Текст книги "Времена и люди (Дилогия)"
Автор книги: Кирилл Апостолов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
XV
Человек, не ощущая бремени повседневных забот, не испытывает и радости жизни. Как бы ни было велико удовлетворение от полученной тобою полной свободы, ты испытываешь его недолго, и обязательно настает день, когда начинаешь понимать, что мотор стучит вхолостую. И лик общества выявляется для тебя не когда стоишь в стороне, а когда варишься в его котле, потому что, только доверяя тебе, взваливая на тебя дело, оно признаёт тебя своим равноправным членом. Если же общество начинает тебя забывать, делать вид, что не замечает тебя, значит, оно вычеркнуло тебя из своих рядов, значит, ты ему больше не нужен.
Вот такие странные мысли роятся в голове. Вообще в последнее время он что-то слишком много рассуждает, и чем больше рассуждает о сущности вещей, тем глубже забирается в такие дебри, о существовании которых даже не подозревал.
Склонность к рассуждениям обозначилась с началом старения, причину же ее он видел не в том, что человек с годами становится мудрее, а в том, что человеку все еще хочется делать что-то значимое, но, не имея уже для этого достаточно сил, он переключается на воспоминания и рассуждает, рассуждает… Когда же нет слушателей, как сейчас, например, он начинает говорить сам с собой. Бай Тишо философствует с бай Тишо.
Их виноградник – на юго-западном склоне холма, откуда хорошо виден закат солнца. Закат здесь особенный. Солнце не садится, а тонет, горы словно всасывают его – медленно, постепенно. Когда исчезает последний краешек неуловимо для глаза уменьшающегося огненного шара и горизонт пустеет, в небо возвращается часть поглощенного горами света – вершины вспыхивают. Там, где исчез солнечный диск, – ярко, сильно, а к краям горизонта – слабее; разливается скрытое, изнутри идущее сияние, которое не режет, а ласкает глаз. Никогда в течение дня очертания горного массива не вырисовываются так изящно, так четко, как в это время. Разве с человеком не происходит нечто подобное, размышлял бай Тишо, не отводя глаз от силуэта горного хребта на фоне прозрачной глубины подсвеченного снизу неба. Приближаясь к старости, естественно, многое теряешь, но ведь что-то и приобретено? Сердце не пылает восторгами, взамен их устанавливается ровное душевное тепло. Это вовсе не «умудренность», как считают некоторые, а самое естественное состояние, обусловленное желанием до последнего часа делать что-то полезное для других. Именно при этом состоянии зарождается в человеке стремление проникнуть в скрытую от нас суть жизни, воистину главнейшую тайну бытия, которую удается постичь немногим, и то лишь в самом конце их земного существования.
Вот и этот закат. Разве не видел он сотни раз такие же и более впечатляющие закаты? Но если раньше он восхищался единственно их внешней стороной, то теперь он пытается осознать, что остается в человеке от красоты видения, и остается ли вообще, или все исчезает с исчезновением самого видения? Вот в чем различие прежнего бай Тишо от теперешнего. Получается, что прежний бай Тишо, познавая явление, останавливался на полпути, даже на задумываясь, что само познание бесконечно и что эта истина применима и к человеку; большой грех не познать глубин своей собственной души и судить о других по внешним проявлениям их сущности.
Нимб над горами медленно истончался, блек, наконец горизонт потемнел и на западе. Да, это конец. Конец – не что иное, как темнота, тьма, незаметно и неизбежно поглощающая все живое и неживое в мире, безграничном и бесконечном, как утверждает наука.
Он ощутил слабость в левой ноге и, подняв плетеную корзину, доверху наполненную гроздьями винограда, пошел с участка к тропке. Вытоптанная ногами людей, высушенная солнцем добела, тропинка, петляя между старыми жесткими виноградными лозами, повела вниз по уступам, как по рядам черепицы на крыше.
Когда он вошел в село, уже стемнело, но пастушья звезда, Венера, моргая бело-зелеными лучами, разгоняла неверный сумрак близкой ночи. На улице у дома стоял дед Драган.
– А я от вас. К тебе по делу, бай Тишо.
– С каких это пор и для таких, как ты, я стал «бай Тишо»?
