Текст книги "Времена и люди (Дилогия)"
Автор книги: Кирилл Апостолов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
VII
Истории деда Драгана были бесконечны, часто повторялись, но не вызывали раздражения. Каждый его рассказ был безыскусной притчей, попыткой осмысления жизни, земли, света. Вот недавно позвал Андрейку, загадал загадку, которую только что сам сочинил, а потом сказал ей: «Береги в нем гордость. Она дает человеку силу. Бывает, все есть у человека – богатство, почет, ум, но нет гордости, и он нищий. Но я вижу, ты укрепишь ее в нем, потому что в себе самой ее уберегла». – «От кого уберегла, дедушка?» – «Я смотрю, не боишься ты. В нем самом страха никакого нет. При таком нужно иметь большую силу, чтобы верх взять». – «Да о ком ты?» – «О председателе о твоем. Нет у тебя страха перед ним. А наши в Югне ой-ой-ой! Уж третий год дрожат… Не только наши, но и начальники! Ты бы их поучила, а?» – «Ни за что, – ответила она почти шепотом и засмеялась, – это секрет». – «Да и то, скажу тебе, нашим такой и нужен. Чтоб в строгости содержал. Да, а то, что в корчме говорят, я захожу туда за рюмочкой… Эта дрянь услаждает в старости. Да… через горечь к блаженству. Так ты Тодору скажи, правильно он делает. Всем, конечно, не угодишь, уж коли мне не угодил… Но пусть держится. Так ему и скажи. Потому что, Миленка, конец важнее начала. Бывает, хорошо начнет тянуть, а до конца-то сил не хватило. У других терпежу не хватает, не дождутся, пока колос созреет, зеленым готовы сорвать».
Последние несколько дней темой их бесед стали пчелы. Часами готов он был рассказывать об их привычках, доброте, честности, которым людям учиться и учиться. «Пчелы, Миленка, с незапамятных времен живут в коммунизме, а люди еще только собираются туда».
На сегодня они договорились пойти к «народцу» – так ласково называл он кооперативных пчел, – но именно сегодня ей не хотелось идти туда. Вчера вечером заявился незнакомый мужчина, спросил, здесь ли живет председатель хозяйства. «Да, – ответила она, – я его жена, но его еще нет». – «И в правлении нет. Ничего, я подожду». Незнакомец сказал, что приехал за пчелами, хочет купить. «Здесь какая-то ошибка. У нас нет пчел». – «Пчелы кооперативные, – уверенно ответил мужчина. – Объявление в газете напечатано». Потом пришел Тодор, незнакомец, поговорив с ним, уехал, а Тодор похвалился, что договорились на хороших условиях.
Вот почему она испытывала неловкость перед дедом Драганом. Заранее рассказать ему – не дело, молчать – тоже совестно. К пяти пополудни старик занервничал: пора, а то будет поздно. Она отправила его одного, пообещав, что придет чуточку позже. Посомневавшись, она все же кликнула Андрея, и они вдвоем отправились на Цинигаро, холм на том берегу Струмы.
Увидав их, старик обрадованно заспешил навстречу.
– А я уж не надеялся. Обманула, говорю себе, моя Миленка. Да вроде бы не за что.
Он отворил деревянную калитку и пропустил их вперед.
– Ты на заборчик-то не смотри, что плохонький. Я его сам поставил, так, для порядку.
Воздух вокруг трепетал от непрерывного жужжания. Случалось, пчела пролетала близко, рассекая воздух, как пуля.
– Где уж нам их обогнать! – счастливо воскликнула она, широко раскинув руки в стороны, забыв и о вчерашней сделке мужа, и о недавних тревогах и сомнениях.
– Природа, Миленка, дает человеку много, все, что для жизни его нужно. Но если он не с ней, если он не умеет ей радоваться, то все это ни к чему. Посмотри на своего Тодора, кроме работы…
– Здесь ты не прав.
– Может быть. Есть люди, которые радуются в душе, не напоказ. Но он, кажется мне, и не из этих. – И он снова заговорил о пчелах.
