355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кирилл Левин » Солдаты вышли из окопов… » Текст книги (страница 3)
Солдаты вышли из окопов…
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 07:26

Текст книги "Солдаты вышли из окопов…"


Автор книги: Кирилл Левин


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1

В зимнюю ночь безудержный, колючий ветер заметал дневального у ворот казармы. Он прятался в будку, но там было еще хуже: ветер бил в открытую сторону будки, и твердый снег, ударяясь о стены, напоминал шрапнельные разрывы. На колокольне женского монастыря пробили часы. Пробегавшая усталой рысью бездомная собака с поджатым хвостом ткнулась в будку, вскинула морду и, жалобно взвизгнув, бросилась прочь. Дневальный выскочил, ласково позвал ее (он в такую ночь был рад и собаке), но она привыкла не верить людям и скрылась в ночи. Тогда солдат начал ходить вдоль ворот, увязая в снегу. Ночная метель захватила его своей страшной красотой, и он запел:

 
Ой-ёй, ой-ёй,
Дует ветер верховой!
Мы идем босы, голодны,
Каменьем ноги порваны.
Ты подай, Микола, помочи.
Доведи, Микола, до ночи!
Эй, ухнем! Да ой ухнем!
Шагай крепче, друже,
Ложись в лямку туже!
Ой-ём, ой-ём…
 

– Чего орешь? – вдруг послышался сквозь вьюгу чей-то голос. – Ведь ты на посту.

Солдат, жмурясь от снега, залепившего лицо, повернулся. Как незаметно подошел офицер! Мощная фигура, грудь перекрещена ремнями, шашка, кобура револьвера, поднятый башлык, белая от снега лопатка бороды. Узнал: командир третьей роты капитан Вернер, дежурный по полку.

– Какой роты, как фамилия? – спросил капитан низким басом.

– Карцев, десятой роты, ваше высокоблагородие!

– Доложишь ротному командиру, что недостойно вел себя на посту. А ну-ка дыхни, не пьян?.. Дурак!

Капитан удалился, а через полчаса Карцева сменили.

Он прибежал в казарму, в сенях отряхнулся от снега, потер замерзшее лицо. Дежурный Защима дремал, сидя за столом.

– Вернер дежурит! – Карцев затормошил спящего.

Защима вскочил, налил из чайника на руку холодной воды, брызнул себе в лицо. В полку хорошо знали, что с Вернером плохие шутки: чуть что – под суд.

Карцев кинулся к своей койке. Ох, как славно он сейчас отогреется! Рядом, укрывшись с головой, спал Самохин. А почему на койке Чухрукидзе откинуто одеяло и грузина нет? Карцев вспомнил, что в последние дни Чухрукидзе был очень печален, и смутное беспокойство за товарища охватило его. Он прошел по казарме, свернул в дальний угол коридора, отгороженный широким шкафом, где свалены щетки, метлы, ведра. Это, пожалуй, единственное место, где можно спрятаться в роте. Там что-то скреблось, слышался заглушенный стон. Серая, скорчившаяся фигура извивалась на полу. Карцев бросился туда, оторвал закостеневшие руки от концов платка, туго впившихся в шею Чухрукидзе, увидел его посиневшее лицо, вывалившийся язык. Бритая, угловатая голова, падая, ударила Карцева в живот.

– Эх, ты!.. Эх, милый!.. Что же ты делаешь?

Он обнял Чухрукидзе и услышал булькающее и шипящее дыхание, погладил грузина по голове.

– Нельзя сдаваться, брат, нельзя!

В полутьме смутно проступало лицо Чухрукидзе – сероватые пятна щек, черные провалы глаз, оскаленный рот.

Карцев поднял грузина.

– Идем, милый. Дойдешь?

Чухрукидзе пошел, шатаясь. Карцев довел его до койки, стащил с него сапоги, уложил, накрыл шинелью. Потом лег сам, но долго не мог уснуть.

2

В семинарии Петров был на плохом счету. За чтение Писарева, Добролюбова и Чернышевского сидел в карцере на хлебе и воде, за Чехова и Толстого – должен был отбивать две тысячи поклонов и под конец учения прочно возненавидел все, что было связано с богом, церковью и ее служителями. В университет его не приняли из-за плохой аттестации, выданной в семинарии, и его взяли на военную службу.

