Текст книги "Времена и люди (Дилогия)"
Автор книги: Кирилл Апостолов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
V
Живительные перемены стал замечать он в себе самом: хотелось везде успеть, во все вникнуть, не прятаться от людей, а быть с ними. Как выздоравливающий больной, подумал он, стараюсь наверстать упущенное.
Теперь, как когда-то, его день начинался на хозяйственном дворе, там начинался, а дальше – дальше как уж пойдет. Этот час раннего утра возвращал его к первым годам его председательствования, когда еще и не думали о строительстве четырехэтажного здания правления посреди села: навес для сушки табака был ему и канцелярией, и штабом, и наблюдательным пунктом.
Он опять стал приходить пораньше, когда все, кто годен хоть к какой-нибудь работе, собирались на просторном хоздворе; и, куда ни глянь, везде люди, со всех сторон их голоса. Если же случайно запаздывал, то вместо многоголосого муравейника заставал одно солнце, которое скользило своей золотой метлой по политому водой, дымящемуся асфальту, и над двором поднималось к небу оранжево-золотистое марево. В такое время людей встретишь тут редко. Дед Геро, сторож, как всегда, дремлет на скамейке перед своей будочкой, а его помощники – два волкодава – носятся по пустой площади. Иногда заявится дед Драган за инвентарем для кооперативной пасеки или просто словцом перекинуться со своим приятелем Геро.
И в то утро он застал их в тени у будки: опять о чем-то спорят. Дед Драган вскочил, уступая ему место.
– Садись, Тишо, и рассуди, прав я или не прав.
Старик произнес целую речь о совести и о воровстве, о том, что тащит человек из общего хозяйства – и глазом не моргнет, а остановят – мямлит, что не осознал до конца, думал, что раз все общее, то, значит, и его; о том, что у нынешних нет страха перед законом – ни перед божьим, ни перед людским, а раскаянию их грош цена, как молитве неверующего.
– Украдет человек, так обсуждать начинают, воспитывать. А здесь строгость нужна, – повысил голос дед Драган, – строгость, только строгость. Посягнула рука на общее добро – хрясь! отруби ее. Еще в святом писании учили: соблазняет тебя рука твоя или нога твоя, отсеки их и брось от себя подальше, чтобы чистым остаться. Вот как! А теперешние – агитация! Да слыхано ли было такое раньше? Я понимаю – демократия. Очень хорошо. Да на одной голой агитации демократию не построишь. Требуется и еще кое-что. Точно говорю.
На шоссе перед будкой остановилась бежевая «Волга», из которой высунулась голова с рыжей, как огонь, шевелюрой.
– Где председателя найти?
– В правлении, – ответил дед Драган и снова повернулся к сидящим на скамейке. – Так вот, говорили мы однажды с моим квартирантом, с Тодором…
– Драган, погоди минутку, – прервал его бай Тишо, – этот на «Волге», не Пенков ли, начальник Дорстроя?
– Он самый…
– Тогда без меня уж договорите, а я пойду. Мне с этим Пенковым повидаться надо.
Но пока он дошел до правления, там уже не было ни бежевой «Волги», ни их джипа.
Что делать? Ждать здесь? А если на обратном пути поедет через Ситницево? Откладывать разговор с Пенковым нельзя, тем более что сам к ним заявился. Он вытер пот со лба и заспешил к Моравке. В его-то годы! С его-то сердцем! Когда он поднялся на плато, где старая дорога кончалась, и увидел бежевую «Волгу» у строительных машин, первым желанием было сесть и перевести дух.
– А вот и бай Тишо, – улыбнулся издали один из механизаторов. – Уж два дня тебя не видать. – И, повернувшись к начальнику, пояснил: – Бай Тишо у нас вроде ОТК.
Молодежь разошлась по машинам, а они присели на зазеленевшую обочину. Выслушав, Пенков тряхнул рыжими кудрями:
– Исключено. Я здесь только исполнитель. Хозяин – Сивриев.
– Но машины, специалисты – твои.
– Платят – работаем.
– А о людях у тебя душа не болит? Ведь кусок хлеба у них вырываешь.
– Это уже не моя забота.
