Текст книги "Времена и люди (Дилогия)"
Автор книги: Кирилл Апостолов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
III
– Видал завихрушку над Огражденом? Ни туман тебе, ни облако. Это к перемене, – встретила его Славка у порога.
Нет, ничего он не заметил. Но к полуночи действительно повалил снег, земля побелела, и ночь раньше обычного перешла в день. Печные трубы задымили тоже раньше. Тени от дымов легли на чистый белый покров, словно огромные, черные грибы.
…Он опять провалялся в постели все утро и поднялся, лишь когда облака оттянулись к горам, открыв синий купол неба над Югне, и лучи солнца заиграли в молодых кристалликах запоздалого аистиного снега.
По календарю еще не время, но весна у них всегда торопится. Вот и сегодня, вроде бы настоящая зима, но к полудню начнет припекать, осядет снежный покров, тут-там раздвинется и появятся черные проталины.
Он безразлично наблюдал за едва заметной глазу переменой цвета, за переходом белого в черное; неожиданно пришло в голову наведаться в теплицы: и жене угодит – все гонит его с народом пообщаться, – и прогуляется. Но отправился он не по большой дороге, ведущей прямо к Желтому Мелу, где встретятся и машины, и люди, а по тропке через кладбище, через старый виноградник, через миндальную рощицу. Возможно ли было такое раньше – сторониться своих югнечан? Возможно ли это для человека, которому валятся на голову триста забот каждый божий день?! Теперь вот не триста забот – триста хвороб.
Пусто вокруг, глухо. Тропка еще не затоптана, только кое-где на снегу следы куропаток да около боярышника отпечатки лапок черного дрозда-одиночки.
Он шел медленно, вбирая в себя красоту притихшей природы, и его все больше охватывала жалость: уже сегодня от этой радующей душу белизны ничегошеньки не останется. После солнца, после теплого дня примчится южняк и сметет последние островки чистоты, которые сумеют удержаться до вечера.
Железобетонные столбы будущих теплиц он увидел издали – один, два, три… шесть. И котельную – чуть в стороне, с торчащей вверх серой трубой, единственной высокой трубой в Югне. В нем невольно проснулся бывший председатель, и ноги сами понесли его к стройке. Сапоги проваливались в подтаявшую на склоне, смешанную с мокрым снегом землю, и грязь, шипя, как пена, расступалась. Чем ближе он подходил, тем становился беспокойнее, тем сильнее билось сердце. Вдруг он замер, будто кто-то скомандовал ему «Стой!»: между штабелями строительных материалов блеснул стеклами управленческий джип, а рядом замаячила костлявая, чуть сгорбленная фигура Тодора Сивриева. Назад? Нет, он свернет к римской бане. Снизу его, наверное, уже заметили, скажут, испугался Сивриева, а так кому какое дело, куда он шел – к теплицам или к бане. Окружной путь его самого позабавил. А почему он, собственно, должен спешить домой?
Снова под ногами захрустел снег – тонкий, непрочный, аистиный. А за Струмой – в Моравке, в Водилцах – еще настоящая зима. Вон те черно-белые шапки – сосны, коричнево-белые – дубы и буки. Домишки – по два, по три, а то и по десять-двадцать – еле проглядываются под тяжелыми снежными клобуками, редко над каким вьется синяя ниточка дыма.
Грустно подумалось, что большинство из них – пустые, заброшенные, и всплыла давнишняя мечта: поселиться в горах, встречать поутру солнце, а днем будет синеть над головой бескрайний простор. Сколько он себя помнит, мечтал видеть над головой огромное, высокое, без конца и края небо, а вся жизнь прошла под сплющенным, как тыквенное семечко, югненским небосклоном.
А что? Взять и решиться? Хоть последние годы пожить рядом с землей, травой, деревьями. Югне тоже село, но все в нем какое-то полугородское: и дома, и дворы, и улицы. Даже земля пахнет чаще нефтью, минеральными удобрениями, чем прелой листвой и обыкновенной пылью. Сейчас самое подходящее время, сказал он сам себе, походить по округе и подыскать то, что хочется. Что ему хочется, он знал, и был уверен, что найдет.