Через Карцева Петров сдружился с Мазуриным. Они часто беседовали друг с другом, спорили. Участвовал в этих встречах и Орлинский, заходивший иногда в десятую роту. Ему служилось очень плохо. Он попал к капитану Вернеру, самому жестокому офицеру в полку. Вернер невзлюбил его, донимал при каждом удобном случае, издевался: заставлял перед всей ротой снимать сапог и правильно завертывать портянку.

– Не так, отставить, – спокойно говорил он. – Еще раз.

Однажды, доведенный до отчаянья, Орлинский доложил капитану, что иначе завертывать портянку не может и просит показать ему, как надо это правильно делать.

Вернер побледнел.

– А еще тебе не показать, свиная харя, как шаровары застегивать? На четыре часа под винтовку! Восемь нарядов в кухню вне очереди!

– Придется что-нибудь сделать, – рассказывал Орлинский товарищам. – Иногда думаю: не пырнуть ли его штыком?

– А что толку? – заметил Мазурин. – Разве дело в одном Вернере?

Карцев негромко сказал:

– Вчера и сегодня никого не увольняли в город.

– Правда! – подтвердил Петров. – Меня с увольнительной запиской тоже не пустили. В чем дело?

– На фабрике Бардыгина волнения, – объяснил Мазурин. – Арестовано несколько рабочих. Говорят, два цеха бастуют. Двор полон полиции.

– Эх, поднялись бы по-настоящему! – стиснув руки, сказал Карцев. – Как в девятьсот пятом…

– И ничего не вышло бы! – раздраженно перебил Орлинский. – Ни к чему хорошему восстание привести не может. Наш народ еще не подготовлен к революции!

– Лучше, по-твоему, «медленным шагом, робким зигзагом, марш, марш вперед, рабочий народ»? Так, что ли? – усмехнулся Петров.

Подошел Черницкий.

– Поймали Мишканиса, – сурово сказал он. – Будут судить за побег. Сейчас поведут мимо казармы. Пойдем!

Они поднялись, подошли к решетчатым воротам. Здесь уже собралось много солдат, неизвестно как узнавших, что ведут беглеца.

Шло трое: седоусый жандарм с серебряными шевронами на рукавах, другой жандарм, еще молодой, с крупным мясистым лицом, бычьей шеей, и между ними плелся Мишканис – похудевший, заросший бородой, в вольной одежде.

– Здорово, Мишканис! – крикнул Черницкий. – Зря вернулся, на воле лучше!

Седоусый жандарм сердито посмотрел на Черницкого и подтолкнул Мишканиса.

– Ну, ты, шкура, полегче! – послышался голос Карцева, и столько холодной ненависти прозвучало в нем, что жандарм потрогал кобуру и беспокойно оглянулся на солдат.

– Не робей, товарищ! Мы свое еще возьмем!

Это выкрикнул Мазурин. Жандармы торопливо уводили арестованного.

Долго не расходились солдаты, возбужденно разговаривая о злосчастной судьбе Мишканиса.

Темнело. С запада шли тучи.

…На другой день к директору бардыгинской фабрики Левшину, известному в городе весельчаку и «душе общества», пришла делегация рабочих с требованием отменить жестокую систему штрафов и ввести страхование рабочих от несчастных случаев.

Левшин радушно принял делегатов в своем роскошном кабинете, усадил их в глубокие кожаные кресла и, выслушав, мягко сказал:

– Собственно говоря, ребята, штрафов у нас нет. Есть только вычеты за брак. Стало быть, все зависит от вас самих. Работайте как следует, и не будет никаких вычетов. Вот так-с!

– Веселый вы человек, Дмитрий Николаевич, – сказал пожилой машинист Семен Иванович. – Только ваша веселость нам боком выходит. Вы лучше прекратили бы штрафовать да рабочие казармы подремонтировали, а то крыши протекают, потолки обваливаются, теснота… Как народу жить? Разве так можно?

– Можно, все можно, Семен Иванович, – шутливо ответил Левшин. – Воровать да бунтовать только нельзя.

На этом и кончился разговор.

А спустя несколько часов фабрика стала. Пробравшиеся в цехи шпики пытались арестовать Семена Ивановича, но рабочие отбили его, а шпиков прогнали.

Ночью старика забрали жандармы. В рабочих квартирах и общежитиях начались повальные обыски. Из Москвы примчался разъяренный Бардыгин и приказал уволить всех «смутьянов и бунтовщиков».

На второй день забастовки рабочие собрались во дворе и потребовали хозяина. Но он не вышел к ним и призвал на помощь полицию. Узнав об этом, рабочие соседней фабрики побросали станки и пошли на выручку к своим товарищам. Городовые отступили, испугавшись огромной, возбужденной толпы. Пристав виновато доложил фабриканту, что полиция не может справиться с забастовщиками.

– Так вызовите войска! – крикнул Бардыгин.

И пристав позвонил командиру полка.

В ротах тотчас же были отменены утренние занятия. Никто не знал, в чем дело. Явился капитан Васильев, и послышалась команда:

– Первый взвод, в ружье! Взводный и отделенные, за патронами!

Солдат построили. Роздали каждому по тридцати боевых патронов.

Васильев вышел перед взводом.

– Ребята! – сказал он. – По приказанию командира полка ваш отряд, под командованием штабс-капитана Блинникова, направляется в город для поддержания порядка. Там злонамеренные элементы осмеливаются бунтовать, выступать против закона. Ведите себя, как подобает русским солдатам.

Карцев шел в полном смятении, тяжелым, мерным шагом, с винтовкой на плече, с подсумком, набитым патронами. В ужасе думал: «Куда иду? Усмирять рабочих? Стрелять в них?.. Нет, нет! Не может этого быть!» Встретился глазами с Петровым. Тот в упор посмотрел на него. Сколько бешенства и муки было в его взгляде!

Блинников, покачиваясь всей своей рыхлой фигурой, шел во главе отряда. Рядом с ним бодро маршировал подпоручик Руткевич. Прохожие смотрели на солдат, не понимая, куда и зачем их ведут. И только вблизи фабрики какая-то молодая женщина в нагольном полушубке вдруг всплеснула руками и побежала вперед: она поняла.

Блинников, остановив отряд, пошел к фабричным воротам. Огромный двор казался черным от забивших его людей. Кто-то произносил речь. К Блинникову поспешил полицейский пристав. Они посовещались. Потом пристав направился во двор. Оттуда донесся его густой бас:

– Пока что добром вас просим: разойдитесь, не нарушайте законного порядка! Не подчинитесь – пеняйте на себя! Даю десять минут и предупреждаю…

Последних его слов нельзя было разобрать: они потонули в гуле и криках рабочих.

Пристав возвратился к Блинникову, вынул часы. Руткевич взялся за рукоятку шашки.

– Спокойствие, подпоручик, – остановил его Блинников. – Без моего приказа… прошу вас…

…Они развернулись фронтом, двинулись вперед, вошли во двор Карцев видел тысячи напряженных глаз, следящих за каждым движением солдат. Решительно шепнул Самохину:

– Если прикажут стрелять – не смей!

– Без тебя знаю!.. Отстань…

Послышался пронзительный голос Руткевича:

– На ру-ку!

Он поднял обнаженный клинок.

Карцев исполнил приказ последним и уже в тот момент, когда перед ним возникло оскаленное лицо Руткевича.

– Равнение на середину, шагом марш!

…Идут ли они или стоят на месте? Кто-то тяжело, со свистом, дышал. Кто-то прижался к Карцеву плечом. Кто-то тихо застонал. Мертвые руки держали винтовку штыком вперед. Мертвые ноги несли вперед тело. В голове нестерпимо гудело. Карцев невольно, на какие-то секунды закрыл глаза. В нем росло странное, нечеловеческое напряжение, готовое прорваться каждый миг.

Столкновения не произошло. Рабочие отступили: сопротивление было бы напрасным. Двор опустел. Опустела и улица возле фабрики. Городовые вывели группу арестованных.

Руткевич смеялся.

Блинников равнодушно молчал…

Отряд вернулся в казармы. Солдаты не разговаривали друг с другом. Отвращение к самому себе мучило Карцева. Вечером он лежал на койке, повернувшись лицом к стене. Хотелось стонать, убежать, спрятаться от самого себя.

До него донеслись голоса. Он прислушался. Щеголь Загибин говорил:

– Прямо скажу – трусливые они, сволочи! Увидели нас и давай тикать, от страха дрожат… Гнусь, а нелюди, ей-ей, гнусь… Жалко, не пришлось выстрелить..

Карцев поднялся, медленно подошел к Загибину и ударил его кулаком в челюсть.