– А ты всегда был «бай Тишо», – ответил старик, ища глазами, на что бы сесть. – Ноги не держат. Посидим, а?
– И меня тоже. Левая немеет, видно, кровь не доходит. Садись тут. – Он показал на бревно у забора.
– Всегда говорил и еще повторю, что для наших ты всегда был «бай Тишо». А что чудного? Когда Ян Сандански ходил по нашим местам со своей дружиной, так все – и дружинники его, и крестьяне, млад и стар, – все звали его Старик. А какой он был старик? Сорока-то небось не было. Правда, борода была как у владыки. Но не из-за бороды, это я тебе говорю, и ты меня слушай, хотя ты умнее, чем триста таких, как я. Но я по другому делу пришел, – вздохнул дед Драган. – Подмечаю перемену в снохе своей, в Таске. Перемену, бай Тишо, к лучшему, что от каждой замужней ждут. По глазам догадался, по фигуре-то пока незаметно. – Счастливая нотка в голосе оборвалась, пропала. – А Илия, сыночек родимый, и назвать-то его так тошно, заставляет ее работать в огороде наравне с собой. Позавчера гляжу, подхватили мешок здоровенный с кормовым зерном – он с одной стороны, она с другой – и тащат через двор, да он еще орет на нее: поднимаешь низко. Говорил ему, но он и слушать не хочет. Призови его к себе, бай Тишо, вразуми.
– Неудобно в дела-то такие вмешиваться.
– Удобно, удобно. Тебя-то он послушается.
– Угощайся. – Он протянул деду Драгану корзину.
– Не голодный… Но возьму кисточку… Чтоб женихи не перевелись. Выросла дочка-то, а?
Старик растаял в темноте, особенно густой под свисающими из-за заборов ветвями, а он потащил корзину через двор, совсем не чувствуя онемевшей левой ноги. Еле волок непосильную ношу по лестнице, опустил корзину на пол в прихожей, держась за стену, дотащился до кровати и лег, не зажигая света. Вошла Славка.
– Ой, а ты дома, оказывается. Дед Драган тебя искал.
– Поговорили…
– Что с тобой?
– Да что-то с левой стороны… все закоченело.
Она позвала ужинать, но подняться не было сил, и он сказал, что лучше полежит.
– Я пошлю Сребру за врачом, а?
– Не надо. Что по пустякам человека беспокоить?
Всю ночь не сомкнули глаз ни он, ни она. Под утро в приоткрытую дверь просунула голову заспанная Сребра.
– Почему свет горит?
– Отцу плохо.
– Что ж сразу не сказала?
– Хватит того, что мы не спим, тебя-то зачем будить?
– Сбегать за врачом?
– Если все больные будут по ночам к врачу бегать, так ему и ложиться не надо. Подождем. Рассветет через два часа, тогда уж…
Босые ноги зашлепали в сторону дочкиной комнаты, потом скрипнули одна за другой дверь прихожей, уличная дверь, калитка и разбудили осеннее утро, тяжело распростершее над долиной неподвижные крылья, подобно задремавшей птице.
Пришел врач, осмотрел внимательно, спросил, была ли подобная боль раньше.
– Да, но не такая сильная. Резанет, сожмет сердце… но на ногах всегда переносил.
– Теперь придется, однако, полежать.
– Лежать! – испуганно вскрикнул он. – Чего ради? Да уже почти все и прошло. Уже и не чувствую ничего.
– Да, да. Не вставать, пока я не разрешу, – повторил врач, садясь за стол, чтобы выписать рецепты. – Никаких волнений! Никаких тревог! Сейчас это самое главное, важнее всех лекарств. Хотел о чем-то неприятном подумать – отложи, думал что-то сделать – отложи! Оставь все на потом.
Никаких волнений, никаких тревог! Легко сказать… Вечером того же дня пришел Илия.
– Бай Тишо сказал, что хочет поговорить со мной, – донесся его голос из прихожей.
– Заболел он. В другой раз приходи.
– Мне-то что? Только он сам велел. А мне без надобности. Есть же люди… любят в чужих делах копаться…
Никаких волнений! Никаких тревог! Легко сказать…
– Пусть войдет!