Дома он начал издалека, старательно сводя свое желание отправиться в горы к тому, что ему нечего делать. Славка слушала его, склонив голову набок, и посмеивалась.
– Ты не одобряешь?
– Почему не одобряю? Не понимаю только, чего это ты взялся мне сказки рассказывать, будто я и не знаю ничего о мечте твоей давнишней?
– Значит, одобряешь?
– Да иди, бога ради. Все лучше, чем дома куковать.
– Видишь ли, я могу не управиться за один день… Придется заночевать у кого-нибудь…
– Ну что там, одна-то ночь, – прервала она его с какой-то игривой ноткой в голосе, – не молодожены, а? Завтра думаешь отправиться?
– Да.
На следующее утро, едва дождавшись зари, он надел свои самые крепкие ботинки, закинул на спину рюкзак, собранный с вечера, и отправился на Моравку.
Вернулся он на второй день – унылый, уставший. Ни разговаривать, ни стоять, ни сидеть не было сил, хотелось одного: лечь, вытянуться и закрыть глаза. Хорошо, что жена не из тех, кто любит копаться в душе, лезть с расспросами. Только после ужина она сказала, что заходил Филипп, хотел посоветоваться с ним. И опять ни слова про то, где был, что видел.
Заходил посоветоваться… Первая стычка с новоявленным председателем произошла из-за стелющихся помидоров, не требующих никакой подвязки к колышкам. Филипп пожаловался на Сивриева: медлит с решением: ни «да», ни «нет», а ждать уже нельзя, нужно готовить землю. Он с парнем прямо к Сивриеву, а тот даже не изволил выслушать. Перво-наперво выставил Филиппа, а когда остались вдвоем, унизил и его: «Ты пенсионер, ну и отдыхай, не суйся в дела хозяйства. Теперь председатель я». Подавленный, с посеревшим лицом уходил он из кабинета, того кабинета, где прошли самые счастливые годы его жизни. Впервые говорили с ним так и таким тоном. С тех пор Филипп к нему не обращался: понял, как обстоят теперь дела.
Кто-то постучал в калитку.
– Опять, видно, Филипп.
Он, торопясь, зашлепал прямо по лужам, но уже с середины двора увидел сквозь редкий забор деда Драгана.
– Стыд и срам, конечно. Ты уж прости. Просто так навестить – нас нету, а что случись – к тебе бежим, – зарядил старик, хватаясь дрожащими пальцами то за одну, то за другую доску забора.
– Раз пришел, говори.
– Это сын, Илия, надоумил. Вздумалось ему, что коли он женился, то надо иметь еще участок. Дескать, уже две семьи получается. И моя семья, то есть я, остается без участка. Вот и послал меня добиваться прав по закону.
– А сам-то он чего не идет своих прав добиваться? Ишь, тебя послал. По закону ты глава семьи, и участок, помнится, за тобой записан.
– Ну да!
– Допустим, дадут тебе участок; кто обрабатывать будет? Ты?
– Мне, бай Тишо, один аршин в ширину, два в длину и столько же в глубину…
– Чего ж ты тогда пляшешь под его дудку?
– Чего? Мира в доме нет.
– Если так, иди к Сивриеву. Теперь от него все зависит.
– Ходил. Как отрезал. – Старик переступил с ноги на ногу, зачавкала мокрая земля. – Я тебе признаюсь: стыдоба! Людей стыдно. И хожу-то только из-за сношеньки своей, из-за Таски. Ведь только еще вошла в дом наш, думал, может, хоть с ней мирно заживем, а тут опять скандал: давай участок!.. Можешь – помоги, нет… – Дед Драган обреченно махнул рукой и побрел, не выбирая дороги, прямо по грязи.