– Да… А на тебя вся надежда была. Бежал сюда, чуть не задохнулся, думал, только бы сил хватило, не может человек не понять.
– Жаль мне тебя, бай Тишо, но помочь не могу. Хозяйство деньги перевело, документация готова, сам видишь – работаем.
– Значит, зря бежал.
– Зря, но…
– Что «но»? Да не молчи же!
Через полчаса они начали понимать друг друга, и Пенков поднялся:
– Мне пора. Подвезти?
– Езжай! Мне спешить некуда. Только не забудь, о чем говорили. Не бери грех на душу.
– Если сельсовет заплатит, мы деньги хозяйству сразу вернем. Обещаю. Ну, будь жив-здоров!
Он подождал, пока «Волга» скрылась за холмом, и пошел назад, в Югне. Тропка бежала вниз, вниз, и он невольно тоже заспешил. Ангел, шофер, говорил о таких дорогах: нужен не мотор, а крепкие тормоза. Тормоза… Вот уж кому нужны крепкие тормоза, так Сивриеву. Дай человеку большие деньги – голова кру́гом. А такой, как Тодор Сивриев, начинает бросаться ими направо-налево. И тогда нужны тормоза. Иначе может стать не радетелем народа, а вором. Одной рукой раздаешь, а другой воруешь. Пусть не для себя лично, но воруешь. Однако простому человеку схватить такого за руку трудно. Легко говорить деду Драгану…
Слева и справа от дороги глядели на него чемерица, примула, десятки других цветов и травок. Одни расцвели, другие только набирали бутоны, а среди зазеленевшего боярышника то тут, то там неожиданно сверкала чистейшей белизной стройная, высокая слива. А все это вместе – весна. Весна же, сколько он себя помнит, всегда волновала его – зелень и молодость околдовывали. Вот и сейчас весна, но веет от всей ее картины грустью. Почему? Как будто бы все в порядке. Вот даже Пенкова сумел уговорить. Но неспокойно ему, не может всей душой отдаться радости, которая прежде охватывала его всего целиком, до самозабвения. Или все из-за неуверенности и неясного страха, которые стискивают его сердце последний год?
Только ступил на новый мост, навстречу один из моравчанских переселенцев.
– Бай Тишо… Здравствуй. Сверху идешь?
– Можно сказать, оттуда.
– Слышал, по горам ходил, избу искал?
– Было такое.
– Так я тебе скажу: моя как раз то, что ты ищешь. В стороне ото всех. Сам себе хозяин. В саду груши, яблоки… Прямо у дома речонка бормочет. Не сказать, чтоб большая, узенькая, меленькая, а не пересыхает. И зимой и летом бормочет, бормочет. Отдаю все тебе. Ничего и везти туда не потребуется. Иди и живи. Тебе там понравится, голову на отсечение даю. А место – лучше нету во всех здешних горах. Сама изба что горлинка: прилетела напиться – да и села на бережок. Бери!
– Коли там рай земной, ты-то зачем здесь? Почему убежал оттуда?
– Из-за детей, из-за детей только. Пристали: Югне да Югне. Городской жизни захотелось. Не хотят в горах жить. А я как без них? Кровь тянет: где дети, там и отцы-матери. Э, – уже иным тоном продолжал крестьянин, – и по-другому решают: дети по городам, а старые в горах кукуют, за добро свое держатся.
– Не всегда из-за добра…
– От жадности, – стоял на своем моравчанин. – Боятся добро свое оставить. А нормальный человек со своим живет. Ты меня слушай.
Ах ты, бедолага, думал бай Тишо, когда они разошлись. Напрасно винишь односельчан, оставшихся наверху. Жадность, говоришь, боятся добро оставить! А ты хоть и не живешь уже там, разве не носишь все это в себе? В душе своей, в глазах своих? Носишь, но самому себе признаться боишься. И развалюшка твоя самая для тебя лучшая, и нету краше ее на всем белом свете! И так ты ее жалеешь, что готов отдать ее хоть кому, лишь бы не пустовала, лишь бы не поселились в ней совы да лисицы, лишь бы стены ее не забыли человеческую речь, не заросли бы тропки к колодцу да к сараю… Вот что на душе-то у тебя… Месяц назад я бы, может, и поверил тебе. Если бы сам, своими глазами не увидел…
Целых два дня бродил он тогда по горам. Обошел все селения, даже такие, о которых ничего не слышал, которые и селением-то назвать нельзя. Хотелось найти то, что привлекло бы сразу, увидеть картину, сложившуюся в мечтах, место, где душа слилась бы с природой, растворилась в ней.