Илия вошел.
Какие же они долгие, бесконечно долгие, эти короткие осенние дни!
Солнце появляется в его комнате к концу дня, перед закатом, высвечивая Огражденский хребет. Всегда одна и та же картина, врезанная в рамку окна: желтеющий осенний лес. Утром он золотой, золотисто-зеленый днем, а к вечеру приобретает цвет варенья из смоковницы. Все один и тот же осенний лес! А ночи! Бесконечные, сырые, мертвые ночи! Как в могиле. Никогда в жизни ему не приходилось проводить так много времени на одном месте, да к тому же в неподвижном состоянии. Один… Столько времени один! Днем хоть лес с ним, поэтому разговоры со Славкой он откладывал на вечер.
Приходят, конечно, навещать. Симо приходил. Спросил его о Филиппе, поправляется ли, навещают ли они его в больнице. «Выписали, дома уже. Но ходить далеко не разрешают. Сейчас пока ковыляет на костылях по двору. Но скоро и на своих двоих зашагает». Марян Генков был. У него он больше всего хотел узнать о деньгах за дорогу: вернули их в хозяйство или нет. «Не проверял. Придет время, проверю и тогда тебе скажу. Не хочу лезть… не в моем духе… У каждого свои обязанности». Нет, Марян ничего не сделает. Первым делом, как встану на ноги, – к Сивриеву. Если надо будет, и Пенкова найду. Спросил, чем так занят Тодор, что не выбрал времени навестить его. «По хозяйству носится, все в разъездах. Неприятности у него из-за мраморного карьера. В округе хай подняли… Хотят наказать… за превышение власти. Летом он мужиков туда направил, не спросясь…» Спокойно рассказывает, будто речь идет о килограмме перцу, а не о средствах к существованию для людей нескольких сел. В полуприкрытых глазах Маряна – безразличие. Он смотрел на него и силился припомнить, каким был в детстве этот сорока– или сорокадвухлетний мужичище с тяжелой нижней губой, без огня в глазах. С его отцом они несколько лет жили двор в двор, так что он постоянно видел мальчишку на улице, но, как ни сосредоточивался, воспроизвести в памяти его зримый облик не мог. После школы Марян поступил в университет, оттуда взяли на работу прямо в окружной совет. В Югне появился этой весной (прислали на место Нено), набравшись опыта, спокойствия… и килограммов.
Невольно начинаешь сравнивать его с Сивриевым. Уж не настолько они различны, чтобы нельзя их сравнить! Ну а сам-то он, бай Тишо, схож разве с Тодором? Ведь, чего ни коснись, все на ножах! И оба года каждый раз ему трудно было решить, кто из них двоих прав. «Я», – говорил он себе, потом казалось, что Тодор. Когда Сивриев продал пчел и он пошел говорить с ним о деде Драгане, тот выслушал внимательно – набрался терпения. Потом, однако, сказал: «Добрый дедок ты, бай Тишо. И будь таким. Никто и не требует от тебя, чтобы ты другим становился. Одно прошу: не лезь в дела производственные…» Он ответил ему резко, не помнит что именно, потому что страшно возмутился. Но и Сивриев, видно, понял, что хватил лишку, и продолжал мягче: «Знаешь, в чем мы с тобой схожи? В том, что оба надрываемся для других, не ожидая отплаты. Но ты, думая об отдельном человеке, его благосостоянии и счастье, забываешь об остальных, я же, думая о людях в целом, забываю, по твоим словам, об отдельном человеке. Вот в чем мы разнимся».
Марян Генков сидел у него дольше всех – не потому, что сердобольный, а потому, что дела: о многом надо поговорить, посоветоваться. Один его рассказ рассмешил бай Тишо. «Дед Драган пришел в ресторан, выпил рюмку и влез на стул: «Люди! Угощаю всех! Пусть все знают, что у меня скоро народится внучек! Моя золотая сношенька Таска… Георги, наливай всем подряд!» И давай чокаться с каждым. А тут входит парень с аккордеоном за плечом. Старик к нему: «Сыграй рученицу!» Парень ему: «Отстань!» Дед на своем стоит: «Сыграй, заплачу». Народ деда поддержал: не обижай человека. Парень снял аккордеон с плеча и – рученицу! Дед шажок вперед, шажок назад, пятками ударяет, выкрикивает: и-йех, и-йех! Несколько человек к нему подстроились, потом еще, и пошло веселье. А конец обычный – поволокли домой, как мешок картошки».