Наблюдая за выражением его маленьких, по-старчески прижмуренных глазок, она видела, что весь он со своим «народцем», со своими летающими друзьями, что вся его жизнь – в них, что нет у него большей радости на этом свете. Как же он перенесет разлуку с ними?
Солнце, царапаясь об Огражденский хребет, похожий на коня с большой вздернутой головой и длинной выгнутой спиной, снижалось, на долину Струмы легла тень, реже и реже пролетали пчелы: все в ульи и ни одной наружу. Покойная тишина объяла все вокруг. И в этой тишине нежданно взревели и остановились перед пасекой три крытых брезентом грузовика.
«Они! – сердце ее сжалось. – Не могли подождать хотя бы день!» Почему-то она сразу уверовала, что это новые хозяева пчел.
Ничего не подозревая, дед Драган шел навстречу с радостной улыбкой – ведь среди приехавших был бригадир животноводов.
– Новые ульи привез, Стоянчо?
– Конец твоему царству, дед. Новые ульи во сне тебе будут сниться, – весело ответил бригадир. – Видишь этих? – Он кивнул на грузовики. – За твоим «народцем» приехали.
– Как так? Кто такие?
– Кто такие? Те, кому Сивриев продал пчел.
– Продал?!
Трое незнакомцев надели на головы шляпы с сетками и вошли в калитку, даже не поздоровавшись.
– Стойте! – встал на их пути дед Драган. – И ни к чему не прикасаться, пока я не вернусь! Миленка, стой тут!
– Куда ты, дед? – удивился бригадир.
– К председателю. А вы, – он повернулся к чужакам, – и близко к ульям не подходите. Пчелы тоже польза! – крикнул он, снова повернувшись к бригадиру. – Без них земледелие – нуль!
– Но все уже решено.
– Как решили, так и перерешат. Я быстро.
– Хорошо, иди, если хочешь, – сказал бригадир, подмигнув приезжим, а когда старик скрылся за холмом, взмахнул рукой: – Грузите!
– Но вы же обещали подождать, – подошла к нему Милена.
– Только время теряем, товарищ Сивриева. Кукушка председателю мозги пока не выклевала. Не было такого, чтобы он свои решения отменял. Да и эти торопятся. Через час смеркнется, а им путь дальний.
Она выхватила Андрейчо из кабины первого грузовика и быстро потащила его за руку вниз по дороге. Когда вошли в село, услышала со стороны кондитерской гвалт, крик. Милена заспешила туда и, остановившись у окна, стала всматриваться внутрь. Еще ничего не разглядев, услышала визгливый фальцет их хозяина, резанувший по сердцу: «Мой кусок хлеба ему поперек горла встал! А я его в дом свой впустил… Жизнь отнимает – не пчел!»
Когда глаза свыклись с полумраком зала, она увидела в глубине за крайним столиком мужа с двумя незнакомыми мужчинами. Входили новые люди, и, встречая каждого, дед Драган повторял снова: «Мой кусок хлеба ему поперек горла встал…» Вошел Голубов, и он бросился навстречу ему, как к спасителю:
– Симо! Скажи тут, перед всеми: разве мешали пчелы хозяйству?
Главный агроном отстранил его рукой, направляясь к прилавку. Дед не отставал от него, настаивал, что хочет знать: пчелы кому-то помешали или он, дед Драган, сучок в чьем-то глазу?
Несколько человек окружили председателя: пусть объяснит, в чем дело.
– Хозяйству выгоднее оказывать деду материальную помощь, чем содержать пчел.
Дед Драган, замерев посередине зала, поднял руку, словно взывая к всевышнему:
– Хочешь увидеть истинное лицо человека – дай ему власть. Хочешь познать его душу – сотвори ему добро. Он, – дед Драган показал рукой на стол ее мужа, – не дает людям познать радость в их труде. Все заграбастал в свои руки. Вот каков наш председатель. Нет у него жалости к людям. Но я это так не оставлю. Я к Тишо пойду, он опора наша.
Потом, уже из окна дома, Милена увидела, как дед Драган и бай Тишо спешат через площадь по направлению к Цинигаро. Она представила себе, как оба поднимутся к пасеке, а там пусто, потому что те, конечно, все погрузили и уехали, как будут жужжать около них задержавшиеся в пути пчелки, не понимающие, где же их ульи. Если бы эти крылатые существа, подумала Милена, наряду со способностями, о которых рассказывал ей старый хозяин, обладали бы еще и умением говорить, они прилетели бы к нему спросить, где же их дом. Что может он ответить? Махнет рукой: летите куда глаза глядят… Нет, он не отмахнется от них. Сегодня, когда пчелка закружила около Андрея и он хотел ее отогнать, дед Драган остановил мальчика: «Не отмахивайся от нее. Пчелы грубости не признают».
Вечером она заговорила с Тодором о деде Драгане, о его горе. Ожидала ли услышать от мужа что-то кроме того, что уже слышала в кондитерской? Нет, не надеялась. Но и молчать было невмоготу.
– Каждый ищет труд по душе, и если найдет его – какое счастье… – Она не обдумала заранее, что скажет Тодору, но, начав говорить, поняла, что именно эта сторона дела ее волнует больше всего.
– Понимаю. Для деда Драгана работа на пасеке – удовольствие. Не спорю, может быть, и так. Для меня оно – в непрерывном движении вперед, и если я вижу, что что-то мешает этому движению, замедляет его ход, я должен это препятствие устранить. Только так. И меня не интересует, было ли оно для кого-то радостью или нет.
Он резко стряхнул пепел с сигареты, и дымок от сорвавшейся крошки табаку еще долго вился над пепельницей.
– Каждый мерит добро на свой аршин. Сколько людей, столько и аршинов.
Она вышла из кухни, пошла стелить постель.
«Неправда, дед Драган, что я сильнее, но я вроде бы согласилась с тобой сегодня, потому что мне, наверное, хочется такой быть. Но ты меня поймешь. Поймешь ли ты его, поймешь ли, что он вовсе не такой, каким вы его здесь считаете. Ты, например, говоришь, что у него нет жалости. Ты не прав. Мне трудно тебе объяснить, но ты не прав». И, как будто бы убеждая самое себя, она вспомнила давний случай. Пошли в лес погулять втроем – она, ее брат Борислав и Тодор. Борислав взял с собой ружье, они рисовали мишени, развешивали по деревьям и стреляли по очереди. В молодой рощице увидали пару голубей. Борислав выстрелил первым – не попал. Птицы поднялись и, покружившись над рощей, опустились на то же дерево. Была очередь Тодора. Он выстрелил, птицы взлетели, одна из них накренилась, скользнула вниз. Тодор нетерпеливо бросился к месту ее падения, а вернулся с гримасой страдания и отвращения на лице, бросил птицу к их ногам, весь день ходил словно оглушенный и не притронулся к запеченному на костре голубю. «Вот такой он, Тодор. Он скрывает свои чувства за внешней строгостью, но он не жесток», – закончила она свой внутренний монолог, обращенный к деду Драгану.
VIII
Женщин он заметил издали: расселись на валунах, словно куры на насесте. Только тетю Велику не видно. Ага, вот она, на поле, раздвигает руками мощные, ветвистые стебли опытных помидоров, всматривается в них и что-то говорит. Кому? Женщинам, которые размельчают затвердевшую селитру до фракции гранулок, или сама с собой разговаривает?
Он подошел, осторожно ступая по междурядью.
– Ох, Филипп! Испугал…
– Заговариваешь от всех бед?
– Заговариваю. Коли дальше так пойдет, утрем нос нашему председателю, так утрем, что на следующий год сам к нам прибежит: давайте везде ваш сорт внедрять!
– До конца еще далеко.
– Главное – чтобы он нам не мешал… Все пока хорошо идет. Если только ураган или… Здесь уж от судьбы не уйдешь.
Женщины захихикали дружно, но явно чему-то своему. Заметив удивленные взгляды звеньевой и Филиппа, Венета, русоволосая красавица, продолжала рассказывать, повернувшись к женщинам, но погромче, чтобы и ему была слышна коротенькая циничная историйка, нечто среднее между реальным случаем и анекдотом. Закончив, Венета подняла голову и, изобразив на лице стыд, смущение, закудахтала в притворном испуге:
– Ой, девоньки! Здесь, оказывается, мужчина появился! Филипп, скажи честно, слышал или не слышал?