3

Он стоял под ружьем в полной походной выкладке – со скаткой, патронташем, двумя подсумками, с саперной лопаткой в чехле, подвешенной к поясу, и с вещевым мешком, наполненным кирпичами, стоял против входной двери, под надписью, сделанной на стене черной краской: «Нет почетнее звания солдата – все уважают и ценят его».

Винтовка застыла на плече, ноги были сдвинуты, носки развернуты на ширину приклада: попробуй шевельнись – и получишь лишний час.

Завтра десятая рота должна идти в караул, а он, Карцев, пойдет отсиживать двое суток ареста. Это даже хорошо, лишь бы уйти, куда угодно уйти из роты!

Раздалась команда «смирно». Пришел Бредов. Он три дня не являлся на занятия, сказавшись больным. Дежурный по роте отрапортовал ему, а потом сделал шаг в сторону, и Бредов заметил Карцева.

– В чем провинился? – спросил он.

– Ударил рядового Загибина, ваше благородие!

– За что?

– За то, что он подлец!

– Кто тебя поставил?

– Фельдфебель, ваше благородие!

Бредов скомандовал Карцеву – «взять к ноге».

– Передай фельдфебелю, что я приказал отставить.

Вернувшись в казарму, Карцев увидел возле своей койки Петрова. Тот посмотрел на него виновато и грустно.

– Плохо! – сказал Петров. – Чувствую себя мерзко, словно совершил преступление… Давай, брат, закурим.

К Карцеву подходили солдаты, дружески заговаривали.

Писарь Шпунт, встретившись, шепнул:

– Держись аккуратнее. Под тебя копают.

Карцев и сам это знал; уже был у него разговор с Мазуриным, который тоже посоветовал быть сдержаннее. Ну как тут стерпишь, когда фельдфебель и взводный только и знают, что придираются. Однажды пришел Мазурин и сел возле него, Машков начальственно окликнул:

– Карцев, сюда!

И когда Карцев подошел, он сказал с кривой усмешкой:

– Не по уставу являешься. Явись по полной форме.

Карцев исполнил приказание. Машков осмотрел его с ног до головы и рявкнул:

– Не аккуратно ходишь! Заправь как положено гимнастерку!.. Вот так… Наряд за неисправность возьмешь не в очередь.

– Слушаю, – спокойно ответил Карцев.

У Машкова перекосилось лицо.

– Отвечай, что такое есть внутренний враг?.. Да как ты, сволочь, стоишь перед начальством? Подтянуться! Живот убрать! Носки развернуть! То-то ж… Ну, отвечай.

Было ясно, что Машков издевается, хочет вызвать на дерзость. Карцев чуть было не вспылил. Но увидел твердый, успокаивающий взгляд Мазурина и ответил ясно, четко:

– Внутренними врагами называются люди, живущие в России и оказывающие неповиновение царю и законным властям.

– Вызубрил, черт!.. А какие самые святые слова для русского солдата?

– Вера, царь и отечество, господин взводный!

– Хитер, как муха, все знает… А ну-ка скажи шестую заповедь.

– Не убий, господин взводный!

– А если начальство прикажет убить?

– Убьем, господин взводный!

Ярость душила Машкова. Невыносимо хотелось ударить солдата, но он не решался.

– П-шел! – прохрипел он. – Скройся! В другой раз доберусь до тебя.

Карцев вместе с Мазуриным и Петровым примостились в углу за шкафом. Как-то стало легче после нападения Машкова, спокойнее на душе, словно после выигранного боя. Петров рассказал Мазурину, как усмиряли рабочих. Мазурин слушал внимательно. Достал бумагу, свернул «собачью ножку», набил ее махоркой, закурил.

– На фабрике плохо говорят о нас, – печально сказал он. – А ведь были в нашем полку хорошие работники… настоящие.

– Где же они? – спросил Петров.

– Одни ушли в запас, другие – на каторге… Одного расстреляли. Подпольщиком был… Завязал связи с фабрикой, выступал на тайных рабочих сходках, носил в казармы литературу… Одним словом, выдала какая-то сволочь. На допросах его мучили. Но никого не выдал. Допрашивал Вернер… Судили при закрытых дверях… Вот и все.

Чья-то тень мелькнула у окна.

– Кто тут? – окликнул Карцев.

Вошел Черницкий.

