271} тоже не сомневается. Австрийский социалист видел триумф фашизма на своей родине. Этого нельзя допустить еще раз. Испания борется. «Неужели все это напрасно?» – спрашивает генерал. Его по-граждански мягкое выражение лица кажется вдруг жестким, посуровевшим. Он указывает на разрушенную деревню, беженцев, убитую лошадь, на колонну молодых солдат, марширующих мимо. «Это не напрасно!»

«Напрасно? Тщетно? Об этом не думают!» Этот – тоже интеллектуал, маскирующийся – ради дела! – под солдата. Его называют «полковник Ганс», его гражданское имя Ганс Кале. Под его началом дивизия сражается на Эбро. Он считается способным стратегом; скоро его повысят в чине до генерала. Палатка, которую мы делили с ним несколько дней, располагается недалеко от разрушенного города Тортоса. Неплохая картина! Нежный персидский ковер украшает стену, здесь есть граммофон, трофей из развалин Тортоса. Вечером мы сидим вокруг аппарата, в темноте; оливковая роща, в которой мы скрываемся, ни единым лучиком не должна привлечь к себе внимание врага. В черной мягкой ночи – палатка открыта, снаружи на легком ветру колышется листва – мы вслушиваемся в резкий, поставленный, металлически ясный голос немецкого певца (его зовут Эрнст Буш), который очень эффектно, очень искусно исполняет песни Интернациональной бригады. «Родина далека – но мы все же готовы! – возглашает металлический голос, задушевно и одновременно чеканяще. – Мы боремся и побеждаем за тебя, сво-бо-да!» Последнее слово становится триумфальным кличем, почти дрожащим от воодушевления.

Мы разговариваем с ранеными, с пострадавшими от бомбежек (некоторые пережили ужасы Герники), с подростками, со вдовами, с атеистами и верующими, с неграмотными и грамотеями. Все утверждают: «Мы победим, потому что мы должны победить!»

Мы разговариваем также и с военнопленными, среди них есть немцы. Два саксонских пилота, сбитые недалеко от Барселоны, выказывают подобострастие и общительность. Они тоже верят в победу? Вопрос, кажется, вряд ли их занимает; они дрожат за свою жизнь. «Нас убьют?» Они жмутся к нам, потные, всхлипывают, лепечут. Мы заверяем их: «С вами ничего не случится, вас не расстреляют. Как только кончится война, вас отпустят, вы сможете вернуться домой. Почему, кстати, вы сюда прибыли?» На это новая вспышка сетований. Разве это их вина, что они здесь? Долг! Приказ! Дисциплина! Честь мужчины! Воля фюрера, кто спрашивает о причинах? «Я же только маленький человек, никто!» – так говорит тот, что покрупнее, а другой, который в самом деле скорее маленького росточка, ревностно подключается: «Маленький человек – я тоже! Только совсем маленький!»

Как часто я еще буду слышать подобное, шесть, семь лет спустя… Всегда одна и та же формула, тот же плаксивый тон! «Я не виноват… Приказ сверху, еще свыше, с самого верха! Приказ фюрера…» Тем самым проблема вины исчерпана.

Авторитет, на который ссылаются двое низвергнутых летучих бедолаг, – немецкий фюрер, а за ним ось, мировой фашизм, – становится все могущественней, все агрессивней. Appeasement [222]222
  Политика умиротворения (англ.).


[Закрыть]
– это пароль, который должен означать: Гитлер угрожает, Гитлер вымогает, Гитлер диктует – а другие не пикнут.

Испанская республика отклоняет appeasement и становится жертвой. Мадрид, скала сопротивления, должен пасть: приказ фюрера, чьи намерения, впрочем, как раз в этом случае отрадно совпадают с планами международных haute finance [223]223
  Высшие финансовые круги (франц.).


[Закрыть]
и Ватикана. Теперь диктатор доволен? У него есть основания; ибо все идет как задумано. Сплошные победы! Сегодня Испания, завтра Чехословакия…

Начало «мюнхенского» кризиса я пережил еще в Европе, конец – в Нью-Йорке. Плохие дни, наихудшие дни эпохи; дни позора, дни боли; не хотелось бы им подобные пережить еще раз.

В Париже, где я провел неделю с 10 по 17 сентября, войны ждали, без воодушевления, но и без паники. Рискнул ли бы Гитлер начать ее тогда? В самом деле, был ли это блеф, или он решился на крайность? Праздный вопрос. Достоверно, что путем капитуляции крайности нельзя было избежать; даже если бы захотели капитулировать окончательно и безоговорочно. Готовы ли были демократы к окончательному выходу в отставку? Могло случиться и такое в тот момент…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю