Текст книги "Кир Булычев. Собрание сочинений в 18 томах. Т.3 "
Автор книги: Кир Булычев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 79 страниц)
– Ну чего же ты! – успел крикнуть мне Иванов.
Верзила подпрыгнул и аккуратно положил мяч в кольцо. Обернулся ко мне, улыбаясь во весь рот. У меня болело ушибленное бедро.
– К центру! – кинул мне на бегу Иванов.
Коля вбросил мяч. Я побежал к центру, и расстояние до чужого кольца показалось неимоверно длинным. Было жарко. Мне казалось, что смеются все. И свои, и чужие.
– Держи! – крикнул Коля и метнул в меня мяч. Совсем не так, как на тренировке. Метнул, как пушечное ядро. Как Иванов в тот первый день, приведший к сегодняшнему позору.
И я не мог отклониться. Я принял мяч на грудь, удержал его и побежал к кольцу. На пятом или шестом шаге, радуясь, что все-таки смогу оправдаться в глазах команды, я кинул мяч, и он мягко вошел в кольцо. Раздался свисток. Я пошел обратно, и тут же меня остановил окрик тренера:
– Ты что делаешь? Ты в ручной мяч играешь?
– Пробежка, – сказал мне судья, смотревший на меня с веселым недоумением. – Пробежка, – повторил он мягко.
Ну конечно же, пробежка. Как она видна, если смотришь баскетбол по телевизору! Мяч не засчитан. Надо было уходить с площадки. У меня словно опустились руки. Правда, я еще минут пять бегал по площадке, суетился, один раз умудрился даже забросить мяч, но все равно зрелище было жалкое. И я раскаивался только, что не уехал раньше, сразу после речки.
Андрей Захарович взял тайм-аут. И когда мы подошли к нему, он глядеть на меня не стал, а сказал только:
– Сергеев, выйдешь вместо Коленкина.
Я отошел в сторону, чтобы не столкнуться с Сергеевым, который подбежал к остальным.
– Подожди, – бросил в мою сторону Андрей Захарович.
Я уселся на скамью, и запасные тоже на меня не глядели. И я не стал дожидаться, чем все это кончится. Я прошел за спиной тренера.
– Куда вы? – спросила Валя. – Не надо…
Но я не слышал, что она еще сказала. Не хотел слышать.
Я прошел к себе в комнату, достал из-под кровати чемодан и потом надел брюки и рубашку поверх формы – переодеваться было некогда, потому что каждая лишняя минута грозила разговором с тренером. А такого разговора я вынести был не в силах.
Я задержался в коридоре, выглянул на веранду. Никого. Можно идти. С площадки доносились резкие голоса. Кто-то захлопал в ладоши.
– Где Коленкин? – услышал я голос тренера.
Голос подстегнул меня, и я, пригибаясь, побежал к воротам.
У ворот меня встретил доктор. Я сделал вид, что не вижу его, но он не счел нужным поддерживать игру.
– Убегаете? – спросил он. – Я так и предполагал. Только не забудьте – вам очень полезно обливаться по утрам холодной водой. И пешие прогулки. А то через пять лет станете развалиной.
Последние слова его и смешок донеслись уже издали. Я спешил к станции.
В полупустом вагоне электрички я клял себя последними словами. Потная баскетбольная форма прилипла к телу, и кожа зудела. Зачем я влез в это дело? Теперь я выгляжу дураком не только перед баскетболистами, но и на работе. Все Курлов… А при чем здесь Курлов? Он проводил эксперимент. Нашел послушную морскую свинку и проводил. Я одно знал точно: на работу я не возвращаюсь. У меня еще десять дней отпуска, и, хоть отпуск этот получен мною жульническим путем, терять его я не намерен. Правда, я понимал, что моя решительность вызвана трусостью. С какими глазами я явлюсь в отдел через три дня после торжественного отбытия на сборы? А вдруг упрямый Андрей Захарович будет меня разыскивать? Нет, вряд ли после такого очевидного провала. Уеду-ка я недели на полторы в Ленинград. А там видно будет.
Так я и сделал. А потом вернулся на работу. Если меня и разыскивал тренер, то жаловаться на то, что я сбежал со сборов, он не стал. И я его понимал – тогда вина ложилась и на него. На каком основании он нажимал на кнопки и выцыганивал меня? Зачем тревожил собственное спортивное начальство? Итак, меня списали за ненадобностью.
А Курлова я встретил лишь по приезде из Ленинграда. В лифте.
– Я думал, – сообщил он не без ехидства, – что вы уже стали баскетбольной звездой.
Я не обиделся. Мое баскетбольное прошлое было подернуто туманом времени. С таким же успехом оно могло мне и присниться.
– Карьера окончена, – сказал я. – А как ваши опыты?
– Движутся помаленьку. Пройдет несколько лет – и всем детям будут делать нашу прививку. Еще в детском саду.
– Прививку Курлова?
– Нет, прививку нашего института. А что вас остановило? Ведь вы, по-моему, согласились на трудный хлеб баскетболиста.
– Он слишком труден. Кидать мячи – недостаточно.
– Поняли?
– Не сразу.
Лифт остановился на шестом этаже. Курлов распахнул дверь и, стоя одной ногой на лестничной площадке, сказал:
– Я на днях зайду к вам. Расскажете об ощущениях?
– Расскажу. Только заранее должен предупредить, что я сделал лишь одно открытие.
– Какое?
– Что могу большие деньги зарабатывать на спор. Играя на бильярде.
– А-а-а… – Курлов был разочарован. Он ждал, видимо, другого ответа.
– Ну, – подумал он несколько секунд, – детей мы не будем учить этой игре. Особенно за деньги. Зато хотите верьте, хотите нет, но наша прививка сделает нового человека. Человека совершенного.
– Верю, – сказал я, закрывая дверь лифта. – К сожалению, нам с вами от этого будет не так уж много пользы.
– Не уверен, – ответил он. – Мы-то сможем играть на бильярде.
Уже дома я понял, что Курлов прав. Если через несколько лет детям будут вводить сыворотку, после которой их руки будут делать точно то, чего хочет от них мозг, это будет уже другой человек. Как легко будет учить художников и чертежников! Техника будет постигаться ими в несколько дней, и все силы будут уходить на творчество. Стрелки не будут промахиваться, футболисты будут всегда попадать в ворота, и уже с первого класса ребятишки не будут тратить время на рисование каракулей – их руки будут рисовать буквы именно такими, как их изобразил учитель. Всего не сообразишь. Сразу не сообразишь. И, придя домой, я достал лист бумаги и попытался срисовать висевший на стене портрет Хемингуэя. Мне пришлось повозиться, но через час передо мной лежал почти такой же портрет, как и тот, что висел на стене. И у меня несколько улучшилось настроение.
А на следующий день случилось сразу два события. Во-первых, принесли из прачечной белье, и там я, к собственному удивлению, обнаружил не сданную мной казенную форму. Во-вторых, в то же утро я прочел в газете, что по второй программе будет передаваться репортаж о матче моей команды, моей бывшей команды. В той же газете, в спортивном обзоре, было сказано, что этот матч – последняя надежда команды удержаться в первой группе и потому он представляет интерес.
Я долго бродил по комнате, глядел на разложенную на диване форму с большим номером «22». Потом сложил ее и понял, что пойду сегодня вечером на матч.
Я не признавался себе в том, что мне хочется посмотреть вблизи, как выйдут на поле Коля и Толя. Мне хотелось взглянуть на Валю – ведь она обязательно придет посмотреть, как играют последнюю игру ее ребята. А потом я тихо верну форму, извинюсь и уйду. Но я забыл при этом, что если команда проиграет, то появление мое лишь еще больше расстроит тренера. Просто не подумал.
Я пришел слишком рано. Зал еще только начинал заполняться народом. У щита разминались запасные литовцев, с которыми должны были играть мои ребята. Все-таки мои. Мое место было недалеко от площадки, но не в первом ряду. Я не хотел, чтобы меня видели.
Потом на площадку вышел Андрей Захарович с массажистом. Они о чем-то спорили. Я отвернулся. Но они не смотрели в мою сторону. И тут же по проходу совсем рядом со мной прошел доктор Кирилл Петрович. Я поднял голову – и встретился с ним взглядом. Доктор улыбнулся уголком рта. Наклонился ко мне:
– Вы обтираетесь холодной водой?
– Да, – ответил я резко. Но тут же добавил: – Пожалуйста, не говорите тренеру.
– Как желаете, – сказал доктор и ушел.
Он присоединился к тренеру и массажисту, и они продолжили разговор, но в мою сторону не смотрели. Значит, доктор ничего не сказал. Андрей Захарович раза два вынимал из кармана блокнот, но тут же совал его обратно. Он очень волновался, и мне было его жалко. Я посмотрел вокруг – нет ли здесь его жены. Ее не было. Зал заполнялся народом. Становилось шумно, и возникала, охватывала зал особенная тревожная атмосфера начала игры, которую никогда не почувствуешь, сидя дома у телевизора, которая ощущается лишь здесь, среди людей, объединенных странными, явственно ощутимыми ниточками и связанных такими же ниточками с любым движением людей на площадке.
А дальше все было плохо. Иванов несколько раз промахивался тогда, когда не имел никакого права промахнуться. Коля к перерыву набрал пять персональных и ушел с площадки. Сергеев почему-то прихрамывал и опаздывал к мячу. Андрей Захарович суетился, бегал вдоль площадки и дважды брал тайм-аут, что-то втолковывая ребятам.
Валя и ее подруги сидели в первом ряду. Мне их было видно. И я все надеялся, что Валя повернется в профиль ко мне, но она не отрываясь смотрела на площадку. К перерыву литовцы вели очков десять. Задавят. Зал уже перестал болеть за мою команду. А я не смел подать голос, потому что мне казалось, что его узнает Валя и обернется. И тогда будет стыдно. Рядом со мной сидел мальчишка лет шестнадцати и все время повторял:
– На мыло их! Всех на мыло. Гробы, – и свистел. Пока я не огрызнулся:
– Помолчал бы!
– Молчу, дедушка, – ответил парень непочтительно, но свистеть перестал.
Когда кончился перерыв, я спустился в раздевалку. Я понял, что до конца мне не досидеть. Мной овладело отвратительное чувство предопределенности. Все было ясно. И даже не потому, что наши плохо играли. Хуже, чем литовцы. Просто они уже знали, что проиграют. Вот и все. И я знал. И я пошел в раздевалку, чтобы, когда все уйдут, положить форму на скамью и оставить записку с извинениями за задержку.
В раздевалку меня пропустили. Вернее, вход в нее никем не охранялся. Да и кому какое дело до пустой раздевалки, когда все решается на площадке.
Я вошел в комнату. У скамьи стояли в ряд знакомые сумки «Адидас». Наверное, это какая-то авиакомпания. Я узнал пиджак Толи, брошенный в угол. И я представил себе раздевалку на базе, там, под соснами. Она была меньше, темнее, а так – такая же.
Я вынул из сумки форму и кеды и положил их на скамью. Надо было написать записку. Из зала донесся свист и шум. Игра началась. Где же ручка? Ручки не было. Оставить форму без записки? Я развернул майку с номером «22». И мне захотелось ее примерить. Но это было глупое желание. И я положил майку на скамью.
– Пришли? – спросил доктор.
– Да. Вот хорошо, что вы здесь! А я форму принес.
И я попытался улыбнуться. Довольно жалко.
– Кладите, – кивнул доктор. – Без записки обойдемся.
– Все кончено? – запинаясь, спросил я.
– Почти, – ответил доктор. – Чудес не бывает.
А когда я направился к двери, он вдруг негромко сказал:
– А вы, Коленкин, не хотели бы сейчас выйти на площадку?
– Что?
– Выйти на площадку. Я бы разрешил.
– Мне нельзя. Я не заявлен на игру.
– Вы же еще пока член команды. За суматохой последних дней никто не удосужился вас уволить.
– Но я не заявлен на эту игру.
– Заявлены.
– Как так?
– Перед началом я успел внести вас в протокол. Я сказал тренеру, что вы обещали прийти.
– Не может быть!
– Я сказал не наверняка. Но у нас все равно короткая скамейка. Было свободное место.
– И он внес?
– Внес. Сказал, пускай вы условно будете. Вдруг поможет. Мы все становимся суеверными перед игрой.
И я вдруг понял, что раздеваюсь. Что я быстро стаскиваю брюки, спешу, раздеваюсь, потому что время идет, ребята играют там, а я прохлаждаюсь за абстрактными беседами с доктором, который меня недолюбливает, зато он хороший психолог. И я вдруг подумал, что, может быть, я с того момента, как вышел из дому с формой в сумке, уже был внутренне готов к бессмысленному поступку. К сумасшедшему поступку.
– Не волнуйтесь, – сказал доктор. – Вряд ли ваше появление поможет. И когда выйдете, не обращайте внимания на зрителей. Они могут весьма оживленно прореагировать на ваше появление.
– Да черт с ними со всеми! – вдруг взъярился я. – Ничего со мной не случится.
Я зашнуровывал кеды, шнурки путались в пальцах, но доктор замолчал и только кашлянул деликатно, когда я рванулся не к той двери.
А дальше я потерял ощущение времени. Я помню только, что оказался в ревущем зале, который вначале не обратил на меня внимания, потому что все смотрели на площадку. Я услышал, как воскликнула Валя:
– Гера! Герочка!
Я увидел, как Андрей Захарович обернулся ко мне и с глупой улыбкой сказал:
– Ты чего же!
Он подошел и взял меня за плечо, чтобы увериться в моей реальности. И не отпускал, больно давя плечо пальцами. Он ждал перерыва в игре, чтобы вытолкнуть меня на площадку. Краем уха я услышал, как сидевшие на скамье потные, измученные ребята говорили вразнобой: «Привет», «Здравствуй, Гера». Раздался свисток. Нам били штрафной. И я пошел на площадку. Навстречу мне тяжело плелся Иванов, увидел меня, ничуть не удивился и шлепнул меня по спине, как бы передавая эстафету. И тут зал захохотал. Насмешливо и зло. И не только надо мной смеялись люди – смеялись над командой, потому что поняли, что команде совершенно некого больше выпустить. И я бы, может, дрогнул, но высокий, пронзительный голос – по-моему, Тамарин – прорвался сквозь смех:
– Давай, Гера!
Судья посмотрел на меня недоверчиво. Подбежал к судейскому столику. Но Андрей Захарович, видно, предвидел такую реакцию и уже стоял там, наклонившись к судьям, и водил пальцем по протоколу.
– Как мяч будет у меня, – шепнул мне Толя, – беги к их кольцу. И останавливайся. Ясно? С мячом не бегай. Пробежка будет.
Он помнил о моем позоре. Но я не обиделся. Сейчас важно было одно – играть. Я успел посмотреть на табло. Литовцы были впереди на четырнадцать очков. И оставалось шестнадцать минут с секундами. Литовцы перешучивались.
Наконец судья вернулся на площадку. Литовец подобрал мяч и кинул. Мяч прошел мимо. Литовец кинул второй раз, третий. Мяч провалился в корзину. В зале раздались аплодисменты. Я глубоко вздохнул. Я не должен был уставать. А красиво ли я бегаю или нет – я не на сцене Большого театра.
Я успел пробежать полплощадки и обернулся к Толе. Он кинул мне мяч из-под нашего щита. Я протянул руки, забыв дать им поправку на то, что мяч влажный от потных ладоней. Я не учел этого. Мяч выскользнул из рук и покатился по площадке.
Какой поднялся свист! Какой был хохот! Хохотал стадион. Хохотала вся вторая программа телевидения. Хохотали миллионы людей.
А я не умер со стыда. Я знал, что в следующий раз я учту, что мяч влажный. И он не выскользнет из рук.
– Давай! – крикнул я Толе, перехватившему мяч.
Какую-то долю секунды Толя колебался. Он мог бы кинуть и сам. Но он был хорошим парнем. И он мягко, нежно, высокой дугой послал мяч в мою сторону. Я некрасиво подпрыгнул и бросил мяч в далекое кольцо. И мозг мой работал точно, как часы.
Мяч взлетел выше щита и, будто в замедленной съемке, осторожно опустился точно в середину кольца, даже не задев при этом металлической дуги. И стукнулся о землю.
И в зале наступила тишина. Она была куда громче, чем рев, царивший здесь до этого. От нее могли лопнуть барабанные перепонки.
Мой второй мяч, заброшенный от боковой линии, трибуны встретили сдержанными аплодисментами. Лишь наши девушки бушевали. После третьего мяча трибуны присоединились к ним и скандировали: «Гера! Ге-ра!» И наша команда заиграла совсем иначе. Вышел снова Иванов и забросил такой красивый мяч, что даже тренер литовцев раза два хлопнул в ладоши. Но тут же взял тайм-аут.
Мы подошли к Андрею Захаровичу.
– Так держать! – приказал он. – Осталось четыре очка. Два мяча с игры. Ты, Коленкин, не очень бегай. Устанешь. Чуть чего – сделай мне знак, я тебя сменю.
– Ничего, – сказал я. – Ничего.
Иванов положил мне на плечо свою тяжелую руку. Мы уже знали, что выиграем. Мое дальнейшее участие в игре было весьма скромным. Хотя надо сказать, что никто не обратил на это внимания. Потом я бросал штрафные. Оба мяча положил в корзину. А минут за пять до конца при счете 87:76 в нашу пользу Андрей Захарович заменил меня Сергеевым.
– Посиди, – посоветовал он. – Пожалуй, справимся. Доктор не велит тебе много бегать. Для сердца вредно.
Я уселся на скамью и понял, что выложился целиком. И даже, когда прозвучал последний свисток и наши собрались вокруг, чтобы меня качать, не было сил подняться и убежать от них.
Меня унесли в раздевалку. И за мной несли тренера. Впрочем, ничего особенного не произошло. Наша команда не выиграла первенства Союза, кубка или какого-нибудь международного приза. Она только осталась в первой группе. И траур, который должен был бы окутать нас, достался сегодня на долю других.
– Ну даешь! – сказал Иванов, опуская меня осторожно на пол.
Из зала еще доносился шум и нестройный хор:
– Ге-ра! Ге-ра!
– Спасибо, – растрогался Андрей Захарович. – Спасибо, что пришел. Я не надеялся.
– Не надеялся, а в протокол записал, – сказал Сергеев.
– Много ты понимаешь! – ответил Андрей Захарович.
Валя подошла ко мне, наклонилась и крепко поцеловала повыше виска, в начинающуюся лысину.
– Ой, Герочка! – пробормотала она, вытирая слезы.
А потом меня проводили каким-то запасным ходом, потому что у автобуса ждала толпа болельщиков. И Андрей Захарович договорился со мной, что завтра я в пять тридцать как штык на банкете. Тамара взяла у меня телефон и пообещала:
– Она вечером позвонит. Можно?
Я знал, что приду на банкет, что буду ждать звонка этой длинноногой девчонки, с которой не посмею, наверное, показаться на улице. Что еще не раз приеду к ним на базу. Хотя никогда больше не выйду на площадку.
Так я и сказал доктору, когда мы шли с ним пешком по набережной. Нам было почти по дороге.
– Вы в этом уверены? – спросил доктор.
– Совершенно. Сегодня уж был такой день.
– Звездный час?
– Можете назвать так.
– Вас теперь будут узнавать на улице.
– Вряд ли. Только вот на работе придется попотеть.
– Представляю, – засмеялся доктор. – И все-таки еще не раз вас потянет к нам. Ведь это наркотик. Знаю по себе.
– Вы?
– Я всегда мечтал стать спортсменом. И не имел данных. Так почему же вы так уверены в себе?
– Потому что баскетболу грозит смерть. Потому что через несколько лет то, что умею делать я, сумеет сделать каждый пятиклассник.
И я рассказал ему об опыте Курлова.
Доктор долго молчал. Потом сказал:
– Строго говоря, всю команду следовало бы снять с соревнований. То, что случилось с вами, больше всего похоже на допинг.
– Не согласен. Это же мое неотъемлемое качество. Мог бы я играть в очках, если бы у меня было слабое зрение?
Доктор пожал плечами.
– Возможно, вы и правы. Но баскетбол не умрет. Он приспособится. Вот увидите. Ведь и ваши способности имеют предел.
– Конечно, – согласился я.
На прощанье доктор сказал:
– Кстати, я настойчиво рекомендую вам холодные обтирания по утрам. Я не шучу.
– Я постараюсь.
– Не «постараюсь» – сделаю. Кто знает – сгоните брюшко, подтянитесь, и вам найдется место в баскетболе будущего.
Я пошел дальше до дома пешком. Спешить было некуда. К тому же доктор прописал мне пешие прогулки.
Журавль в руках
Базар в городе был маленький, особенно в будние дни.
Три ряда крытых деревянных прилавков и неширокий двор, на котором жевали овес запряженные лошади. С телег торговали картошкой и капустой.
Будто принимая парад, я прошел мимо крынок с молоком, банок со сметаной, кувшинов, полных коричневого тягучего меда, мимо подносов с крыжовником, мисок с черникой и красной смородиной, кучек грибов и горок зелени. Товары были освещены солнцем, сами хозяева скрывались в тени, надо было подойти поближе, чтобы их разглядеть.
Увидев ту женщину, я удивился, насколько она не принадлежит к этому устоявшемуся, обычному уютному миру.
В отличие от прочих торговок, женщина никого не окликала, не предлагала своего товара – крупных яиц в корзине и ранних помидоров, сложенных у весов аккуратной пирамидкой, словно ядра у пушки.
Она была в застиранном голубом ситцевом платье, тонкие загоревшие руки обнажены. Высокая, она смотрела над головами прохожих, словно глубоко задумавшись. Цвета волос и глаз я не разглядел, потому что женщина низко подвязала белый платок и он козырьком выдавался надо лбом. Если кто-нибудь подходил к ней, она, отвечая, улыбалась. Улыбка была несмелой, но светлой и доверчивой.
Женщина почувствовала мой взгляд и обернулась. Так быстро оборачивается лань, готовая бежать.
Улыбка растаяла в углах губ. Я отвел глаза.
И, как бывает со мной, я сразу придумал ей дом, жизнь, окружающих людей.
Она живет в далекой деревне, и ее муж, коренастый, крепкий и беспутный, велел продать накопившиеся за неделю яйца и поспевшие помидоры. Потом он пропьет привезенные деньги и, мучимый похмельным раскаянием, купит на остатки платочек маленькой дочери…
Мне хотелось услышать ее голос. Я не мог уйти, не услышав его. Я подошел и, стараясь не смотреть ей в глаза, попросил продать десяток яиц. Тетя Алена ничего мне не говорила о яйцах – она велела купить молодой картошки к обеду. И зеленого лука.
Я смотрел на тонкие руки с длинными сухими пальцами и не мог представить, как она такими пальцами может делать крестьянскую работу. На пальце было тонкое золотое колечко – я был прав, она замужем.
– Пожалуйста, – сказала женщина.
– Сколько я вам должен? – спросил я, заглянув ей в лицо (глаза у нее были светлые, но какого-то необычного оттенка).
– Рубль, – ответила женщина, сворачивая из газеты кулек и осторожно укладывая туда яйца.
Я взял пакет. Яйца были крупные, длинные, а скорлупа была чуть розоватой.
– Издалека привезли? – спросил я.
– Издалека. – Она не глядела на меня.
– Спасибо, – сказал я. – Вы завтра здесь будете?
– Не знаю.
Голос был низким, глухим, даже хрипловатым, и она произносила слова тщательно и раздельно, словно русский язык был ей неродным.
– До свидания, – сказал я.
Она ничего не ответила.
Когда я вернулся домой, тетя Алена удивилась моей неловкой лжи о том, что молодой картошки на рынке не было, взяла кулек с яйцами, отнесла его на кухню и оттуда крикнула:
– Чего ты купил, Коля? Яйца-то не куриные.
– А какие? – спросил я.
– Утиные, наверное… Почем платил?
– Рубль.
Я прошел на кухню. Тетя Алена выложила яйца на тарелку, и они в самом деле показались мне совсем не похожими на куриные. Я сказал:
– Самые обыкновенные «яйца, тетя. Куриные.
Тетя Алена чистила морковку. Она развела руками – в одной зажата морковка, в другой нож. Вся ее поза говорила: «Если тебе угодно…»
Тетя Алена – единственная оставшаяся у меня родственница. Пять лет подряд я обещал приехать к ней и обманывал. И вдруг приехал. Причиной тому был вдруг вспыхнувший страх перед временем, могущим отнять у меня тетю Алену, которая пишет обстоятельные письма со старомодными рассуждениями и укорами погоде, посылает поздравления к праздникам и дню рождения, ежегодные банки с вареньем и ничем не выказывает обид на мои пустые обещания. Когда я приехал, тетя Алена не сразу поверила своему счастью. Я знаю, что она иногда поднимается ночами и подходит ко мне, чтобы убедиться, что я здесь. Детей у нее не было. Мужа убили на фронте, и меня она любила более, чем я того заслуживал.
Не прошло и недели в этом тихом городке на краю полей и лесов, как я, в который раз убедившись, что отдыхать не умею, начал тосковать по неустроенной привычной жизни, по книжкам Вольфсона и Трепетова на верхней полке и своей заочной с ними полемике. Но уехать так вот, сразу, когда тетя Алена заранее грустила о том, как скоротечны оставшиеся мне здесь две недели, было жестоко.
– Ты, наверное, куриных яиц и не видел, – догнал меня голос тети Алены.
– И чем только вас в Москве кормят?
– Лучший способ разрешить наш спор, – ответил я, раскрывая старый номер «Иностранной литературы», – разбить пару-тройку яиц и поджарить.
Перед ужином я напомнил тете о своем решении.
– Может, до продовольственного добегу? – предложила тетя. – Простых куплю.
– Нет уж. Рискнем.
Поставив передо мной яичницу, тетя Алена налила заварки из чайника, извлеченного из-под подержанной, но все еще гордой ватной барыни, долила кипятком из самовара и отколола щипчиками аккуратный кубик сахара. Она делала вид, что мои эксперименты с яичницей ее не интересуют, плеснула чаю на блюдце, но в этот момент я занес вилку над тарелкой и она не выдержала.
– Я на твоем месте, – сказала она, – ограничилась бы чаем.
Желтки были оранжевыми, выпуклыми, словно половинки спелых яблок.
– Посолить не забудь, – подсказала тетя, полагая, что мною овладела нерешительность. В ее голосе звучала ирония. Она поправила очки, которые всегда съезжали на сухонький, острый нос. – Не робей.
На вкус яичница была почти как настоящая, хотя, конечно, не приходилось сомневаться в том, что прекрасная незнакомка продала мне вместо куриных какие-то иные, неизвестные в наших краях яйца, и я доставил искреннее удовольствие тете Алене, спросив:
– А какие яйца у тетеревов?
– Почему только тетерева? Есть еще вальдшнепы, глухари и даже журавли и орлы. Все птицы несут яйца. – Тетя Алена много лет преподавала в младших классах, и ее назидательная ирония была профессиональной.
– Правильно, – не сдавался я. – Страусы, соловьи и даже утконосы. Но главное в яйцах – их питательность. И вкус. А яичница отменная.
– Чаю налить? – спросила тетя Алена.
Когда стемнело, я вдруг поднялся и отправился гулять. В городском парке я уселся на скамейку неподалеку от танцевальной веранды. Я курил, я был снисходителен к мальчишкам и девчонкам, плясавшим под плохой, но старательный оркестр, и даже поспорил с сердитым стариком, обличавшим моды и прически ребят с таким энтузиазмом, что я представил, как он приходит сюда каждый вечер, влекомый неправильностью того, что здесь происходит, и почти детским негативизмом. Призывая старика к терпимости, я неожиданно испугался того, что куда ближе к нему, чем к ребятам, и защищаю даже не их, а самого себя, каким был лет двадцать назад. А ребята, стоявшие неподалеку, слышали наш спор, но говорили о своем и тоже были снисходительны к нам. Что из того, что я могу представить себе, как накопилось электричество в невидной за желтыми фонарями туче и блеснуло зарницей над театрально подсвеченными деревьями, что я вижу энергию, которая заставляет присевшую на скамейку капельку росы подняться шариком, потому что выучил ненужный пока этим ребятам пустяк – поверхностное натяжение воды при двадцати градусах равно 72,5 эрга на квадратный сантимет р. И ребята в лучшем положении, чем брюзгливый старик: кто-то из них еще узнает эту цифру или другие цифры. И полюбит их. А старик уже ничего не полюбит.
– Всех стричь, – настаивал старик. – У них же там вши заведутся. Точно вам говорю.
Валя Дмитриев погиб этой весной, измеряя свободную энергию поверхности в грозовой туче. У него тоже были длинные волосы, до плеч, и как раз в тот день утром зам по кадрам устроил ему беседу о внешнем виде молодого ученого.
Я ушел.
Подобрав под себя ноги в толстых шерстяных носках – перед дождем мучил ревматизм, – тетя Алена сидела на продавленном диване и читала «Анну Каренину». Рядом лежал знакомый – от медных застежек до вытертого голубого бархата обложки – и в то же время начисто забытый за двадцать лет пухлый альбом с фотографиями.
– Помнишь? – спросила тетя Алена. – Я сегодня сундук разбирала и наткнулась. Раньше ты любил его разглядывать. Бывало, сидишь на этом диване и допрашиваешь меня: «А почему у дяди такие погоны? А как звали ту собаку?..»
Я положил тяжелый альбом на стол под оранжевый с кистями абажур и попытался представить, что увижу, открыв его. И не вспомнил.
Альбом раскрылся там, где между толстыми картонными листами с прорезями для углов фотографий была вложена пачка поздних снимков, собранных, когда мест на листах уже не осталось. И сразу увидел самого себя. Я, совершенно обнаженный, лежал на пузе с идиотской самодовольной ухмылкой на мордочке, не подозревая, какие каверзы готовит мне жизнь. Признал я себя в этом младенце только потому, что такая же фотография, призванная умилять родственниц, была у меня в Москве. Потом в пачке встретилась групповая картинка «Пятигорск, 1953 год», с которой мне улыбались пожилые учительницы на фоне пышной растительности. Среди них была и тетя Алена. На фотографиях встречались знакомые лица, больше было незнакомых – тетиных сослуживцев, местных жителей, их детей и племянников.
Интереснее было полистать сам альбом, с начала. Мой прадедушка сидел в кресле, прабабушка стояла рядом, положив руку ему на плечо. Прадедушка был в студенческой тужурке, и я заподозрил, что он сидел не из избытка тщеславия, а потому что был мал ростом, худ и во всем уступал своей жене. Это уже относилось к области семейных преданий. И я уже знал, что на следующей странице увижу тех же – прадедушку с прабабушкой, но пожилых, солидных, в иной одежде, окруженных детьми и даже внуками, а среди них и тетя Алена, помеченная у ног белым крестиком, – она когда-то сама пометила себя, чтобы не спутать с другими представителями того же поколения семьи Тихоновых. Дальше – моя мать и тетя Алена, юбки до щиколоток и высокие зашнурованные башмаки. Они очень похожи и почему-то взволнованны. Фотографу удалось вызвать в их глазищах этот восторг. Птичку он им, что ли, показал? Это уже где-то незадолго до революции. Потом было несколько фотографий незнакомых мне, вернее, забытых людей.
– Кто это, не могу вспомнить…
Тетя Алена отложила «Анну Каренину», поднялась с дивана, наклонилась ко мне.
– Мой жених, – сказала она. Ты его, конечно, не знаешь. Он после революции в Вологде жил, каким-то начальником стал. А тогда, в шестнадцатом, его звали моим женихом. Не помню уж, почему. Очень я стеснялась. И этих ты тоже не можешь знать. Это врачи нашей земской больницы. Они отправлялись на фронт в санитарном поезде. Второй справа – мой дядя Семен. Отличный, говорят, был врач, золотые руки. Среди земских врачей, должна тебе сказать, были замечательные подвижники. Моего дядю лично знал Чехов, они с ним на холере работали.
– А что потом с ним случилось?
– Он погиб в девятнадцатом году. И его невеста погибла.
Дядя был суров, фуражка низко надвинута на лоб, шинель сидит неловко, словно он взял на складе первую попавшуюся.
– Где ж его невеста? – задумалась тетя Алена. – Ее, кажется, Машей звали. Рассказывали, что, когда Семен погиб, она дня два была как окаменелая. А потом исчезла. И никто ее никогда больше не видел.
– Может быть, она куда-нибудь уехала?
– Нет. Я знаю, что она погибла. Она без него жить не могла. – Тетя Алена листала альбом. – Ага, вот она, завалилась.
Почему-то невесту дяди Семена сфотографировали отдельно. Наверное, он сам попросил, чтобы иметь ее фотографию.