– Вот они где! А я думал – пошли в гости к фельдфебелю, водку с ним пьете. Дай закурить, Мазурин!

Вспыхнула спичка. Минуту было тихо. Карцев придвинулся к Мазурину.

– Нет, так нельзя, – сказал он. – Соберемся, поговорим. Спокойно мне тут все равно не жить.

Широкая рука Мазурина легла на его плечо.

– Потолкуем в другой раз, – вставая, сказал он. – Еще будет время. А сейчас поздно. Пойду.

4

Утром офицеры пришли в казарму раньше обычного. Васильев, Бредов и Руткевич заперлись в канцелярии и вызвали Смирнова. Зауряд-прапорщик тяжелой рысью пробежал по коридору. Наружные двери были заперты, дежурному запретили кого-либо впускать или выпускать. Вскоре все вышли из канцелярии и приказали взводным построить роту.

Васильев недовольно теребил соломенные усики. Бредов был равнодушен. На лице Руткевича, как всегда, светилось выражение радостной готовности.

– Взводных унтер-офицеров ко мне! – распорядился Васильев. Он приказал развести взводы к койкам и открыть солдатские сундучки. Предстоял повальный обыск.

Васильев ходил насупившись, едва глядел на вынутые вещи. Бредов то и дело отворачивался. Руткевич искал запретное с упоением. Заставлял солдат вываливать вещи на койки и, натянув предварительно серые лайковые перчатки, с азартом перебирал разные тряпки, карточки, письма.

Нашли несколько книжек, хранившихся у солдат без разрешения ротного командира, неотправленные письма с жалобами на тяжелую жизнь.

– До чего же неблагодарный народ! – сокрушенно разводя короткие, толстые руки, говорил Смирнов. – Сколько на них забот тратишь, и все зря – не чувствуют, не понимают.

И, подскочив к одной из коек, откинул одеяло.

– Ну, когда вы, свиньи, на простыне дома спали? В жизни вы ее не видели и только на службе узнали, как по-человечески надо жить!

Едва солдаты попили чай, как скомандовали идти в караул. Обозленные солдаты надевали шинели, просовывали ремешки подсумков через пояса. Роздали патроны. Привычным движением солдаты вскидывали винтовки, закрывали затворы. Смирнов прошелся перед фронтом, выругал кое-кого за плохую заправку, и роту вывели во двор.

Карцева вызвали в ротную канцелярию. Смирнов, взглянув поверх очков, передал его ефрейтору Защиме:

– На гауптвахту, отбывать арест!

Защима сунул бумагу за рукав шинели, прицепил к поясу штык в желтом кожаном чехле, и оба пошли.

Гонимый ветром снег падал наискось, колол лица. Прошел низенький человек в рваном полушубке и разных валенках – один серый, другой черный – и несколько раз оглянулся.

– Смотри, смотри, – проговорил Защима, – как солдата под арест ведут. А какое в том удивление? Так каждый день бывает. Постой. – И вдруг Защима остановился. – А зачем я, в самом деле, тебя веду?

Тугая, недоуменная улыбка выдавилась на его синих губах.

– Боюсь я своей думки, – шепотом сказал он. – Сполняй свою службу, государственный ефрейтор Защима, сполняй и не думай.

Понурясь, он пошел вперед и возле гауптвахты сунул Карцеву помятую пачку махорки.

– Брат, эх, брат! – горько произнес он и, оправив штык у пояса, добавил: – Ну, шевелись, сдам тебя куда надо… вот возьми спички и бумагу для курева.

Караульный начальник принял Карцева и провел его в одиночку – в крошечную каморку с зарешеченным оконцем, выходившим в коридор. Карцев сел на узкий деревянный топчан, отдался невеселым мыслям…

Этот день в карауле был необычным. Давно уже не сажали столько солдат. Их приводили целыми группами и по одному и сдавали караульному начальнику. Рядом с Карцевым поместили какого-то беспокойного человека, он все время ходил и бурчал что-то под нос. Камеры разделялись тонкими простенками, можно было свободно переговариваться. Беспокойный сосед постучал в стенку и спросил (у него был низкий, гремучий голос):

– Кто такой будешь?

Карцев ответил.

– Говорят, человек до ста сегодня арестовали.

– Не знаешь, за что?

Сосед удивленно хмыкнул за стенкой.