– Слышал.
– Ой! Сквозь землю со стыда провалюсь! – продолжала притворяться молодуха.
– Ты провалишься… – ласково откликнулась тетя Велика. – Знаем, куда ты проваливаешься, хитрушка, да только сор не будем из избы выносить.
– Филипп, – игриво улыбнулась ему другая огородница, – ты у нас ученый и опять учишься, все знаешь. Скажи, почему это люди стыдятся о некоторых делах говорить, а делать их не стыдятся? Ведь второе-то вроде бы стыднее? Объясни этим молодкам, чтобы им стало ясно.
– Нашла у кого спрашивать! Да Филипп про себя самого и то ничего не знает. Ты это у его приятеля, у Симо, спроси.
– Тому-то как раз молчать бы в тряпочку. Сосед мой – все вижу. И это от молодой-то жены. А она… и собой хороша, и не дурочка, да больно кроткая. На руки муженьку глядит – что делает, в рот – что молвит.
– Нет справедливости, господи, нет. Самым развратникам достаются самые чистые души. Кому награда, кому наказание.
– Лучшие яблоки, известно, свиньям достаются.
– Ну, завелись, – вмешалась тетя Велика. – Побесится ваш Симо, побесится да перебесится. Всему свое время. Испокон веку так заведено.
Но Венета стояла на своем:
– Перебесится такой! Как бы не так. Как увидит какую полакомее, так глазищи-то как у карпа вылезают. Волк привык добычу резать, даже если сытый ярку увидит, все равно зарежет.
– Да таких овец, как вы, чего и не резать? – прервала ее тетя Велика. – Расстегнется краля, выставит напоказ все, что имеет, а ты ее не тронь! А чего, спрашивается, выставлялась?
Он покинул бурное женское собрание в смущении, и дело было не в их соленых шуточках, а в том, что говорилось все это при нем. Ведь эти же самые женщины, думал он, не позволили бы себе так распуститься перед Сивриевым или перед другим уважаемым в селе мужчиной, неважно, начальник он или простой крестьянин. Такие разговорчики возможны с Симо Голубовым или в присутствии мальца, о котором говорят, что он еще ничего не понимает. За кого же они принимают его? За бабника? Но ведь все знают, что он не такой, совсем наоборот. Остается одно… они вообще не считают его за мужчину. А тетя Велика… Вот кто человек! С простыми – простая, с учеными – ученая, со старыми – старая, с молодыми – молодая…
Голоса женщин постепенно отдалились от него, и рокот Струмы завладел теплым весенним днем, наполнив его умиротворением.
Весь день после встречи со звеном тети Велики он испытывал тайное неудобство в душе, и даже поездка с председателем на опытное поле его не обрадовала.
Они с Голубовым остались у межи, а Сивриев вошел в середину участка и долго бродил по междурядьям, поглаживая согнутым пальцем усы и бормоча вслух: «Хорошо, совсем не плохо…»
Симо подтолкнул его локтем:
– Видал, как шеф рад?
– А это на нем написано?
– А как же? «Хорошо, совсем не плохо» и усы поглаживает. Запомни: это верх благорасположения.
– А у «никаких оправданий»?
– Тут другая ступень, но не самая низкая. Примерно вторая.
– Еще какие есть?
– Об этом надо спросить его милейшую женушку, но не вместе – по одному, раздельно. Хотя надо думать, что она не подозревает о существовании ступеней. Для нее, думаю, у него всегда одно лицо – и на будни, и на праздники. Такого только работа может расшевелить. Ну ладно, будь здоров! – И Симо не спеша двинулся к дороге, откуда уже сигналил джип.
Вечером, добравшись до их старого дома, он испытал бесконечное облегчение. Да, единственно здесь, в отчем доме, он всегда чувствовал себя покойно – наверное, потому, что никого не было рядом с ним. И хотя знал, что чувство облегчения обманчиво и кратко, что поутру его снова подхватит многоголосие людской реки, все равно самый полный отдых получал он здесь.