Он провожал деда Драгана взглядом, пока тот не завернул за угол, и только тогда закрыл калитку. Вот отправил человека – ничем не помог, ничем не утишил его боль. И так будет впредь. Будут идти к нему люди, те, которые считают, что он еще что-то значит, а он уже не в состоянии хоть мало-мальски помочь. А может быть, и это еще не все, не дай бог дожить до самого страшного: видеть неправду и несправедливость, но не иметь возможности выступить против них… Выпускает человек из рук бразды правления и – теряет, теряет не только силу власти, но и волю, разум, потому что они единое целое. Дней пять назад ходил к Маряну Генкову спросить, откуда Сивриев взял деньги на строительство моравской дороги. «Не знаю», – признался тот. «Большие работы: машины, материалы, люди. Это деньги. Откуда взял? В плане их не было». – «Не знаю. Не было речи об этом». Что же за секретарь партбюро, который стоит в стороне от такого большого дела и все отдал в руки Сивриева?
От Маряна, вместо того чтобы идти через железнодорожную линию – этим путем до дома несколько минут, – он пошел в обход через переезд: куда-то надо ведь деть время. У переезда и повстречался с Ангелом.
– Ангел, хочу тебя кое о чем спросить.
– Все, что знаю, бай Тишо…
– Не знаешь случайно, откуда Сивриев взял или собирается взять деньги на моравскую дорогу?
– Знаю, но шеф запретил трепаться. Служебная тайна.
– От меня-то какие тайны?
– На прошлой неделе как раз ругал… за такие вот разговоры. Но тебе как отказать? Слышал в машине: приказал бухгалтеру срезать с социально-культурного фонда. Так и сказал: «Срежь».
– Как же так? Ведь ничего общего… Планировали детский сад, помощь одиноким старикам, экскурсии…
– Считай, что я тебе ничего не говорил. Без куска хлеба останусь. Обещай!
Он обещал и, пока шел вдоль высокой насыпи железнодорожной линии, мысленно возвращался к разговору с Маряном Генковым. Как спокойно он ответил, что ничего не знает, «не было речи». Разве партийный секретарь может спокойно смотреть, как у него на глазах разворовывают фонд, предназначенный для улучшения жизни членов кооператива и их семей? Сердце разболелось от самоуправства Сивриева. А ведь, поди, считает, что махинации вершит во имя народа! Но что он, пенсионер, может сделать? Собственное бессилие страшнее всего. Оно унизительно, постыдно, чувствуешь себя полным ничтожеством!
По долине с юга промчался теплый ветерок. Черная крона яблони, растущей посреди двора, встрепенулась. Он остановился под ней, вдыхая запах оттаивающей коры и вслушиваясь в таинственное перешептывание ее ветвей с первым порывом южняка. Взгляд его опустился по стволу вниз, туда, где выпирают из земли корни. Подумал, что дерево тоже несет в себе старость и смерть и однажды, может быть скоро, набросятся на него «триста хвороб». А может, не скоро? Будто кто подтолкнул изнутри: проверь! Он ухватился за ближайшую ветку, потянул ее вниз и, когда почувствовал упорное сопротивление, разом разжал пальцы. Ветка рванулась вверх и, с веселым треском ударившись о соседок, разбудила их. Ничего, ничего… Их яблонька, хотя и не юная, сохраняет прежнюю молодость и силу. Это вдохнуло в него некую тайную надежду, и, чтобы укрепиться в ней, он с мальчишеским любопытством принялся дергать ветки одну за другой. Дерево зашумело, засвистело, как перед бурей.
– Да! – утверждающе, громко произнес он и, глубоко вобрав в себя воздух, несколько раз повторил: – Да, да, да!
Потом легко, упруго стал подниматься по лестнице.
IV
Сколько помнит себя Филипп, он всегда радовался ясному утру: широкое окно, оранжевый апельсин солнца, разрезанный пополам вершиной Желтого Мела, неохватный сноп света над подушкой… Он помнит чувство приближения счастья, потому что оно охватывало его и охватывает теперь в самый прекрасный час, час пробуждения. Если он не поднялся до восхода, то косые лучи солнца упираются прямо в лицо, и он ощущает, как их тепло размягчает, расслабляет, умиротворяет все его существо.
Каждый раз ласка солнца новая, неизведанная. Сегодняшнее пробуждение наполнило его незнакомым отрадным чувством полноты жизни, разом разогнав и тревоги, и неприятности, преследовавшие его с самого начала года: мучительный разговор с Сивриевым в партийном комитете, ссоры со звеньевыми из-за того, что никто из них не хотел брать новый опытный сорт помидоров, постоянные увещевания сестры Марии: брось ты опытные помидоры, все равно ничего не выйдет из этой детской затеи. «Я тебе так скажу, – рассудительно уговаривала она брата. – Симо Голубов сейчас в стороне держится, вся нервотрепка, все шишки на тебя валятся, но, если дело пойдет, он выскочит вперед, а тебя в тень задвинет, и останешься ты ни при чем. Налег бы ты лучше на учение. Кончишь заочное, а уж потом… Успеешь еще опытами натешиться».
И на́ тебе – такое утро! Нечаянный подарок. Оно разогнало все неурядицы и наполнило душу трепетным чувством ожидания радости.
Оранжевый апельсин поднялся над горой, поток света сместился, золотые пылинки, игравшие в лучах солнца, потемнели и куда-то исчезли, а он все сидел в кровати, обхватив руками поджатые к груди коленки, и вставать совсем не хотелось. А надо встать, надо идти… Сегодня он будет разговаривать с девятым звеном. Если и они откажутся провести опыт, то все, это конец.
Звеньевой явно хитрил: сам я ничего против не имею, но люди не согласны. Когда же Филипп сказал, что сам попробует поговорить с ними, тот взъярился: никому не позволю командовать в звене, хочешь – иди на мое место, мне от этой должности ни жару, ни навару!
– Да погоди ты, дядя Петр!
– «Поговорю», «поговорю», – не унимался он. – А чего говорить? Ты мне сказал, я тебе сказал. Чего еще? Эхма! Валят и валят работу кому не лень. А мне что с этого? Марко умер, никто не шел сюда. Кому охота задарма вкалывать? Каждый норовит куда повыгоднее. А я, дурак, взялся!
Филипп отвернулся – пусть орет сколько влезет – и пошел между парниками. Да, это действительно конец. Девятое звено было последней его надеждой. Перегнившая солома неприятно чавкала под ногами, а солнце всему наперекор весело блестело в стеклах рам и обливало потоком света притулившееся к холму парниковое отделение. Он шел, как скованный, ступал тяжело, широкие плечи покачивались, а мысли возвращали его к светлому ощущению, с каким проснулся сегодня утром, к своему п е р в о м у ч у в с т в у, которое, как он теперь уже знал, обманно. Обманом оказалась его вера в то, что он когда-то давно видел свою мать и что он помнит ее голос, нет, он сам внушил себе эту веру, проснувшись однажды с чувством любви к ней; обманом оказалась его привязанность к Виктории, первой жене брата, – тоже сам придумал, потому что очень хотелось иметь то, что имеют другие; обманом оказалось чувство к Таске… Все заблуждения были плодом п е р в о г о ч у в с т в а, а когда он, повзрослев, посмотрел на себя как бы со стороны, то понял: вера в п е р в о е ч у в с т в о – самообман. Сегодня п е р в о е ч у в с т в о снова подвело: нашептало ему, расслабившемуся под ласкающими лучами только что выглянувшего солнца, что жизнь не так уж плоха, какой она представляется людям в самые тяжкие часы, что не стоит из-за отдельных неудач видеть все в черном свете, что после невезения приходит удача, что прекрасное в жизни вообще не вечно, хотя мир безграничен и необъятен, наподобие света, и сам он лишь частица мироздания. Посмотри на солнце! Прежде чем бросить лучи в твою комнату, оно отмыкает заветным ключиком горизонт и превращает мрачную теснину над Югне в необъятный синий простор. Посмотри на наливающуюся силой и молодостью лозу и на порхающих по ней синичек. Раздвинь мягкие, только что пробившиеся на свет травинки, посмотри на суетящихся под ними букашек, спроси их, может быть, они скажут тебе, куда они устремились и чем обеспокоены. Поспешай и ты, но не с досадой, не со злобой. Злоба умертвляет доброту в сердце, а досада отравляет душу. Верь первому своему чувству, если хочешь, чтобы свершилось то, о чем мечтаешь… Он шагал полевой дорогой и думал, думал и шагал… И вдруг – тетя Велика! Нахмуренная, сердитая, того гляди задаст трепку. Он оглянулся, нельзя ли свернуть, но разминуться было невозможно. Тоже собирается осуждать? Он почувствовал, как губы его беспомощно задрожали.
– Похвал от меня не жди!
– Я ничего не жду.
– Значит, обиделся? Это легче легкого. А теперь слушай, что я тебе скажу: так только трусы поступают. Симо не трус, но он свое спокойствие бережет. Ты с него пример начал брать?
О чем она? О Таске? Никогда до сих пор об их отношениях и слова не сказала.
– Женщины из моего звена рассказали о твоих… хождениях.
А, вот о чем она. Тоже о помидорах.
– Что ж ты, всех обошел, а к нам и не заглянул? Недоволен прошлогодней работой? Если было что не так, то ошибки ваши: твои и Симо.
– Конечно, вы сделали все, что от вас зависело. На вас вины нет.
– Тогда почему же ты не пришел прежде всего к нам? А может, мы не согласны, чтобы другие заканчивали нами начатое?
Тетя Велика! Всегда такая: прямая, строгая, но справедливая.
– Ты извини, я из-за Таски, подумал – неудобно…
– Эх, дети, дети…
Он повернул назад, а в глазах стояла другая встреча с ней, вот так же лицом к лицу… В день Таскиной свадьбы.
Барабан заухал в тот день прямо с утра. «Бум-бум-бум!» – донеслось с верхнего края села. Звук ударялся в стекла окон и несся вверх с удвоенной силой.
Он не собирался идти на свадьбу, но и дома сидеть мочи не было – ритмичное, однообразное «бум-бум» словно молотком било в виски. Он вышел из дому, пересек небольшой сад и оказался на обрывистом берегу Струмы, там, где когда-то росла старая шелковица. Ягоды у нее были красно-черные, крупные, величиной с большой палец. Стоило им созреть, они с Таской, было им тогда лет по пять-шесть, заявлялись домой в шелковичных пятнах с головы до ног. Над рекой, до половины погрузившись в воду, торчала скала – высокая, гладкая, напоминающая копну сена. В то далекое время под ней был омут, и в этот омут перед закатом приходило купаться солнце. Рассказал ли им кто, сами ли придумали, теперь уже не вспомнить. Нет, вспомнил. Он сам и придумал. Когда солнце начинало склоняться к западу, они с Таской приходили сюда, набирали полные карманы камней и караулили. Плеснет внизу вода – они швыряют в омут град камней, а устав или если надоедало, говорили себе, что попали в солнце, что оно сейчас выпрыгнет и спалит их и все вокруг. В испуге бросались бежать, карабкались по оврагу, пробирались садом. Таска всегда отставала, то и дело падала, а упав, начинала орать что есть мочи, а он, добежав до забора и затаившись за досками, успокаивал ее через щель: «Может, солнце на этот раз не выпрыгнет. Что ему из-за всякого пустяка злиться? Не бойся». В ответ на его не очень-то убедительные доводы она всегда кричала: «А тогда ты зачем спрятался?» – и ревела еще сильнее.
Скала была та же и на том же месте, не было только омута, да и кто знает, был ли он, может, и не было его никогда, и солнце никогда не ныряло в него. Может быть, вообще ничего не было. Но содранные коленки, исцарапанные руки были же! Ведь мчались же они с Таской в страхе, в ужасе. Был же совсем настоящий страх, настоящий ужас! И успокаивающие слова, и обида в ответ. Чего-нибудь другого не было, но это было. И осталось. И сейчас эти чувства живее тех, которые он переживал позднее. В юные годы были дни, когда он не мог ее не увидеть. Ходил вокруг их дома, поджидал на скамейке, где частенько заставала его ее мать, тетя Велика. Он был по сердцу ей: тихий, скромный. Потом пришло прозрение, показалось, что п е р в о е ч у в с т в о его обмануло. Чтобы не обмануть всю их прошедшую и будущую жизнь – Таска не заслужила лжи, – он решил положить конец их отношениям. Все обошлось тихо, спокойно. Он никогда не сожалел о своем решении. Тогда почему же в день ее свадьбы так муторно на душе? Конечно же, из-за Илии. Илию он не любил. И бай Тишо его не любил, а бай Тишо редко в людях ошибается. Они оба пытались отговорить Таску, но ничего не добились.
Пищал кларнет, ухал барабан. Близился вечер, а темп музыки все ускорялся.
Захотелось есть, и он пошел к ресторану – не по главной улице, тянущейся посреди села с верхнего конца до нижнего, а вдоль реки, где прохожие попадаются редко. На площадь он вышел около почты и в нерешительности остановился: во всю ее ширь разметалось хоро, толпились гости и просто зеваки. Пока он осматривался, решая, где лучше пройти к ресторану, не привлекая к себе внимания, из толпы выбрался бай Тишо, за ним, пошатываясь, ковылял дед Драган. Вцепившись в рукав пиджака бай Тишо, он канючил:
– Нет, не-ет, я тебя не отпускаю. Ты у меня самый дорогой гость. В Югне хороших людей пруд пруди, а бай Тишо все же один.
– Я ведь весь день у вас гощу, пора и домой.
– Душа моя, Тишо, исстрадалась по теплу человеческому. Думал, умру, некому будет глаза закрыть. Но милостив господь бог, залетела в дом птичка, ласточка моя. Повеселело на душе, потеплело. Вот потому-то и выпил лишку. Ты иди, Тишо, иди. Свадьба раз в жизни бывает, спасибо тебе, пришел, уважил…
Филипп чувствовал себя крайне неудобно, но и нырнуть в толпу было нельзя, потому что бай Тишо заметил его, пришлось подойти, поздороваться.
– Отведи его домой, – прошептал бай Тишо.
Взяв старика за локоть, Филипп стал подталкивать его, увещевая идти домой, но тот уже и шагу не мог сделать. Пришлось взять деда Драгана в охапку и на руках тащить через толпу. Он дотащил его до ворот и поставил на ноги, рассчитывая, что до двери дома тот дойдет уже сам, но старик намертво вцепился в его руку:
– Ты кто, а? Ты чей будешь?
Филипп трижды повторил свое имя, но дед Драган никак не хотел его отпускать, упрямо повторяя: «Ты чей будешь?»
Из низенькой пристройки выглянула тетя Велика и заспешила к ним. После сватовства Илии это была их первая встреча, такая, чтобы глаза в глаза. От людей он слышал, что она тоже не одобряет решение дочери. Встретив холодный, враждебный взгляд тети Велики, он подумал тогда, что они не смогут работать вместе. Она прошептала что-то свату на ухо, и дед Драган, не упорствуя, словно мгновенно протрезвев, покорно поплелся за ней. И тут из пристройки вышла Таска. Ее русые волосы слегка выбились из-под прозрачной фаты, и вся она в длинном белом платье казалась легкой и воздушной. Он и представить себе не мог, что она будет так хороша в свадебном наряде. Их разделял двор – расстояние не очень большое, – и он увидел удивление в ее огромных карих глазах. В них не было ни радости от их нечаянной встречи, ни страдания, только неожиданность и бескрайнее удивление.
Вот такой ты ее и запомни, сказал он тогда сам себе: вся в белом, воздушная, удивленная. Ты никогда не видел ее такой раньше и вряд ли еще увидишь. Запомни этот миг! В нем сила молнии: пронзит югненское небо и тут же исчезнет в сумеречной тени Желтого Мела. По этому мигу ты будешь когда-нибудь проверять другие чувства. Признайся, ты боялся этой встречи, да? Да. В тебе жил страх. Теперь ты понимаешь, как много ты потерял бы, если бы не увидел ее сегодня? Благодари деда Драгана: не напейся он, не оказался бы ты здесь.
Он пошел в ресторан и напился так, как никогда в жизни. Не помнил, то ли сам все заказывал, то ли официант, знакомый парень, проявил инициативу, но, когда поднялся из-за стола, ноги не пошли, и пришлось отдавать им приказ на каждый шаг. Не помнил, где столкнулся с Сивриевым: то ли в ресторане, то ли уже на улице. В одном был уверен: он сам привязался к Сивриеву.
– Ты помнишь, как тетя Велика разошлась на собрании? А? И не выбрали бы тебя, если б не она. Ждать бы тебе места председательского, пока рак свистнет.
Что ответил председатель, он не понял, да и чихать на то, что он сказал или скажет. Слова непроизвольно слетали с языка. Дни и месяцы он не смел дать им волю, а сейчас они вырывались сами собой, и он не хотел их удерживать.
– Думаешь, я пьяный? Ошибаешься!
Сивриев опять что-то сказал, и он опять не понял.
– Не пьяный я, нет… И ты дослушаешь меня до конца. Это я настроил тетю Велику встать и защитить тебя… Да, я, я… А ты меня топчешь. И всегда старался растоптать. Всегда! Но от эксперимента я не откажусь. Запиши и запомни! Дома в горшочках буду этот сорт разводить, но не брошу. Я тебе не Симо Голубов! Я взялся так взялся, я до конца дойду. Понял?
Сивриев хлопнул дверью у него перед носом.
– Попомни мои слова…
Центральная улица Югне показалась ему не такой уж широкой, но длинной, бесконечно длинной. Шел по ней долго-долго, и из каждой машины на него орали шоферы. Все кругом было ново, незнакомо… Очень хорошо запомнил, что навстречу дул южняк, гладил лицо, как нежная женская рука… и еще ощущение весны с ее запахом вспаханного поля, рокотом Струмы, беспокойным ревом быков на ферме.
Потом он оказался на излучине реки, его опытном поле, и тут же появилась тетя Велика. Откуда взялась? Неужели за ним всю ночь ходила?
Они остановились на краю поля. Да разве ж это поле?! Крохотный клочок земли, который Струма каждый год так подмывает, что почти и не осталось ничего. Однажды, уже давно, в большое половодье она рванулась прямо через него, смывая самый плодородный слой. Тогда югнечане построили шесть дамб, которые стоят до сих пор и охраняют землю от прихотей реки.
– Вот что от сердца своего оторвал наш председатель, – горько усмехнулся он, глядя на узкую, каменистую полосу. – Если бы эти голыши были яйцами, цены бы им не было.
– Ты гляди не на яйца – на землицу под ними. А она добрая: приласкай – всем сердцем откликнется, сторицей отплатит. Хватит обижаться да раздумывать, за дело браться пора.
Он бросил пиджак на землю, шагнул с дороги в поле. Ноги по щиколотку потонули в сухой побелевшей пыли.
– Слышишь: шир-р, шир-р, – остановила его тетя Велика. – Пересыхает земля. Нельзя ждать больше.
На следующий день сюда завезли десять машин перегнившего навоза, разбросали его, вскопали поле, и оно сразу приобрело ухоженный вид.