– А ты сам не знаешь, серенький? За фабрику, вон за что! Сотни, понимаешь, солдат по городу вертелись, с рабочими разговаривали. Самовольно из казарм уходили. Полицмейстер приезжал к командиру полка, просил запереть солдат в казармы: мол, боюсь их!

– А ты откуда все это знаешь?

– Я-то? – В голосе за стенкой прозвучала обида. – Я ведь писарь из полковой канцелярии. Кому же знать, как не мне?

– А за что тебя, писарь, посадили?

– Бумагу секретную прочитал, какую не положено мне знать.

Карцев представлял себе писаря небольшим, суетливым человеком с толстой шеей (это оттого, что низкий голос), с беспокойными глазами.

– Ты сам откуда будешь? – спросил писарь.

Карцев сообщил, откуда он.

– Землячок! – послышался обрадованный возглас. – Мы же ананьевские! Это рукой от тебя подать. У Гана, говоришь, работал? Знаю, знаю этот завод. Молотилки оттуда возил. Эх, землячок…

У двери послышался шорох. Караульный начальник тонким, скопческим голосом (у него и лицо было бабье, безволосое) ругал писаря холодно и без злобы.

В молчании проходило время. Карцев задремал. Но вот у двери взвизгнул замок. В камеру заглянул караульный:

– Принимай обед!

Карцев вышел в коридор. На полу дымилось ведро с супом.

– Давай котелок, – потребовал кашевар.

Эка досада! Карцев, не зная здешних порядков, не захватил с собою котелка.

– Вот, возьми мой, – послышался низкий, знакомый голос… – Я на хлебе и воде, у меня арест строгий.

Писарь оказался совсем не таким, каким воображал его Карцев. Это был человек выше среднего роста, с худыми, покатыми плечами, угреватым носом и крупными коричневыми зубами.

Передавая котелок и ложку, писарь подмигнул. Его сейчас же увели и заперли. В конце коридора Карцев увидел длинную фигуру Мишканиса. Его сопровождал караульный. Литовец, проходя мимо, улыбнулся. Камера его тоже была рядом с Карцевым. Мишканис, согнувшись в дверях, прошел туда.

Вечером Карцев постучал ему в стену.

– Здравствуй, Мишканис! Это я, Карцев. Как живешь?

– Жду суда.

– Как же ты на воле пожил? Почему бежал?

Прошло немного времени, и литовец начал рассказывать:

– Три года не был я дома… На службу взяли из тюрьмы. Сидел потому, что не позволил уряднику бить меня. Он большой мерзавец: забрал у моей матери единственную корову. Пришел к нам вместе со стражником и старостой, а я не даю корову, уплачу, говорю, деньги, пусть только предоставят отсрочку. Но урядник корову забрал, а меня – кулаком в лицо. Ну, я взял и вынес его за ворота. Вреда ему, конечно, не сделал, но он кричал, как резаная свинья. Прибежал народ. Меня, понятное дело, связали, увезли в тюрьму, по дороге били. На суде сказали, что я душил урядника, что я политический. Присудили на два года. Из тюрьмы посылал домой письма, никакого ответа. Подумал: может, мать умерла?.. Когда кончился срок, меня отвезли прямо к воинскому начальнику и от него под конвоем – в полк. Прослужил я год, писал, писал домой – ни звука оттуда. Просил отпуск, не дали… Ну я и убежал.

В коридоре вдруг зашумели. Кого-то там тащили, кто-то вопил:

– Не дамся, не дамся! Душитель он! Довел до греха…

И голос конвоира:

– Не кричи, гнида серая! Тоже мне – бунтовщик!

Арестованного, видимо, увели. Хриплый его голос стих сразу, будто человеку заткнули рот кляпом.

И в острой тишине снова послышался шепот Мишканиса:

– Хотел сразу домой, но боялся – поймают. Три недели проторчал на лесопилке. Хорошие это были дни, хотя работа досталась тяжелая. Потом пришел стражник, спросил паспорт. Я сказал, что паспорт в избе, сейчас принесу. Пошел и больше не вернулся. На третий день ночью пробрался в свою деревню, узнал, что мать умерла, а сестра вышла замуж, у нее ребенок родился. Сестра плакала, говорила, что мои письма забирал и жег староста. Он сказал ей, что если она будет мне писать, то ее тоже арестуют… Утром пошел к старосте, решил рассчитаться с ним. Увидел он меня, заперся и давай во всю глотку кричать. Ну, меня, конечно, взяли. Я не сопротивлялся, махнул рукой…

– Прекратить болтовню! – раздался за дверями окрик часового.