А недавно и Филипп приковылял на костылях. Бай Тишо догадался, что он пришел, услышав, как Сребра во дворе с кем-то шушукается. Филипп побыл у него недолго. Только ушел, Сребра присела на край кровати:
– Правда, костыли ему даже идут? Врачи сказали, что он обязательно поправится и будет ходить без костылей, но и с ними…
Он погладил ее по голове:
– Конечно, поправится. Но и с костылями люди живут.
– Вот именно. Я ему то же самое сказала.
Сребра потерлась лбом о его грудь, принялась целовать обросшие щетиной щеки, но стоило на пороге показаться матери, как она согнала радость с лица и выскочила из комнаты.
– Что с ней?
– Ничего. Ребячество.
Ребячество! Это уже начало тревожить ее: девушка на выданье, а все как ребенок. Ее ровесницы уже… Он успокаивал: успеет и ума набраться, и повзрослеть, но жена стояла на своем:
– Лучше бы, конечно, записать ее в студентки, там и ума бы набралась, и разума. А здесь чему научится? Что делать в селе с ее средним образованием? Ни простая среди простых, ни ученая среди ученых!
Человек везде свое место найдет, думал он, если бог умом не обидел… А если глуп по природе, то, хоть пять высших образований получи, все без толку.
– Летом не приняли, а ты и пальцем не пошевелил. Обещал ведь в Софии похлопотать.
Есть резон в ее упреках, но обманывать – не обманывал. Он ходил к помощнику ректора медицинского института Станимирову, старому своему товарищу. Начал издалека – никак не мог преодолеть стыд. А Станимиров, то ли похваляясь, то ли заранее пресекая просьбу, сказал, что его возможности исчерпаны – и так уже «втиснул» двух «детей».
«А у тебя есть на это право?» – спросил он. «Ну, какое там право? – засмеялся тот. – Но и с тобой все уладится. Иди прямо отсюда в министерство к Янаки Григорову – к Данко. Помнишь студентика, который чуть не выдал всех на предварительном допросе у Георгиева? Твой личный дружок… Ха-ха! – неожиданно захохотал он. – Так вот, Данко распорядится – дальше уже легче пойдет». Пока шел к министерству, все думал о том хлипеньком студентике, из-за которого его едва не схватили в том тяжелом для партии сорок третьем году.
Перед кабинетом бывшего студента толпилось порядочно народу. Секретарша сказала, что товарищ Григоров вышел и, когда вернется, она не знает. Но, очевидно заметив, насколько он скован, смущен, не знает, куда руки девать, спросила, по какому он делу. «Мы с ним старые товарищи, еще со времен Сопротивления, не виделись давно». Девушка понизила голос: «Идите в буфет – два этажа выше, – он там перекусывает». Подрастолстел, наверно, подумал он, поднимаясь на лифте на пятый этаж, раз «перекусывает» еще и в четыре.
Данко сидел за столом один, такой же тощий, как в молодости. Увидел его, узнал, но радости на лице не появилось. «Садись, бай Тишо. Тебя по-прежнему зовут бай Тишо?» – «Да». – «Счастливец. Значит, живешь по-людски. А меня, сам видишь, живого можно оплакивать. И я уже, бай Тишо, не Данко. Те, что каждый день толкутся у меня в кабинете, как Данко не знали меня и не знают. Данко давно умер. – Подумал и добавил: – Да и те, что знали, и они… Я теперь для всех только товарищ Григоров». – «Ну, не так уж все мрачно, если находишь время на полдники». – «Какой полдник! Еще только пообедать вырвался. Видел толпу в приемной? И так с утра до вечера. Ну да что обо мне… Ты по какому делу? Слушаю». «По делу… – начал он, но приказал себе не упоминать о дочери-абитуриентке и вообще о ее существовании. Приказал и приказа своего не нарушил. – Нет дела… Просто зашел повидаться». «Ведь это надо же! Ну, здравствуй, коли так! – Он обнял его, хлопнул по плечу. – Хочешь выпить? Нет? Хотя бы кофе». «И к кофе не приучился. Таким же остался, каким и был, что называется, от сохи». «Тогда холодного лимонаду. – Повернувшись к женщине за прилавком, приказал: – Лимонад со льдом, кофе, – и добавил, подмигнув ему: – И двойную порцию баклавы с двойным сиропом». Когда женщина, поставив на стол заказанное, отошла, Григоров спросил, наклонившись к нему, не ошибся ли. Он кивнул. «Вот видишь, не забыл, хотя четверть века прошло. Эх, бай Тишо, бай Тишо… А ведь я тогда чуть не стал подлецом, предателем. Слаб был тогда, а те били, страшно вспомнить, как били! Но все же выдержал… А сейчас, поверь, не убежден… просто не знаю, почувствовал бы я себя столь же ответственным за… – Он прикусил губу и, помолчав, продолжал с горечью: – Те, кто могли бы стать моими истинными друзьями, больше всего и досаждают, потому что приходят единственно ходатайствовать. Своих, правда, бывает немного, зато чужим нет конца. Ты единственный…»
– Вот как было, – закончил бай Тишо. – Скажи, мог бы я иначе? Мог ли я навалить на него… еще одно разочарование? Ведь мы друзьями были, он, конечно, захотел бы услужить. Еще один камень бросил бы я ему в душу, а в ней и так черно.
– Так я и думала, – вздохнула жена. – Моя вина. Не надо было тебя в это дело впутывать. Ведь знаю, какой ты. Самой надо было…
– Хорошим человеком был Данко. Но согнула его служба, придавила.
– На тот год, будем живы-здоровы, сама поеду… Нельзя ребенка на произвол судьбы оставлять. Сам видишь, жизнь какая…
В последующие дни боль вроде бы поотпустила, и однажды поутру, дождавшись, пока жена уйдет из дому, он оделся и потихоньку, потихоньку двинулся к административному зданию хозяйства.
Небо, чистое, синее, воздух, свежий, не сухой, как в жару, и не влажный, как в ненастье, вливали в грудь здоровье, силу. После недавних дождей земля потемнела и источала запах молодых ростков, выскочивших из треснувших зерен и ищущих, где бы легче пробиться на свет через комья земли. Если бы были силы, он дошел бы до оставленного под пар поля и наверняка увидел бы его затянутым в серебристые нити паутины, сверкающие в воздухе, как шелк.
На площади перед правлением стоял в растерянности, с выражением горестного недоумения на лице Андона.
– Эх, бай Тишо, кого ж ты вместо себя оставил, а? – спросил с укором и безысходностью в голосе. – У меня ребенок умирает, а он не дает джип в больницу его отвезти.
– А где неотложка?
– Врач в Ушаву на ней поехал.
– Иди домой, жди. Может, что придумаем.
– Ох, не верю. Не тот он человек, чтоб другого понять и помочь ему.
Крестьянин выругался и побежал к машине, затормозившей на противоположной стороне улицы.
Останавливаясь на каждой лестничной площадке передохнуть, он поднялся наконец до председательского кабинета и постучал.
Сивриев поднял голову, молча кивнул и снова уткнулся в лежащие перед ним бумаги. Он сел с краю длинного стола и, переведя дух, сказал:
– Встретился Андона, жалуется…
– Мне бы тоже пожаловаться, да некому.
– Ребенок болен…
– Я жду комиссию. Повезу их на Стену. Есть опасность, что закроют карьер.
Да, об этом говорил ему Марян, говорил, что работы могут остановить, а Сивриева наказать за превышение прав. Ну что за чинуши: сами кость не грызут и другим не дают! А что с людьми будет, их не волнует. Так подумал бай Тишо, а вслух сказал:
– Немало забот у тебя…
– Давай побыстрее. Ты с чем пришел?
– Хочу узнать про дорогу на Моравку… Дорстрой вернул деньги?
– Да.
– Молодец Пенков, сдержал слово. И последнее…
– Что еще?
– Куда их «отнесли»?
– Куда нужно.
– Ты мне обещал. Эти деньги из фонда материальной помощи и социально-культурного развития.
– Как обещал, так и сделал.
– Хорошо. Твоего слова достаточно, – сказал он, медленно поднимаясь. – Надо идти, мотор требует передышки. Да, достаточно твоего слова. Я доволен.
Пришло письмо. На имя бай Тишо. Славка распечатала его тайком и тут же побежала к Маряну Генкову.
– Смотри, в округ приглашают. А ты-то будешь там?
– Да, все будем: и я, и Сивриев, и Гаврил. Мы по долгу службы, а бай Тишо как член пленума.
– По какому вопросу вызывают-то?
– По консервной фабрике. Овощей не хватает для нее… Будем искать выход из положения.
– Господи, спохватились, когда фабрика-то почти готова!
– Вот именно, – пропыхтел секретарь.
– Всегда так получается, когда ноги впереди головы бегут. – Помолчав, добавила: – Знаешь что? Езжайте-ка вы на этот раз без бай Тишо. Ему не до заседаний. Лежит-то и то пыхтит, а узнает, что зовут, тут же вскочит: «Я обязан быть там!» Так что поезжайте одни. И других предупреди, чтобы ему не проговорились.
Так был составлен заговор против него, о котором он узнает лишь тогда, когда вопрос о личных наделах для выращивания овощей станет вопросом номер один для югненского хозяйства и для его председателя.
XVI
«Ты будто нарочно натравливаешь весь мир против самого себя, – сказала ему однажды Милена, еще в начале их супружеской жизни. – Будь зло глыбой завалено, ты и глыбу перевернешь, лишь бы зубы ему показать. Но ведь зло злопамятно, оно не прощает, не угадать, с какой стороны цапнет». «Оно меня, я его. Я тоже не прощаю», – ответил он полушутливо: дела его шли тогда хорошо.
Припомнился разговор, а к чему? Так ли уж велика связь между давним разговором и тем, что произошел только что.
Глянул через плечо на своих спутников. Молчат. Наверное, из деликатности, мужской солидарности.
До вчерашнего дня они и понятия не имели о том, что будет это совещание, знал он один, знал еще с лета. Сам Давидков ему сказал. Тодор приезжал к нему по другому делу, а он спросил, откуда будем брать сырье для консервной фабрики. Ответил тогда: «Как откуда? Из хозяйств округа». – «То, что мы сможем выделить, не хватит и на половину мощности. Так ты подумай, откуда брать сырье, будешь готов – приезжай, поговорим. Мне важно знать твое мнение. У нас здесь видят два пути…» Еще тогда он сказал себе, что о двух путях и речи быть не может. Правильный путь – один.
Он не выкроил времени поехать и поделиться своими мыслями с Давидковым, но, даже если бы поехал, разве изменилась бы позиция секретаря? В мелочах он, Тодор Сивриев, сообразовывал свои действия с обстоятельствами, мог даже позволить себе обхитрить кого-то, обойти закон, если этого требовали интересы хозяйства; без угрызений совести урезать кооперативный фонд потребления в пользу основных фондов; глазом не моргнув соврать бай Тишо про судьбу денег, полученных из Дорстроя, лишь бы отвязался… Но в главных, принципиальных вопросах он никогда не позволял себе идти на уступки. Из-за своей непримиримости не раз бывал бит. Жена говорит, что он «натравливает на себя весь мир», «выпускает джинна». Не то же ли самое было с террасированием уже более десяти лет назад? Тогда его просто-напросто выгнали за неподчинение. Но подчиниться значило признать черное белым! Возможно, что и теперь произойдет то же самое, хотя и времена другие, и люди. Одно жаль: обстоятельства заставили противопоставить себя человеку, которого он искренне уважал и любил, – Давидкову, наиболее умному, наиболее дальновидному и наиболее человечному из всех руководителей округа.
Джип нырнул в глубокую теснину Струмы. Коричневые склоны падают здесь почти отвесно вниз, тесня шоссе к реке. Ущелье голое, невзрачное. Только на дубах и на акациях еще держатся листья, но заморозки и их уже обожгли. Безлик, непригляден лиственный лес в унылые, пропитанные влагой дни поздней осени. Даже зимой, снежной или бесснежной, природа веселее и приветливее, чем в эту пору.
Вспомнилось другое возвращение, точно год назад. То же время, те же бесчисленные зигзаги, ехал из того же «большого дома», что и сейчас. Но тогда душа его торжествовала, сердце билось радостно…
Он все обдумал предварительно и твердо верил: не ошибается. А вот ведь, никто не поддержал. Нельзя сказать, что совсем никто, но число поддержавших постыдно мало. Собственный помощник не поддержал. Он никогда особенно не любил Симо, но ценил за знания. Правда, Голубов не голосовал против его предложения, но не голосовал и за. Всегда сомневался в благорасположении председателя сельского совета… Не был вполне убежден в том, что с Маряном Генковым у него единое мнение по такому принципиальнейшему вопросу… Но они как раз проголосовали за, а Симо уклонился. Какие еще неожиданности преподнесет ему жизнь в этом заброшенном среди гор, на самом краю света Югне!
Председатель окружного совета вел совещание, а Давидков сделал доклад. Цифры, сравнения, анализ. Такой образ мышления свойствен и ему, поэтому он слушал Давидкова с чувством удовлетворения и вывод не был для него неожиданным: хозяйствам округа по их сегодняшнему состоянию не под силу обеспечить сырьем строящуюся в Югне консервную фабрику.
Зал заволновался, в президиум посыпались вопросы. Как же так? Округ производит столько овощей, что в состоянии накормить такую страну, как Финляндия, не то что обеспечить какую-то фабрику!
– Все так, – ответил Давидков, – но вы забываете, что восемьдесят процентов помидоров идет на экспорт.
До сидящих в зале дошло, о какой недостаче идет речь, и наступила тревожная тишина.
Он подумал, что ему надо встать первому и поддержать секретаря и потому, что фабрика строится на югненской земле, и потому, что он председатель самого большого в округе хозяйства. Но не успел – раздался голос Давидкова:
– Если мы хотим иметь консервную фабрику, надо вдвое увеличивать количество выращиваемых овощей. В состоянии ли наши хозяйства осуществить это уже к будущей осени?
По залу пронесся ропот. Кто-то выкрикнул злорадно:
– Сивриеву хотелось иметь фабрику, к тому же в своем селе! Пусть он и пошевеливается! Что нас-то дергать?
И посыпалось…
– Разинул пасть ненасытную, все вокруг готов заглотить. Карьер – ему, фабрику – ему! И некому урезонить. Никто не скажет: стой! В какое время живешь?
– Правильно, сам пусть думает. С какой стати нам-то трепыхаться из-за его доходов?
– Пусть Сивриев скажет, по какой цене будет весной тепличные помидоры продавать?
– Почем у себя в хозяйстве и почем в наших селах?
– Да вдвое будет драть, лишь бы доходу побольше!
– Фабрика на его земле, а поборы с нас!
– Товарищи, несерьезно, – поднял руку Давидков, и острое адамово яблоко запрыгало вверх-вниз по его тощей шее. – Фабрику в Югне Сивриев строит не для самого себя. К чему препирательства? Послушайте, что мы предлагаем, и давайте обсудим сообща. Ясно, что поднять так резко овощеводство под силу не всем хозяйствам. Что вы скажете, если мы разрешим членам кооперативов… если мы дадим им из кооперированных земель… понимаете, в частное, то есть в личное, пользование… И все, что вырастят, должны продавать по договорной цене на фабрику. Сами знаете, какие мы, болгары: ночь в день превратим, если речь о личном доходе. Думали, кроили, к такому вот мнению пришли. И крестьянам дополнительный доход, и сырье для фабрики.
Зал откликнулся спонтанно:
– Хорошо придумали!
– Дельный выход!
– Дадим земли, сколько хотят! Чего не дать? Пусть ковыряются, хоть по ночам, но зато сдавать начнут и помидоры, и перец, и зеленую фасоль.
– Правильно предлагаете!
Никто не хотел выходить на трибуну, но со всех сторон неслись возгласы одобрения. Предлагали сразу голосовать и разъезжаться. Делить землю, так делить: осень кончается, не сегодня завтра зима, а людям надо подготовить участки, унавозить, вскопать.
Все словно с ног на голову перевернулось: то, что он считал единственно правильным, другие отбрасывали с легкостью и принимали за нормальное то, что он считал глубоко ошибочным. Он заерзал так, что стул заскрипел, и почувствовал, как усы колют его нижнюю губу. Ошибся он в Давидкове!
– Принимается? Нет желающих…
– Нет! Нет!
– Давай голосуй!
– Я прошу слова!
Ковровая дорожка – темно-красная, широкая, во весь проход, делящий зал пополам. Он шагал медленно, ноги словно свинцом налились. Еще не зная, что скажет в следующую минуту, с трудом, чуть не споткнувшись, поднялся на сцену.
– Давайте уж так: раздадим всю землю. Себе покой обеспечим. А зарплаты наши пусть теми же останутся.
По залу прокатился шум возмущения.
– Не кривляйся, Сивриев! Тут о серьезных вещах речь.
– Вы ж от трудностей бежать собрались, так я вам предлагаю самый легкий путь.
У него было два соображения, но говорить решил об одном. Начал издалека – с тех лет, когда некоторые из присутствующих были, как и сейчас, на передней линии, а молодые, которые так рьяно поддерживают раздачу земли, еще штаны сами надевать не умели; в те годы никто не стонал, хотя работали денно и нощно; в те годы люди страдали, погибали, брат ненавидел брата. И все это во имя будущего. Тогда никому в голову не приходило, что есть другой путь. Только враги, выступавшие против нового, боровшиеся против него кто чем мог, включая обрезы и кизиловые дубины, – только они утверждали, что наш путь – ошибочен. Да, первая шеренга слишком торопилась, простым честным людям было трудно: они видели ошибки, которых было немало, появлялись новые раны, бередившие души, потому что каждая новая ошибка – новая рана. Но они – честные труженики – шли с нами. Шли через свою боль. Шли, и все осознаннее становилась их вера в правильность нашего пути. Прошло более двух десятков лет, улеглись страсти, затянулись раны, люди свыклись с новым строем, с новым образом жизни.
– Да, – продолжал он, – двадцать лет наяву и во сне я убеждал себя и других, что наш путь – единственно правильный. И что же теперь? Получается, что все мои усилия нужно выбросить на ветер? Нужно признать себя побежденным? Побежденным! Кем? Собственной некомпетентностью? Неумением руководить? Или ленью, равнодушием мне подобных?
– Да ты не понял, о чем речь. Не видишь, в какое время живем.
– Не люблю, когда прерывают! – зарычал он в зал, и зал стих. – Отвлечение внимания крестьянина к частному, ладно, не буду называть его частным, к личному хозяйству принесет серьезный ущерб кооперативному, это неминуемо: две любовницы, как известно, в одном доме не уживаются. Крестьянин в любом случае предпочтет свое, личное, частное общественному, кооперативному. Повторяю, это для кооперативного хозяйства беда. Но еще большая, стократ большая беда – нравственная: поколеблется вера людей в наш путь. Я спрашиваю вас: позволим ли мы мелкособственническим инстинктам, еще живущим в каждом из нас, – позволим ли мы им вновь овладеть нашими душами? Мы сделали шаг вперед, предлагаемая мера – отступление на пядь, но последствия этого отступления равны двум, а то и трем шагам назад. Я не согласен с полумерой и предлагаю окружному совету распределить по хозяйствам, кому на сколько увеличить сдачу овощей. А мы, руководители, вместо того чтобы хныкать, опускать руки перед трудностями, перекладывать нашу ношу на других, давайте-ка возьмемся за работу по-мужски и вместе со своими коллективами выполним задачу. Нечего ждать, что люди «по ночам», как говорили тут, будут работать. Это наше с вами дело – думать до петухов. Если крестьянин будет ночью работать на своем поле, то днем, на кооперативном, он будет носом клевать. И вы все это знаете не хуже меня.
Он оперся на трибуну, выставив по обыкновению плечи вперед, словно тащил на спине тяжкий груз.