Пошел искать растревоженный, с тайными надеждами найти покой, а вернулся разбитым, сломленным, обезнадеженным. Что же омрачило его?
Безлюдность гор. Умолкшие дома. Обрушившиеся трубы. Распахнутые ворота кошар и сараев. Заросшие дороги и тропки. Еле видные в траве колодцы. Заброшенные поля. Дичающие сады… Он скорбел о людях. Не могут крестьяне, думал он, рожденные здесь, родившие здесь, хоронившие здесь, – не могут они забыть горы и эту землю, в которой они оставили, кроме всего, и самих себя – свою кровь, свой пот. Пуповиной своей привязаны они к ней, здесь вскормлены и тело их, и душа. Может быть, мысль их и летит к новому – к городу, заводу, большому равнинному селу, – но душа их, как слепая птица, всегда будет кружить над этими горами и плоскогорьями. Где бы они ни оказались, как бы ни переменились, они всегда будут чувствовать себя той синей чайкой, о которой он читал однажды в журнале: живет в воздухе, держась на крыльях, но с вожделением глядит на землю и воду, зная, что если опустится, то уже не взлетит. Человек всегда раздваивается, живет тем, что прошло, и тем, что его ждет, своей мечтой. Жизнь не ограничивается тем, что мы видим в данный момент, всегда есть в нас что-то еще не созревшее, мы знаем, что оно в нас, что оно наша частица, но мы избегаем о нем говорить, а если и говорим, то недомолвками. Трудно выразить мысль, в которой сам еще не разобрался. Сам-то он стал задумываться о таких материях только на старости лет. Если все же он снова когда-нибудь возжаждет одиночества среди природы, вдали от людской суеты, перед взором его оживет картина – одичавшая кошка в Сырненцах.
Как большинство маленьких поселений Моравки, Сырненцы были заброшены. Из десятка домов только один разобрали на стройматериалы, а у остальных даже ворога стояли нетронутыми. Но целостность подворий была обманом. Достаточно взглянуть на пыльные стекла окон – глаза каждого дома, – чтобы понять: здесь давно уже нет жизни. Он решил заночевать в Сырненцах. Выбрал самый большой дом. Ветер много дней и недель сгонял к двери листья и ветки, и некому было их отмести. Он огляделся: нетрудно догадаться, куда могут прятать ключ от деревенского дома. Вошел в дом, но не спалось, что-то угнетало его, сдавливало сердце, не давало уснуть. Промучившись до полуночи, он вышел во двор. Разжег огонь в маленьком мангале под навесом и лег на кучу прошлогоднего или позапрошлогоднего иссохшего-пересохшего сена.
На рассвете он проснулся, ощутив беспокойство: на него смотрят. Разрыл сено, выглянул и посреди двора увидел кошку, даже цветом шерсти похожую на своих предков. Едва он зашевелился, она отскочила и скрылась в зарослях, не спуская с него хищных глаз. Но как объяснить ее поведение, когда немного погодя он обнаружил, что она бежит за ним, постепенно сокращая расстояние между ними? Солнце тоже шло за ним, стало даже припекать, и только тогда он почувствовал, как застыли его руки и ноги. Так и шли втроем: солнце, кошка и он, пока не наткнулись на родничок. Солнце пошло дальше – вверх по огромному небу, – а он сел перекусить. Кошка уставилась на него круглыми, немигающими глазищами, но в них уже не было хищнического блеска. Он бросил ей кусочек хлеба. Вскочила, отпрыгнула в сторону, но вскоре приблизилась, ползя на животе, схватила кусочек, метнулась с ним под куст и там съела. Вкус хлеба напомнил ей, наверное, об иной жизни, она присела в нескольких шагах от родничка, замурлыкала и даже на несколько минут задремала. Он ждал. Но вот она открыла глаза, увидела его, дикие инстинкты ожили вновь, она зашипела угрожающе, попятилась и исчезла в зарослях… Пропала бесследно.
Почему так запечатлелась в памяти эта одичавшая кошка? То ли поумнел после встречи с ней, то ли еще что, но именно там, у родника, он решил прекратить свои поиски и вернуться домой…
С тобой, моравский старик, все ясно, сказал он вслух, все ясно. А со мной еще яснее, потому что не так уж трудно понять, что жизнь не стоит на месте, хотя память никогда не забывает того места, где ты родился.
Он пошел в сельсовет и только постучал в дверь с табличкой «Председатель», как она распахнулась, и мимо него промчался Тодор Сивриев с шапчонкой на голове, в рабочей спецовке, забрызганной известью.
– Что с ним? – спросил бай Тишо председателя сельсовета.
– Квартиру красит… Один господь знает, зачем ему это. Ведь только спать туда приходит. Может, решил наконец семью привезти? Как думаешь?
– Не слышал. Послушай лучше, зачем я к тебе пришел…
VI
Времени ему всегда не хватало, и он знал, что, как ни старайся, не получается разделить его на рабочее и личное. Наверное, и не привез поэтому до сих пор Милену и Андрея из Хаскова, хотя в начале года сам себе сказал строго: больше не тяни!
Когда он написал жене, что снял целый этаж у деда Драгана и что в их распоряжении будут две комнаты, кухня, прихожая, но ванной нет и туалет на улице, она ответила четко, что это не препятствие и они готовы приехать, если он этого хочет. «Есть вещи поважнее удобств, – писала она, – в нашей жизни и плохого, и хорошего хватало, а ценить начинаешь, когда теряешь». Обмен короткими, сдержанными письмами, в которых было больше разума, чем чувств, произошел в конце прошлого года. Жилье же полностью готово только теперь… Вот тебе и личное время!
Но еще и внутренняя убежденность… Зрелость принятия решения… Именно потому, что оно не сложилось, он не торопился, а не только из-за недостатка времени.
Три дня маляры хозяйничали в квартире. Волей-неволей и ему приходилось быть с ними: все что-то им нужно, все о чем-то спрашивают. Он терпеть не мог запаха краски и первые ночи ремонта спал в гостинице. Но сегодня останется дома. Надо кое-что обдумать: завтра приезжает семья. После долгой, более года, разлуки. За это время они были вместе два-три раза, не подолгу.
Он раскрыл все двери и окна, вышел во двор, где дед Драган, задумавшись, сидел на старом широченном пне, месте их перекуров, и притворялся, что не видит его. Только когда он подошел вплотную, дед молча подвинулся, давая и ему место. С тех пор как они не договорились о дополнительном участке, старик держался с ним сдержанно. Они почти не разговаривали.
Но дед Драган оставался дедом Драганом и, когда слово за слово речь зашла о его слабости и радости, о Таске, забыл о том, что надо сердиться на Тодора: его серые глазки, утонувшие в глубоких морщинах, наполнились счастливой влагой. Только тогда Сивриев решился сказать ему о приезде семьи.
– Завтра квартирантов станет побольше. Не помешаем, а?
– Из-за этого белишь-красишь?
– Да.
– А знаешь, что говорят о твоем ремонте? – Дед хихикнул. – Дескать, дух ночных див выгоняешь… А на каждый роток, сам зн открытую аешь, не накинешь платок.
Он знал. О дивах ему говорили в, а о Елене – намеками, недомолвками. Людям только и дела, что копаться в чужой жизни, и чем выше служебная ступенька, тем больше любопытства.
– Пусть сплетничают. Так ты одобряешь?
– Ох, Тодор, Тодор! Одобряю, нет ли? Что тут спрашивать! – воскликнул старик и, вытащив пачку сигарет, вынул одну, разломил пополам, одну половинку сунул назад, другую сжал губами, но зажечь не спешил. – Обрадовал ты меня. А ведь я дал зарок год с тобой не разговаривать… Человек без семьи – что сухое дерево: ни плода от него, ни защиты, ни радости. Только в печку годится, да и там «фыр-фыр!», не успеешь оглянуться, а сила вся его уж в трубу вылетела. Жена – это дом. Разве были у нас с Илией ссоры, пока мать его жива была? Да померла рано. Теперь вот Таска… Радость моя и упование. Посмотреть – ничего особенного: кожа да кости, а взглянет, заговорит – сердце поет, душа радуется, весь мир на глазах меняется и жить хочется.
Прикрыв глаза, Тодор вяло слушал нескончаемый поток слов, как в недавние добрые времена, когда они сидели вдвоем по вечерам на этом пне. Он – откинувшись назад, прижавшись спиной к нагретой за день стене сложенного из хорошо обтесанных камней дувала, расслабившись всем телом, с полупотухшей сигаретой во рту, а старик – чуть подавшись вперед, говорит, говорит; и так до тех пор, пока держатся сумерки, пока не наполнится мраком огромная воронка долины и не наступит ночь…
Он поднялся в свою обновленную квартиру, лег, а мысль о завтрашнем приезде Милены, прежде чем он сомкнул веки, унесла его к случаю с конями у реки и к поездке на следующее утро на Моравку.
Своим помощникам – Голубову и зоотехнику – он сказал, что едут определять место для кошар. И они действительно целый день мотались по полям, ложбинам и уже после заката заявились на центральную усадьбу бригады, где еще теплилась жизнь. Он пошел вместе со всеми, хотя, чтобы увидеться с Еленой, нужно было свернуть в другую сторону.
Бригадир, низенький, плотный мужик, повторявший после каждого пятого слова «значит», определил их ночевать в братний дом. Брат перебрался в Югне, но все хозяйство его еще оставалось здесь.
Спать в чужом доме не хотелось, решили устроиться во дворе и разжечь костерок. Бригадир ушел домой, а немного погодя вернулся: жена, значит, зовет всех ужинать. Он ответил ему за всех, что не очень удобно стеснять его семью, но если он может дать им хлеба и сала…
– Гала-ужин! – воскликнул Голубов, когда бригадир растворился во тьме. – Сливовица и домашнее сальце.
Чтобы не слушать болтовню помощника, он отошел к ближайшему кустарнику срезать веточку для вертела. Выбрал подходящий прут и стал его обчищать неторопливо, тщательно, что было вовсе не в его характере. Все поведение его определялось, наверное, пассивным внутренним сопротивлением, которое исподволь настраивало его и сумело настроить окончательно против его первоначальных планов и желаний. Обстругивание прута отчасти отвлекало его от них.
– Держу пари, что сало будет с плесенью, – продолжал болтать Симо. – Здешние не умеют его солить. Во всей Моравке есть только один дом, где в это время года накормят белым и душистым салом. Это дом деда Методия. Что нам мешает, спрашиваю я вас, отправиться туда? Ведь рядом. Меньше часа ходьбы. Путь недолог, но зато… Ракия там – это вам ракия, сало – это сало… А как подают? Люблю, чтобы все было красиво обставлено, черт побери! Согласен сто лет ни кусочка в рот не брать, но когда уж сяду за стол – ублажите душу мою. Согласен сто лет не видеть человека, но первым, кого я увижу, должна быть красивая женщина.
Тодор строгал все быстрее и быстрее.
А главный агроном, не переставая, ругал то серость здешних крестьян, то вообще весь свет: боже, как мало красоты в жизни, как много уродства и пошлости. В конце очередной тирады он подхватил под руку зоотехника, и они растворились в темноте.
Немного погодя в круге света у костра возник с довольной улыбкой на лице бригадир.
– Вот, значит, все, как вы хотели, товарищ председатель. А жена говорит, отнеси и грибов сушеных. Так и нанизывайте: кусок сала, гриб, кусок сала, гриб… Чтоб уж по всем правилам. А где другие?
– Пошли к деду Методию.
– Смотри-ка… В такую даль… Чего ради?
Запах жареного сала приманил окрестных собак и кошек: их глаза алчно засверкали из тьмы.
После ужина бригадир принес две тяжелые козьи бурки, они завернулись в них и улеглись около гаснущего костра, все еще пахнущего горелым салом. Головни постепенно темнели, в высокое фиолетовое небо тянулась узкая ленточка дыма. Фосфоресцирующие точки вокруг нее исчезли, тьма обступала их со всех сторон, и со всех сторон послышался беспорядочный лай. Тон задал старый, судя по слабому, хриплому лаю, пес. В общем хоре его не стало слышно – словно выполнил свою задачу: вдохновил собратьев – и смолк. Соседний склон отзывался на лай глухим эхом.
– Собак тут, видно, больше, чем хозяев.
– Есть такое, – тут же отозвался бригадир. – Уезжают люди. Кто, значит, в Югне, кто в города, а собаки их, значит, остаются. Днем в лесу зайцев гонят, серн, а к ночи в село возвращаются и лают вместе с нашими. А чего ради им сюда бежать? Может, им страшно одним в темноте, а? – спросил он и сам себе ответил: – Может, и не страх, может, и еще что-то, но они, домашние, не могут без человека.
– А тот старый, что первым начал?
– Вот, значит, и ты его отличил. Это Панделиева пес. Взлаял два-три раза, а ты его, значит, запомнил, выделил. Во всяком селе есть люди сразу заметные – и старики, и девушки, и парни. И у собак так же. Один, значит, начинает лаять первым, другой известен силой, третий – злобой, четвертый… Да так ведь не только у собак. Возьми петухов. Один, значит, запевает, другой – звонкоголосый, третий детей клюет. И все их знают. А другие тоже лают, тоже кукарекают, но нет в них ничего наособинку, так их и не знает никто. Хозяева-то, конечно, своих отличают. Но, я тебе скажу, и у людей так же.
Месяц зародился далеко-далеко, где-то на самом краю света. Мрак чуть поредел, головни побледнели, словно лунный свет выпивал из них силу.
Он отослал бригадира спать домой, а сам приподнялся на локте и, нащупав в темноте прут, расшевелил им посеревшие угли. Из костра выстрелил гейзер искр, и некоторые, наверное, упали ему на голову, потому что пахнуло паленым. Месяц поднимался все выше и выше и, когда достиг трети небосвода, осветил дорогу, по которой ушли Голубов и зоотехник.
Почему он не пошел с ними? Боялся новых сплетен? Или его остановил страх: вдруг узнает жена? Нет, не то и не другое. Он просто припомнил, как чувствовал себя после ночи с красавицей снохой деда Методия. Хотя сохранилось ощущение их взаимного тогда притяжения, но она не вернула ему чувства полноты жизни и ни на самую малость не сделала его менее одиноким. Вечером у костра, а может быть, и раньше, днем, когда они обходили округу в поисках места для кошар, он ясно осознал, что ощущение неполноты жизни объясняется не отсутствием женщины вообще, а отсутствием одной-единственной – Милены, матери его сына. В этом была истинная причина того, что он не пошел со своими коллегами, а вовсе не страх перед пересудами.
Языки пламени делались все короче, и он все чаще подправлял костер обгорелым прутом. Внешне казалось, что он возвращает угасающему пламени жизнь, на самом же деле он приближал его смерть. Чтобы жизнь огня вспыхнула с новой силой, нужно было принести дров. Буйные языки огня разогнали бы мрак, усмирили бы мурашки, которые побежали уже по спине. Но подниматься не хотелось, он чувствовал себя уставшим, постаревшим, лишенным каких бы то ни было желаний…
Ночь, холодная, темная, обступала его со всех сторон.
Старый панделиевский пес первым учуял возвращающихся Голубова и зоотехника. За ним затявкали остальные. Уснувшие было горы снова откликнулись эхом. В нескольких домах селения засветились окна.
Машина остановилась у дома около пяти.
– Как доехали?
Милена, словно не заметив холодности тона, напряженности в нем, чуть побледнев, шагнула навстречу. Хорошо доехали, правда, надеялись, что он сам за ними приедет… Волосы строго собраны в пучок, в уголках рта дрогнула улыбка – едва уловимые ямочки. Он знал, очень хорошо знал, что это не выражение радости, что это вообще не улыбка, а осуждение, и, притворившись, что ничего не заметил, подошел к окну кабины, откуда высунулась темная растрепанная головка с хитро прищуренными глазенками.
– Пап, смотри-ка, как я могу! Дядя меня научил. – И Андрей, оттолкнувшись от высокой ступеньки кабины, как обезьянка, взлетел вверх и повис у него на шее.
Шофер подогнал машину ближе к их входу и взялся помогать, а Андрейка снова залез в кабину, и, пока разгружали, слышалось его «р-р-р-р».
Наконец все перенесли, сложив в кучу посреди комнаты, шофер уехал, а Илия все что-то перекладывал.
– Спасибо, дальше мы сами, – сказал он ему уже дважды, однако хозяин не уходил, и Тодор уже раздраженно спросил: – В чем дело?
– В чулане.
– Не понял.
– Вещичек-то много. Если хочешь, занимай чулан… но за отдельную плату.
– Не требуется.
– Твое дело.
Он смотрел на низкий, испещренный мелкими морщинками лоб, на глубоко посаженные глазки молодого хозяина и думал, к какой категории можно было бы его отнести: сто́ящий – не сто́ящий, честный – подлец; сам берется за любое дело – стоит в сторонке и ждет, что все само собой уладится. Так оценивал он людей. Все прочие, остающиеся вне этой классификации, – плазма общества, столь же бесполезная, сколь и необходимая, питательная среда, из которой выбиваются характеры, присущие отдельным категориям.
Илию он пока не мог причислить ни к одной из категорий, он проявлялся только в вопросе его личной собственности – здесь он «сам берется за любое дело».
– Как хочешь, – повторил Илия. – Мне выгоднее сдать тебе и чулан, все равно я не смогу им пользоваться. – И, насупясь, вышел.
В дверях второй комнаты появилась Милена. Расчесала иссиня-черные волосы, слегка стянув их шелковой косынкой и оставив открытым невысокий лоб «с едва заметной закругленностью, свидетельствующей о легком и приятном характере и врожденной деликатности», как вычитал он в каком-то романе. Ее пестрые глаза с множеством желтых крапинок смотрели насмешливо, усмешка таилась и в уголках губ.
– Он из какой категории, твой хозяин?
Ее красота и эта ее проницательность, в которой проявлялось ее превосходство над ним, над его недоразвитостью, прямолинейностью, вывели его из равновесия, раздосадовали, ему и в голову не пришло, что раздраженность его на сей раз могла вспыхнуть из-за его собственной нечистой совести, вины перед ней.
Ничего не ответив, он отправился искать Андрейку. Милена догнала его, и они вместе пошли к берегу.
– Смотрите, смотрите! Из реки идет дождь! – радостно закричал мальчик, увидев их, и показал на «дождь».
Прямо у их ног падала отвесно вниз скала, а глубоко у ее основания грохотала Струма. В теснине кипел водоворот, и мелкие, легкие брызги мощным фонтаном взлетали вверх. На мокрой стене скалы солнце блестело, как в зеркале.
– Боже! Какое чудо!
Среди молодой весенней зелени глаза Милены стали изумрудно-зелеными.
– Нет сил оторваться. Смотреть бы и смотреть… Какая неуловимая гамма от нежно-голубого до нежно-зеленого… А внизу – черно!
Ее эмоциональные всплески, известные еще со времен начала их знакомства, когда приходилось часами бродить по лесам в округе Хаскова, никогда его особенно не волновали, но пробуждали в душе какие-то дремавшие в нем и ему самому неясные чувства, которые он всегда таил, даже от самого себя. И сейчас он тоже не хотел их обнаружить и поэтому хмуро заявил, что его ждут срочные, неотложные дела и он должен ненадолго отлучиться в правление.
– Мы с Чочко побудем здесь еще немножко, а потом пойдем убираться. Да, Чочо?
– Да, но сначала…
– Что сначала?
– Не скажу.
– Так мы ждем тебя к ужину?
Он кивнул.
Возвращаясь поздним вечером, он уже издали увидел сияющие светом окна – первая перемена в его тихой и обычно темной в эти часы квартире. Задержался… как всегда. А ведь дал себе слово хотя бы в первый вечер прийти пораньше.
Из прихожей вошел в большую комнату, которая впредь будет гостиной. В зеркале на стене неожиданно возник высокий, слегка сутулящийся мужчина со сведенными густыми бровями и высоким нахмуренным лбом. Он не понравился сам себе: сегодня можно было бы выглядеть не так сурово. Знакомый буфет со сверкающими хрустальными рюмками за стеклом поманил к себе, и, как когда-то, когда жили в Хаскове, он открыл дверцу небольшого бара. Да, все на месте: бутылка сливовой и даже неизменная веточка душицы в ней. Не забыла и рюмку, ту единственную с толстым донцем: поднимаешь и на вес ощущаешь тяжесть питья. Выпил одну, налил вторую. Морщины на лбу начали разглаживаться, и он с насмешливым сожалением вспомнил свои долгие холостяцкие вечера, пустые комнаты, голые стены… И вот пожалуйста: ковер, кресла, выглаженные занавески. А вот и библиотека: книги по земледелию и всему, что с ним связано, томики философской литературы… И расставлено так, как он их распределил когда-то.
Вместе с ощущением дома словно бы вливалась в него утраченная уверенность в себе. Да, единственная женщина может создать ему дом, дом в чужом месте – Милена, и никто другой.
Только успел прикрыть дверцу бара – она на пороге. Волосы свободно рассыпались по плечам… и в тот же миг ворвался Чочко, размахивая обломком камня.
– Это от камня! – в упоении кричал сын. – Я сам его откусил! Молотком! Сам!
– Отрубил, отбил, – поправила мать.
– А дом не упадет? Ведь этот камень дом подпирает. Упадем все в реку. Слышишь, как шумит?
Андрей смотрел на него испуганно.
– Я немножко. Камень большой. Его еще там много.
Они прошли в кухню. Милена поставила на стол только одну тарелку: Чочко ужинает рано, и она с ним – привыкла. А спать сегодня не уложила вовремя, играла с ним, читала, хотела, чтобы в первый вечер побыл с отцом.
Тодор поднял сына на руки и понес в спальню. Пока Милена раздевала и переодевала сынишку, он смотрел то на него, то на нее, ища общие черты в их лицах. Уложив Андрейку, вернулись в кухню. Ужинал только он – непривычно долго, как уже давно не приходилось.
– Знаю, что не любишь расспросов. Скажи только, здесь тебе очень трудно? Ты похудел. Наверное, помощники твои нехороши, все самому приходится делать?
– Не могу сказать, что плохи.
Разговора не получилось. Милена убрала со стола и застыла в темной раме окна. От яворов, чьи огромные кроны угадывались во мраке, веяло свежестью молодой зелени, Струма рокотала в своем каменном ложе, и рокот ее, удесятеренный эхом, разрывал ночь.
– Фантастика! – шептала Милена, отдавшись во власть красоты и суровости южной весенней ночи. – Каменное гнездо над пропастью! Ты проявил вкус… впервые.
– Когда нанимал квартиру, понятия не имел, что дом на берегу.
– А кто его здесь построил?
– Старик, который сейчас в пристройке ютится. Ради денег на все согласны.
– Сегодня видела его мельком. Есть в нем какая-то странность. Или я ошибаюсь?
– Не ошибаешься. Досаждает иногда, но я терплю.
– Ты?
– Да, слушаю, не слыша.
– А он?
– Ему нужны не собеседники, а слушатели… Мне пора ложиться, я рано встаю.
Легли, он на одном, она на другом краю широкой кровати. Не так уж и далеко, чуть подвинь руку – и дотронешься, а кажется чужой. Словно он потерял ее, нашли, вернули, но уже не прежней, не той, которую знал. Он вглядывался в темноту кровати, вслушивался в затаенное дыхание, но оно не звало, наоборот, отстраняло, словно между ними легло холодное, глухое эхо всплеска Струмы.
– Мы будто на палубе, – услышал он ее шепот. – Не знаю почему, но стоит в глазах путешествие до Будапешта… по Дунаю. Помнишь? Это было за девять месяцев до появления Андрейки.
Детская кроватка в углу заскрипела, и одеяло мягко шлепнулось на пол. Милена приподнялась, но он опередил ее. Укрыл сына, заботливо подоткнув одеяло, но, едва лег, кровать опять скрипнула, и он вскочил. Мало-помалу мальчик успокоился, комната затихла, и только река не знала покоя: она ухала, словно огромное, вечное сердце, не ведающее усталости.