Наступила ночь. Карцев лежал с открытыми глазами.

5

Из полковой канцелярии прибежал Шпунт. Никогда еще солдаты не видели этого флегматичного человека таким возбужденным. Он промчался по всей казарме, кого-то по дороге схватил за плечи и бешено завертел, подскочил к Филиппову, обнял его и в заключение прошелся вприсядку, лихо выбрасывая ноги. Все подумали, что писарь сошел с ума. Но вот он остановился, вытянул руки по швам и торжественно объявил:

– Одиннадцатый год, становись по четыре! В запас – шагом марш!

– Ура! – закричали солдаты.

Они тесной толпой окружили Шпунта, и тот, отчеканивая каждое слово, прочитал приказ об увольнении девятьсот одиннадцатого года в запас. Шпунта целовали, спрашивали, когда же именно будут увольнять.

Те несколько дней, что осталось провести в казарме, уже не были для увольняемых днями настоящей службы. Они не несли нарядов, свободно уходили со двора, продавали вышедшие из срока вещи, и на счастливчиков с завистью смотрели солдаты младших сроков службы. Защима надел новые лакированные сапоги, какие имели право носить только офицеры, напился пьяным и, вытаращив глаза, говорил:

– Отмучился раб божий Защима!.. Били, били его, да не добили. Ломали, ломали, да не доломали. Идет в запас на вольную жизнь часовых дел мастер, бывший государственный ефрейтор Защима!..

А вот Машков загрустил: он, как подбитая птица, отставшая от своей улетающей стаи, шел на сверхсрочную службу, так как некуда было деться ему, безземельному крестьянину.

И Комаров, маленький, юркий Комаров, вечно хихикающий, которому тоже вышел срок службы, был, как и Машков, печален и растерян. Когда Карцев спросил, что с ним, он начал плакать и сквозь слезы жаловался. Три года прожил в казарме. Жилось ему, конечно, тяжело, били его, притесняли, выполнял он самые грязные работы, но худо ли, плохо ли, а привык, обжился, был сыт, обут, одет, спал в тепле, с подушкой под головой. И вот все кончилось, надо уходить. А куда? Да еще зимой?.. У него ничего и никого нет. Бобыль он! Примет ли его мир? Навряд ли… Наделы маленькие, земля никудышная, а он даже избенки не имеет. Податься в город? Но что его там ждет? Он уже мыкался по трактирам, по магазинам, подохнешь раньше, чем работу найдешь!

Вокруг него собралось несколько солдат. И никто не засмеялся, не бросил колючего слова.

– Выпить бы, – проговорил Комаров, вертя тонкой шеей. – Эх, выпить бы мне, горемычному, козявке человеческой!..

Семеня ногами, подался он к Защиме. Тот достал из кармана бутылку, откупорил ее одним ударом ладони о дно, и оба жадно, захлебываясь, начали пить водку.

Защима весь накалился от водки, от безумной радости скорого освобождения. К черту всякую там осторожность, хватит! Наденет он вольную одежду, останется пока что в городе, будет прохаживаться мимо офицеров, держа руки в карманах, нахально глядеть на них, а Смирнова доймет так, что тому некуда будет деваться: наймет мальчишек стекла бить в его квартире, дочку ему испортит, сам не знает, что сделает, но жить не даст ему!

Столкновение с зауряд-прапорщиком назревало. Вечером, накануне отъезда запасных, Смирнов вышел из своей квартиры и бесшумно пошел дозором. Когда он приблизился к Защиме, лежавшему на койке в хмельном угаре, дурной запах внезапно защекотал ему ноздри.

– Что безобразничаешь, негодяй! – вспылил Смирнов. – Встань, встань, приказываю тебе!

Защима медленно поднялся, икнул и задушевно сказал:

– Иди ты… к бабушке, к матери, к дочке, к корове под хвост, только исчезни! Насмотрелся я на тебя, ирода, за три года!

Смирнов завизжал:

– За оскорбление прямого начальника под суд пойдешь, сукин сын, под суд!

Защиму арестовали, судили, разжаловали в рядовые и приговорили к шести месяцам дисциплинарного батальона.