Когда был маленький, мог часами сидеть у сухой ямки под водостоком, разбирать камешки и осколки кирпича, отшлифованные дождем и солнцем, раскладывать их то по форме, то по крупности и тяжести, то по цвету… Самое сильное впечатление оказывал на него цвет. У каждого был свой характер. Красный, например, говорил тоненько, высоко, и как начнет – не остановишь. Все хотел высунуться вперед, на самое видное место, чтоб все им любовались. Желтый, наоборот, был очень сдержанным, всегда подумает, прежде чем сказать, и был таким умным, что смущал его. Черного он боялся, потому что стоило на него поглядеть, как он начинал шептать на ухо что-то таинственное, в его шепоте крылась непонятная тьма, которая пугала и отталкивала. Он старался с ним не заговаривать, искал другие цвета. Белый… с ним он любил общаться, и казалось, белому тоже интересно с ним, но он так и не сумел ничего услышать. Будто этот цвет был немым. Любимым был голубой, цвет неба. Он разговаривал с мальчиком на разные голоса, и каждый мил, ласков: то гугукает, мягко, протяжно, как воркующий голубь, то прозвучит радостной песней жаворонка, то посмотрит кротким, улыбчивым взглядом тети Виктории, первой жены брата Георгия…
Как хочется вернуться в детство: смотреть на цвета, слушать их – и чтобы никого не было рядом, чтобы никто не теребил и не лез в душу. Желание одиночества проистекало не от болезненной амбициозности, позерства, желания выделиться, нет, оно давным-давно поселилось в нем. Еще совсем маленьким, четырех-пяти лет, он уже знал о существовании такого состояния. Все, чего ему недоставало тогда, все, что делало его дни тягостными: нелюдимость отца, суровость Марии, скупая ласка Виктории, он связывал с отсутствием матери, умершей, когда ему было всего два года. И позже – в техникуме, в армии – он сторонился своих сверстников. Он смотрел на них через призму своего мировосприятия, и их радость вызывала в нем печаль, веселье – муку. Не то чтобы ему было неприятно общение с ними, в его настроении не было никакого каприза, просто людская круговерть утомляла: даже чисто физически выдержать двухчасовой разговор – все равно что вскопать два декара земли. Он чувствовал себя в своей тарелке только тогда, когда рядом никого не было. Он даже задавал себе вопрос: не является ли его стремление к уединению полным неверием в людей? И всегда, когда эта мысль возвращалась, он говорил себе с чувством вины, что нет, это не так, этого не может быть…
Он сидел на верхней ступени крыльца – три высокие цементные ступени от земли до двери – и ждал возвращения голубей: его маленький ежедневный праздник в предвечерний час.
Первые всегда приходят стаей – высоко-высоко плывет навстречу заходящим лучам солнца сине-белая эскадрилья. Приблизившись, эскадрилья резко снижается, делает круг над крышами, заслоняя небо, потом свист воздуха и по черепице соседской крыши топотание множества лапок, словно орехи сыплются с дерева при порыве ветра; топотание не кончается до тех пор, пока не опустится на крышу последняя птица. Нахохлившись, переступают своими розоватыми лапками, оглядываются беспокойно, будто считают, все ли на месте. Своеобразный смотр длится недолго, потому что те, за кого тревожится стая, задерживаются ненадолго и пара за парой, рассекая небо, складывают крылья над домом. Только тогда стая успокаивается и начинает таять: незаметно, неощутимо для глаза голуби один за другим исчезают, словно их всасывает сама крыша. Вот она уже пуста, но из-под черепицы все еще слышится «гу-гу-гу», подобное журчанию невидимой реки.
Сидя на остывающей ступеньке, он всем своим существом ощущал, как дневная усталость уходит из него в землю и в теле остается только сладкая нега ожидания. Им пора бы уже появиться. Он поднял глаза вверх. Краешек солнца еще не опустился за горы, последние его лучи простреливают узкий югненский небосвод, а на голом темени Желтого Мела словно всплески оранжевого пламени.
Из-за угла показался бай Тишо, Филипп пригласил его посидеть, но разговор не клеился, потому что весь он сосредоточился на ожидании стаи… Вот она! Облако рассыпалось над соседской крышей сине-белыми пятнами.
– Жизнь – сложная штука, – вздохнул бай Тишо. – Был у этого дома когда-то хозяин, зажиточный, с капиталом, был, а теперь нету. И никто не знает, жив ли, умер ли. Наверное, умер. Когда мы его выселяли – в сорок восьмом, – же тогда немолодой был. А теперь вот птицы вместо людей живут.
Стая не спешила укладываться, опять ждала опоздавших.
Бай Тишо сказал, что проходил мимо огородов, похвалил его за опытный участок: молодец, не испугался неприятностей, не спасовал, как Симо, и результаты налицо.
– Рано еще о результатах говорить. Доживем до сбора урожая – увидим.
– Какое утро, такой и день.
А вот и те, из-за кого не укладывается спать стая: двое молодых влюбленных с коричневой окантовкой по хвосту и по крыльям. Утром они вылетают первыми, последними возвращаются.
Бай Тишо снова пустился в проблемы овощеводства, а ему так не хотелось думать о работе! Сейчас бы поговорить о том, как одна птица распознает среди множества себе подобных именно ту, которая ей нужна, нужна не на миг – до конца жизни. Человеку же жизни не хватает, чтобы познать самого себя, где уж ему отыскать среди множества именно ту единственную, ему предназначенную, без которой жизнь – лишь полжизни. Почему те – напротив – могут жить все вместе, а он, Филипп Петров, человек, ищет одиночества, считая, что так жить ему лучше всего? Интересно, что бы ответил бай Тишо хоть на один из мучающих его вопросов? Самое малое, подумал он, бай Тишо его осадит, скажет, что он докатился до буржуазной идеологии, что мрачные, бесплодные мысли не присущи современному человеку, что строителю социализма свойствен оптимизм, что ему следует жить с верой в будущее.
Он осмелился все же сказать бай Тишо о своих сомнениях – не совсем так, как думал, однако достаточно ясно, чтобы тот понял. Однако бай Тишо не заторопился обвинять его в классовой и нравственной отсталости, более того, он не находил четких ответов и предпочел перевести разговор на другие темы.
Они подождали, пока последние голуби не скроются под крышу, и поднялись. Бай Тишо отправился домой, а он прошел сразу в свою комнату и, не зажигая света, лег.
Назавтра ни свет ни заря заявилась Мария: что набралось на стирку, принеси сегодня. Приглашал зайти – отказалась: на работу не опоздать бы.
В голосе ее, во взгляде, в одежде, даже в походке сквозило бесконечное уныние. Что с ней? Почему вдруг разом сломалась, сникла? Или и ее, известную на весь округ птичницу, единственную в Югне орденоноску, сильную, волевую Марию, преодолевшую столько трудностей, настигло то, что настигает многих других: оказавшись на быстрине, они испытывают безжалостные толчки, стиснув зубы, держатся в воде, а когда берег вот он – рукой подать, наступает разрядка: мускулы, до того момента напряженные, твердые, отказываются служить, руки и ноги делаются вялыми, и человек идет ко дну, его затягивает мутный, рыхлый ил, а у него нет силы даже крикнуть «На помощь!»… Да, с Марией неблагополучно, в ее глазах отчаяние потенциального утопленника и нежелание собрать в кулак все свои силы. Самое странное, что это ее состояние кажется неизлечимым; при таком состоянии день ли, ночь ли – безразлично; то, что могло бы развеселить, не веселит, то, что могло бы огорчить, не огорчает, одинаково безразлично реагирует человек на радость и несчастье. Неужели бездетность такая горькая мука для женщины? Если бы он знал, как помочь ей, он помог бы любой ценой.
Обычно он сам ходил к Марии за чистым бельем – или в тот же вечер, или на другой день. Только в редких случаях, когда он совсем забывал про белье или что-нибудь случалось, приносила Мария. И вдруг пришла в тот же день к вечеру, наполнив дом запахом мыла, стирки, глажки. Внешне такая же, какой знал ее пятнадцать лет, с тех пор как она перешла в дом мужа, такая же, как утром: замкнутое, напряженное лицо, сжатые губы, тяжелая мужская походка. Та же и все же не та. Какая-то перемена в лице, глазах, тоне разговора: нерешительность, колебание, беспомощность… Что-то происходит, но ему, младшему, спрашивать неудобно.
– Пойду провожу тебя.
– Нет нужды.
«Нет нужды», а подождала во дворе и даже прижалась к плечу – незнакомое, новое в ней, о чем он узнает, и все объяснится, но только через несколько дней.
Южный ветер пронесся по долине, как сорвавшийся с привязи жеребец, хлестнул по ней гривой и помчался на север к высоким каменным воротам ущелья, стуча копытами по скальным обрывам, изрыгая накопившуюся в нем ярость. Натешившись, обессилев, поджал хвост и угомонился у подножия Желтого Мела…
Так было испокон веку: всей мощью своей продув долину, ветер укладывался под Желтым Мелом, а через тесные створы ущелья дальше по Струме летела только потрепанная его грива. Но люди за ущельем и этому рады и, так же как югнечане, радостно восклицают: южняк!
Южняк… Значит, и в этом году лето начнется раньше с его дневным зноем и ночной духотой, а во впадинах и ущельях надолго затаятся принесенные им запахи далеких южных земель и их плодов…
Филипп возвращался домой от Марии, всем существом своим впитывая мощный поток теплого воздуха. Он ждал лета с нетерпением и беспокойством, первого лета самостоятельной работы. Дома не стал зажигать свет, разобрал сразу постель, но не лег, а подошел к окну. Напор ветра то усиливался, то стихал, и при каждом его приливе из-под соседской крыши долетало беспокойное «гу-гу-гу». Подумалось о неясных намеках, которые послышались ему в словах сестры. Или он ошибается? Ведь ничего особенного, пока шли к ее дому, она не сказала. Ждут ли ее перемены к лучшему? К лучшему! Легко сказать… Он сам почти уверен в невозможности таких перемен. Ведь и в нем заложена та же бессмысленность жизни, что и в ней… Раньше у него была Таска… Теперь жизни их идут раздельно… Он сам так решил, потому что знал, знал всегда, что она любит его беззаветно, а он не может ответить ей тем же, нет в его сердце огня самозабвенной любви, а без него она чувствовала бы себя несчастной. Таска остается в душе неповторимым детством, светлым лучом, согревающим его по сей день. Он счастлив воспоминаниями о ней, но не более.
Ему уже двадцать два, а он все еще не может увидеть смысла в своей сегодняшней жизни. В детстве своем видит. Наверно, и Мария воспринимает бездетность как отсутствие смысла в ее жизни. Так, видно, им предначертано – жить тем, что уже отодвинулось вдаль. Не раз раздумывал он о сочетании двух частей бытия: той, которая осталась позади, прожита, и той, которая впереди – пока в мыслях, мечтах. Иногда он убеждал себя: развитие овощеводства в хозяйстве, завершение эксперимента с помидорами, дальнейшую учебу вполне можно считать смыслом его сегодняшней жизни. Основанием для подобного утверждения служила жизнь Тодора Сивриева и бай Тишо. Но если вдумываться в смысл вопроса глубже, то смысл их жизни казался ему все же узким или, точнее, представлялся лишь половиной смысла жизни.
«Гу-гу-гу…» Не спят голуби, разволновались – из-за ветра, конечно. Он поежился: славно обдуло! – и пошел ложиться. На противоположной стене покачивался силуэт шелковицы. Непрестанно скользящие тени снова наполнили душу тревогой, подумалось о предстоящем сборе ранних овощей. Принесут ли ему эти недели нечто большее, чем обычное удовлетворение сделанным, ощутит ли он счастье?
Под порывами ветра позванивали стекла окна. Хороший ветер, подумал он, засыпая, раздольный, теплый… пахнет дальними странами…