6

Однажды Петров подошел к Карцеву, задумчивый, немного смущенный, и сказал:

– Вызвал меня, понимаешь, ротный командир и предложил заниматься с его дочкой. Девочке восемь лет. Я согласился. Плохо поступил, а?

– Почему плохо? Платить тебе будут, ротный к тому же станет лучше относиться.

– Да я не о том! Этично ли мне обучать офицерских детей?

– Ну, брат, в таких тонкостях я не разбираюсь. А вреда тут никакого не вижу.

Простота, с какой говорил Карцев, успокоила Петрова.

– Ты, пожалуй, прав. Буду заниматься.

На первый урок он пришел с чувством неловкости. Отворил дверь денщик – рыжеватый апатичный парень с сонными глазами.

– Чего тебе? – грубо спросил он. – Из роты?

– К капитану Васильеву. По вызову!

Денщик ушел, и Петров услышал его голос за дверью:

– Ваше высокоблагородие, там вас какой-то вольный определяющий спрашивает.

Васильев вышел в стареньком кителе и войлочных туфлях. Хотел протянуть Петрову руку, но тут появился денщик: неудобно было.

– Прошу вас, – сказал Васильев, указывая на дверь.

Петров вошел в просторную, с низким потолком комнату, видимо служившую гостиной. Мещанский уют наполнял ее: кисейные занавески на окнах, герань на подоконниках, неуклюжие фаянсовые фигурки на полочках и этажерках, белые чехлы на диване и креслах, огромная желтая труба граммофона.

– Прошу садиться, – предложил Васильев. – Сейчас позову жену.

Он вернулся с женщиной, которая была значительно выше его ростом, белокурая, с карими, живыми и теплыми глазами. Петров встал. Она, улыбаясь, подошла к нему. Он пожал ее узкую, мягкую руку, вдохнул запах тонких духов, смутно понимал, что она говорит, только слушал ее голос, такой же теплый и мягкий, как и ее глаза.

– Владимир Никитич говорил мне, что вы любезно согласились заниматься с Алей.

«Кто это Владимир Никитич? Ах, да – капитан Васильев! Странно: все время «его высокоблагородие» и вдруг – Владимир Никитич!» Петров улыбнулся. Он условился о времени занятий, покраснел, когда речь зашла о плате, и невнятно проговорил:

– Это неважно, сколько сможете, столько и заплатите.

Капитанша протянула руку (удивительно приятно было ее пожатие), и вслед за нею капитан неловко подал свою.

Петров начал регулярно ходить на квартиру к Васильеву. Узнав об этом, Смирнов сразу изменил отношение к «вольноперу», стал вежлив, даже раз позвал к себе и познакомил со своей дочкой, такой же короткой и мясистой, как и он сам, с круглыми кукольными глазами.

Васильев старался дома не встречаться с вольноопределяющимся. Двойственность создавшихся у них отношений была ясна Петрову. Васильев, как истый военный, не выносил «штатского душка». Еще в первые дни пребывания Петрова в роте он сделал ему замечание:

– Как-то вы не по-солдатски держитесь. Надо забыть штатские манеры. Здесь они неуместны и даже вредны.

И вот извольте: «нижний чин» – учитель его дочери! По натуре мягкий и доброжелательный, Васильев некоторое время не знал, как вести себя с Петровым. Наконец привык к нему, перестал стесняться, оставлял даже пить чай.

Жена капитана Валентина Сергеевна иногда приходила на уроки дочери и садилась с вышиванием в низенькое кресло. После урока она с любопытством расспрашивала Петрова о его жизни, о родителях, о его планах. Получалось это у нее просто и сердечно, и ему были радостны ее расспросы, была приятна эта белокурая женщина, он невольно замечал ее высокую грудь, стройную, маленькую ножку. Валентина Сергеевна рассказывала об офицерской жизни провинциального города, скучной и неинтересной, где каждый знал всю подноготную про других, и если на какой-то вечер должен был явиться молодой подпоручик в новом мундире, то еще за несколько дней полковым дамам было ведомо, что мундир сшит у такого-то портного в рассрочку. Все поочередно бывали друг у друга, сплетничали, ходили в офицерское собрание и давно друг другу надоели.

Петров очень скоро перестал держаться настороже в присутствии Валентины Сергеевны, делился воспоминаниями о семинарии, говорил о твердом своем желании стать врачом. Она кивала головой, продолжала вышивать, грустно говорила:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю