Текст книги "Том 1. Рассказы и повести"
Автор книги: Кальман Миксат
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 38 страниц)
КУЗНЕЦ-ГЛАЗНИК[23]23
Публикуемое здесь письмо я написал молодому ученому из Трансильвании, который прислал мне оттиск своего труда по эстетике – К. М.
[Закрыть]
Картинка из жизни
Перевод И. Миронец
Милостивый государь! Вы прислали мне свой труд «Теория рассказа», выразив пожелание, чтобы я прочел его и снабдил предисловием.
Письмо Ваше, весьма любезное и лестное для меня, обязывает ко многому, но я тем не менее просьбу Вашу удовлетворить не смогу. Избави меня боже от того, чтобы я когда-нибудь прочел Вашу книгу! Если она плоха, то как бы и мне плохого из нее не набраться, если же хороша, так это для меня и вовсе дело опасное.
Разумеется, я понимаю, что обязан теперь дать Вам соответствующие объяснения. (Кстати, нельзя ли будет использовать их и как предисловие?) Начну с того, что во времена моего детства жил в наших краях некий кузнец по имени Янош Штража; у него была удивительно легкая рука, так что он мог проделывать самые невероятные глазные операции, причем столь искусно, что слава о нем долетела до самой Кашши, до самого Пешта. Особенно хорошо удавалось ему снятие зеленого бельма. Перед ним пасовал даже Липпаи, тогдашняя знаменитость.
Как-то, сидя в «Штадт Франкфурте» с венскими коллегами за кружкой пива, этот самый Гашпар Липпаи, профессор и окулист пештского университета, упомянул о знаменитом кузнеце.
Венские глазники: Артл, Штельваг, Егер – в своем деле как говорится, собаку съели.
– Что невозможно, то невозможно! Вздор! Может ли какой-то кузнец, орудующий от зари до зари кувалдой, проделать такую тонкую операцию, за которую и мы-то не беремся!
Липпаи пожимал плечами.
– И все же это так. Правда, сам я не видел, но зато те, кому я вынужден был отказать в помощи, считая их безнадежно ослепшими в результате этого заболевания, смогли увидеть меня, после того как он их прооперировал.
Жаль, что я не знаю латинского названия этой болезни, ведь когда пишешь о врачебных делах, необходимо ввернуть и нечто такое, чего простые смертные не понимают, – поэтому же не смогу передать и их спор, скажу лишь, что под конец венцы предложили Липпаи:
– Знаете что, коллега, затащите-ка вы как-нибудь этого кузнеца к себе в университет, мы тогда тоже приедем в Пешт, да и посмотрим, как он оперирует.
Ну, что ж, прекрасно. Липпаи дал слово и, дождавшись пациента с соответствующим заболеванием – это был кечкеметский портной, – положил его в клинику и тотчас же, сунув в конверт десять пенгё * на проезд, послал письмо Яношу Штраже с просьбой немедленно приехать снимать бельмо. Одновременно он оповестил и венских докторов.
Дело это натворило тогда много шуму в стране, старики и поныне хорошо его помнят. Достопочтенный мастер Янош Штража оставил вместо себя своего подмастерья подковывать лошадей, надел новенький сюртук, заточил на малом бруске свои режущие-кромсающие орудия, залепив сгоряча оплеуху разине-ученику, вертевшему станок, затем подсел на запряженную волами повозку, что везла из поместья Зичи шерсть в Вац, куда и добрался благополучно под вечер следующего дня; сесть на «пыхтелку» он не решился и потому отправился в Пешт на своих двоих. Прошагал наш старина всю ночку, а к утру честь честью прибыл на улицу Уйвилаг, где находился университет.
На его счастье профессор Липпаи оказался там. Узнав, что он в своей лаборатории, наш путешественник тут же почтительно нажал на ручку двери.
– Слава Иисусу Христу! Вот и я.
– Аминь! Неужто вы и есть Штража?
– Бог свидетель, это так.
Перед профессором стоял маленький, приземистый человечек с юркими, как ящерицы, глазами.
– Когда же вы приехали?
– Сию минуту.
– Но ведь поезда-то сейчас не было.
– А я пешком, – простодушно ответил кузнец.
– Пешком? Ночью?
– Ну да.
– Помилуйте, как же вы возьметесь теперь оперировать глаза? – разочарованно спросил ученый-доктор.
– Да что там, подумаешь! Сниму бельмо, из-за которого вы меня вызвали, – и вся недолга.
– И вы считаете, что ваши руки будут достаточно спокойны?
Почтенный кузнец недоуменно смотрел на профессора:
– Разве они твари, чтобы беспокоиться?
– Но вы же утверждаете, что всю ночь шли пешком, – значит, не спали и устали с дороги. Кузнец улыбнулся.
– Не на руках же я шел. То было давно, ваша милость, когда я на руках ходил. Еще когда несмышленышем был.
– Смотрите сами, но предупреждаю вас, что на операции будут присутствовать венские ученые-доктора, и мне было бы очень неловко, если вы оскандалитесь.
Кузнец его подбадривал: пустяки, мол, не стоит разговора. Немного успокоившись, Липпаи послал в соседнюю гостиницу «У золотого орла», где остановились гости, и венские господа сразу же явились. Тогда он провел их и Штражу в операционную, где уже дожидался портной с больными глазами, человек крупный, дюжий, как библейский Самсон.
(«Вот несуразица-то, – подумал Янош Штража, – где же тут мудрость, ежели провидение допускает, чтобы такой здоровяк был на земле не кузнецом, а портным».)
– Вот, друг мой Штража, ваш больной, – сказал Липпаи. Кузнец доходил этому Голиафу до подмышки и заглянуть ему в глаза, разумеется, не мог. Тогда он усадил пациента на стул и внимательно осмотрел его левый глаз. На роговице перламутровым блеском разлилось бельмо с расходящимися в виде колесных спиц трещинами.
– Да, браток, вечереет тебе, – пробормотал он и занялся правым его глазом.
Правый глаз был хуже, здесь бельмо уже перезрело.
Венские глазники тоже осмотрели бельмо сквозь свои очки.
– Сложная операция, – сказал Артл, имея в виду правый глаз больного. – Она требует такой точности, на какую человеческая рука, можно сказать, не способна.
Почтенный же Штража преспокойно снял сюртук и стал один за другим вынимать из-за голенища сапог и закладывать обратно различные ножи, наконец выбрал один и направил его лезвие на болтавшемся кончике поясного ремня.
– Бог с вами! – испуганно воскликнул Липпаи. – Уж не этой ли железякой собрались вы оперировать?
Кузнец только глазом моргнул – да, именно этой. Липпаи быстро отыскал среди разложенных на столе инструментов нож Граафа и сунул его кузнецу в руку.
– Нет, – сказал презрительно Штража, – это не годится.
Он оттолкнул нож Граафа и решительно подошел к перепуганному портному со своим инструментом; сверкнуло лезвие, и вот оно с игривой легкостью, будто очищая плод от кожуры, скользнуло по глазному яблоку; одно мгновение – и бельмо было снято.
– Что за чертовщина! – ахнул пораженный Артл. Штража вытирал свой нож рукавом рубахи.
– Ну вот, – заметил он, довольный, – одно окошко уже открыто.
Немцы восторженно хватали его за мозолистые узловатые руки, чтобы пожать их, но профессор Липпаи вдруг вспылил:
– Послушайте, Штража, вы все-таки ужасный, отчаянный человек! Да знаете ли вы, чем вы играете? Знаете ли вы, что вы режете? Сознаете, какую ответственность несете перед богом и людьми? Известно ли вам, что такое глазная оболочка, сосудистая оболочка, оболочка зрительного нерва, слезный мешок и все прочее? Какой из нервов откуда и куда ведет? Знаете ли вы, что такое афакия, глаукома и что такое моргагниана? Вы же понятия ни о чем не имеете, правда?
– Так ведь оно нам и ни к чему.
– А знаете ли вы, что стоит вам чикнуть на сотую долю волоска правей или левей, и вы погубите и другой глаз?
Штража насторожился.
– Что же касается бельма, только что снятого вами, – продолжал профессор, – то это удается, согласно статистике, один раз на две тысячи случаев.
– Неужто? – задумчиво перебил его кузнец.
– Потому что если сморщится хрусталик, то во время операции легко могут порваться волокна цинновой связки, и в рану вольется стекловидное тело, или же разжижится его сумка, и тогда легко может получиться полный вывих хрусталика, более того, он может погрузиться в стекловидное тело.
– Ну и ну, – отозвался Штража, у которого весь лоб был покрыт испариной.
– А ну-ка, приблизьтесь, – подозвал его профессор, входя в раж, – я объясню вам на живом глазу пациента, какими путями связаны эти нежные маленькие сосудики со вторым глазом.
Он с увлечением описывал волшебную страну глаза, точно перед ним был глобус, иссеченный руслами рек и ручьев. Штража смотрел не отрываясь, до рези в глазах, и слушал; волосы его встали дыбом. Наконец, совсем отчаявшись, он ударил себя по голенищу и, окончательно пав духом, пробормотал:
– Все, Янош Штража, отныне ты, сударь мой, никто, хуже собаки.
У кузнеца было такое ощущение, будто он свалился с большой высоты, с колокольни или с чего-то в этом роде, и будто это уже вовсе и не он, а только дух прежнего Штражи. Когда же, покончив с объяснениями, профессор попросил его прооперировать, наконец, и второй глаз портного (это было совсем нетрудно в сравнении с уже проделанной только что операцией), то Штража заупрямился, стал отнекиваться и только после горячих уговоров взялся за нож, – но, боже ты мой, что это с ним стряслось? Нож дрожал у него в руке! Он склонился над больным, но тут голова у него закружилась, и он, побледнев, бессильно опустил руку.
– Ох, доктор, – простонал он, – плохо я вижу, нет, не смогу… не посмею я больше…
После того, как он узнал, какой сложный, особый мир представляет собой глаз и какими опасностями чревата малейшая неточность его руки, малейшее ускорение тока его крови, незаметное отклонение его ножа, он больше не брался врачевать даже ячмень, не то что делать операции.
…Эта судьба ожидала бы и меня, милостивый государь, узнай я из Вашей книги, сколько всего требует наука от литературного произведения. И я никогда не посмел бы больше писать рассказы.
При сем остаюсь и т. д.
1903
КОЖИБРОВСКИЙ ЗАКЛЮЧАЕТ СДЕЛКУ
Перевод И. Миронец
Вы, вероятно, знаете графа Кожибровского. Ну, хотя бы из моих же рассказов. Удача иногда сопутствует, иногда изменяет ему, но при всех обстоятельствах он остается джентльменом. Случается, граф исчезает на годы, тогда о нем говорят: все, конец ему, пошел ко дну, втерся приживальщиком к какому-то русскому князю – и тому подобное; затем он вдруг снова во всем своем прежнем блеске появляется в клубах, на местах состязаний, в обществе политических деятелей в Кракове, Вене или Будапеште.
Помнится, года два назад, когда судьба забросила его в Грац, в этот город стариков, доживающих свой век на пенсии, те, что знали его убежище, поговаривали: «А наш неугомонный весельчак Кожибровский угодил-таки на свалку. Стал агентом фирмы по продаже недвижимого имущества и, прежде всего, вилл («Крузе и компаньон, усовершенствователи природы». Гауптштрассе № 11. Агент, да еще в Граце! Страшная участь. На этот раз Кожибровскому не воскреснуть». А вот он взял да воскрес.
Впрочем, чтобы ему воскреснуть, кое-кто должен был прежде умереть.
Эту печальную миссию взяла на себя старая его кормилица, некая Алоизия Шраммель из Львова, нажившая на склоне лет небольшое состояние изготовлением искусственных цветов; почувствовав приближение своей кончины, она, будучи бездетной, вспомнила о маленьком плутишке, коего вскормила когда-то собственной грудью: ему-то и оставила она свои двадцать тысяч форинтов наличными, а также лавчонку, набитую коробками с искусственными цветами.
Узнав о случившемся, Кожибровский не мешкая поехал во Львов и, как собака зазевавшуюся муху, проглотил нежданно привалившее ему наследство. Что с того, что оно мизерное: kleine Fische – gute Fische[24]24
Мелкая рыба – хорошая рыба (нем.) – аналогично русскому: на безрыбье и рак рыба.
[Закрыть].
Бедная старая Алоизия поступила прекрасно и вполне логично. Когда у нее было молоко, она снабдила Кожибровского-младенца молоком, теперь же оставила ему на булочку, надо же что-то и покрошить в молочко. Правда, между молочком и булочкой зияет пропасть лет, – ну да что с того!
Деньги сиятельный граф взял себе, что же касается лавки, то одной недели, понадобившейся для оформления наследства во Львове, вполне хватило графу, чтобы подыскать прехорошенькую продавщицу, которой можно было с благородством истинного кавалера подарить эту самую лавку.
Ощущая в своем бумажнике свалившуюся с неба кругленькую сумму, Кожибровский так обращался к самому себе, сидя в поезде, мчавшем его в Венгрию:
«Теперь-то уж будь умницей, Кожи! Будь начеку, Кожи! Учти, это последний прутик, протянутый тебе судьбой, чтобы ты сплел из него корзинку своего счастья. Карты, брат, из головы выбрось. Лучше-ка собственным умом да ловкостью верни себе былой блеск. Послушайся меня, Кожи! Ты многому научился у «Крузе и компаньона», обрати же эту науку себе на пользу!»
И что же: он внял собственным предостережениям и без задержки доехал до самого комитата Земплен. Здесь он высадился и за восемьдесят тысяч форинтов купил имение. Причем как раз такое, какое ему было надобно. А надо ему было такое, на какое ни один дурак не польстится.
Чтобы был там обширный лес, к которому нелегко подобраться, да чтобы в лесу том стоял большой охотничий замок, – не повредит и землица в имении, наоборот, поможет, в особенности если на ней произрастает какая-нибудь зелень, и вовсе не обязательно, чтобы то был именно овес. Не следует быть чрезмерно требовательным.
Уж где-где, а в Земплене имеются такие проклятые богом угодья. В неприступных местах высятся старые замки с башнями, выстроенные древними олигархами, чтобы укрываться там от врага. Или изящные охотничьи замки тех времен, когда в лесах еще водились настоящие хищники.
Так вот, тримоцкое имение было одним из них; первоначальный владелец его, какой-то смотритель протестантского храма использовал имение с целью прослыть благотворительным вельможей (затем, собственно, и стал он главным смотрителем): он прямо-таки с нетерпением ждал, чтобы сгорела дотла какая-нибудь деревушка, и тотчас предлагал погорельцам строительный материал из Троцкого леса, причем невзирая на вероисповедание пострадавших. (Эх, какие люди были прежде!) Опять же почему бы ему и не поступать столь благовидно, когда, в сущности, все вершилось на газетных страницах, так сказать, в теории. На деле бедному погорельцу вполне хватало того, что дом его сгорел, и нельзя было требовать, чтобы он вдобавок рисковал случайно уцелевшей скотинкой да собственной жизнью из-за подобного дара. Ибо вынести, вернее, спустить из того леса хотя бы одно-единственное бревно было опасно для жизни и стоило не дешевле, чем если бы его заказали в хоммонанской аптеке.
Это самое тримоцкое поместье после смерти самоотверженного благотворителя, последовавшей три года назад, попало в руки одного неглупого троюродного его племянника. Имение не давало никакого дохода. Кому только не предлагал его новый хозяин – но над ним лишь посмеивались. Он уже собрался было подарить имение СВОПу *, когда к нему явился вдруг Кожибровский (с которым, между прочим, он был на «ты») и предложил за «доминиум» восемьдесят тысяч форинтов.
– Не напал ли ты часом на какую-нибудь золотую жилу, старина?
Кожибровский загадочно улыбался.
– Там будет видно.
Вскоре составили купчую, Кожибровский небрежно бросил в виде задатка двадцать тысячефоринтовых банкнотов: «Остальное за мной», – ударили по рукам и распили магарыч, как это водится и на венгерской, и на польской земле.
– Ну хоть теперь-то уж открой секрет: что ты намерен делать со своей Пафлагонией? *
– Прежде всего удобрю.
– Лес? – недоумевал собеседник.
– И лес, – неуверенно прозвучало в ответ.
– Чем же ты будешь удобрять?
– Чем полагается. Живым и мертвым добром.
– А потом?
– Потом приукрашу замок.
– А дальше?
– Дальше последует все остальное. Словом, сам увидишь. Имение состояло в основном из леса площадью в тысячу восемьсот венгерских хольдов и примерно четырехсот хольдов так называемых прочих земель, весьма подходящих, скажем, для производства самана. Насчет того, чтобы кто-либо находил их пригодными для какой-нибудь иной цели, сведений не имеется. Был там и камень, даже в большом количестве, который мог быть использован для строительства, но об этом упоминать не стоит, коль скоро мы уже упомянули о глине. Ежели имеется глина и камень, то одно из двух – или глина, или камень – оказывается лишним. Для чего, спрашивается, им конкурировать друг с другом? Кроме того, из земли там и сям пробивались роднички с божественной водой. Будь эта водица в Будапеште, она представляла бы большую ценность. Но здесь, в этой глуши, где никто не живет! Здесь разве только птица пьет – а где ей понимать толк в ключевой воде: она вполне довольствуется росой с листьев.
Но есть еще на свете добрые, порядочные люди, которые умеют оценить все по достоинству.
Кожибровский погнал лошадей прямиком в Хоммону, где он сговорился с подрядчиками, взявшимися «приукрасить» замок.
Потом он завернул на рынок, в лавку еврея, торговавшего старым железом. Здесь не знали, куда и посадить шикарного барина.
– Чем могу служить вашей милости?
– Не сумели бы вы, любезный, раздобыть мне старинные оленьи рога?
Еврей удивленно поднял на графа глаза: уж не шутит ли он – но тут же хлопнул себя по лбу.
– Это для украшения комнаты, не так ли? – сказал он, радуясь своей догадливости.
– Н-ну, примерно.
– Чтобы Микша Крамер да не мог! Да он все может. У Микши Крамера целый выводок детей. (Крамер имел привычку говорить о себе в третьем лице.) Бедность – лучший учитель.
– Ну, значит, доставайте, и поскорее.
– А сколько нужно вам приблизительно? – спросил торговец, потирая руки.
– Ну, скажем, возов шесть, – ответил Кожибровский. Микша Крамер оторопел, потом всплеснул руками.
– Ох, крышка ему! (Понимай: крышка Микше Крамеру.) Где же у оленя столько рогов!
– Экий вы чудак, Крамер; у одного, конечно, нет, но ведь оленей-то на свете много, значит, и рогов много. (С этими словами он раскрыл бумажник и положил перед Крамером сотенную.) Вот вам для вдохновения. Я хорошо заплачу, когда все соберете. Рога могут быть старыми, крупными, мелкими, парными, ветвистыми – какими угодно, лишь бы это были рога. В середине марта я приеду за ними с людьми.
Крамер наконец пообещал собрать желаемые рога к сроку, и удовлетворенный Кожибровский отправился в Будапешт.
Отсюда он написал учтивое письмо в Грац «усовершенствователям природы», в котором ставил их в известность, что будет с него развлечений, ибо отныне он берет свою судьбу в собственные руки и лично поведет дела своего владения, расположенного на территории Венгрии.
Он с рвением приступил к этим делам, раздобыл красивый экипаж с четверкой лошадей, на каком-то аукционе приобрел за бесценок кучу негодных сельскохозяйственных машин (таких, которые уже не служили и не поддавались починке) и отвез их в Тримоц; купил, тоже с аукциона, две мушкетные пушки, чтобы установить их перед фасадом – какое великолепие придадут они замку!
Вместе с тем он рьяно посещал казино, что ни вечер – усаживался за спиной старого графа Ваграни и без конца подначивал этого страстного спорщика. У графа каждые три-четыре слова перемежались решительным: «Держу пари!» Кожибровский, улучив как-то удобный момент, выразил сомнение по поводу высказанной графом Ваграни очередной нелепицы (которыми граф славился).
– Что же, давай пари! – по обыкновению запальчиво воскликнул граф.
– Вопрос только: на что? – скромно произнес Кожибровский.
– На что угодно! На что хочешь!
– Ну, хорошо, – согласился Кожибровский, – держим пари на тридцать мешков живых зайцев.
Ваграни улыбнулся, но тем не менее ударил Кожибровского по ладони и проиграл ему тридцать мешков живых зайцев. Когда дело дошло до расплаты, Ваграни изъявил желание заменить зверюшек деньгами, но Кожибровский был непоколебим: нет, денег ему не надо, ему подавай живых зайцев – таким образом, шутки шутками, а проигравшему барину пришлось рассчитываться натурой, то есть косыми, раздобыть которых и доставить в полном здравии он незамедлительно приказал своему управляющему алфёльдским поместьем.
Как только окончилась зима и божьи коровки стали выползать из-под комочков земли, чтобы погреться в первых лучах весеннего солнца, Кожибровский взялся за свое имение.
Сначала он занялся замком. Ночью из Хоммоны были перевезены в Тримоц семь крытых простынями возов с оленьими рогами. На другой день Кожибровский нанял работников, приставил к каждому возу по четыре человека, и возы разъехались по разным уголкам леса.
– Вот что, ребята, – наставлял Кожибровский поденщиков, – беритесь за дело: надо разбросать рога по всему лесу.
Те недоуменно уставились на него.
– А польза-то с этого какая, ваша милость? Кожибровский засмеялся.
– Ежели мы засеем почву рогами, то на ней вырастут олени. – И он лукаво прищурил глаза. – Только вы распределяйте их равномерно, не кидайте в одну кучу. Потом слегка прикроете сухой листвой – сами олени их тоже так закапывают.
До чего же несуразная эта земля! Ничему на свете не радуется, только весне! Да и ей-то всего две недели. Но зато тогда уж она одевается в свой самый великолепный наряд, папоротники сплошь покрывают луг и достают до пояса; расправляясь, тянется кверху чистотел, молодые побеги деревьев, и просвирник, и пышный тысячелистник. Кто оглядит землю в эту пору, да еще не наметанным оком, тому покажется, что здесь самые что ни на есть жирные, богатые почвы. И ведь какое великолепие! Зеленый ковер толщиной в человеческий рост устилает эту никчемную землю. Плохой тот человек, кого такое не очарует. А кого очарует – тот осел. Ведь эта зеленая растительность ни на что другое не пригодна, как только ласкать взор. Тримоцкая земля – словно ленивая лошадь, что и разгуляется, и разыграется, и дает себя холить, а запряги ее для полезного дела – не двинется с места, хоть ты лопни. Так и эта земля: что ты с ней ни делай: улучшай, удобряй, паши ее да борони – она тебе все одно твердит по-своему, по-словацки: «Нэ можэмо».
Но если уж кто умел товар лицом показать, так это Кожибровский. Отправившись в начале весны в Берлин, он среди тамошних аристократов стал искать покупателя на имение. И нашел. Ибо в Германии всего вдоволь, только земли нет. Сам кайзер, первый землевладелец страны, располагает всего лишь восьмьюдесятью тысячами хольдов, на которых громоздятся чуть ли не сорок замков и дворцов. Саксонский король – второй по счету крупный землевладелец – десятью тысячами хольдов, заставленными двадцатью замками; прочим земельным угодьям тоже нечем дышать. Это культивированные под сады, всячески ухоженные и возделанные, иссеченные оросительными каналами участки. Столь высокая культура подчас тоже смешна. Землю только что не просеивают, точно муку. И не осталось там уже никаких следов поэзии. Зверей можно узреть лишь в заповедниках и в зверинцах. Выскочи ненароком откуда-нибудь зайчишка – его небось тут же насмерть зафотографируют немецкие иллюстрированные журналы.
Как раз в это время некий барон Кнопп, богатый банкир и фабрикант, хотел подыскать в какой-нибудь смежной стране изобилующее дичью поместье. Кожибровский познакомился с ним и, когда барон поведал ему о своих намерениях, равнодушно заметил:
– Уж где-где, а у нас такое подыскать можно. Да у меня у самого есть одно имение для продажи. Ценные пашни и великолепный лес. Если лучшего не найдете, барон, то взгляните на мое, когда будете в наших краях.
– Гм, вопрос в том, есть ли там дичь? Видите ли, дорогой граф, у меня большие коммерческие связи с самыми высокопоставленными лицами, которым я не могу выразить свою благодарность иначе, как пригласить их один-два раза в год к себе на охоту. Словом, мне нужен охотничий замок и достаточное количество всякого зверя.
Кожибровский небрежно покачивал правой рукой:
– В таком случае нам с вами вряд ли удастся заключить сделку, милый барон Кнопп, ибо мое имение – не какой-нибудь довесок к зайцам и не убежище для зверей. Это культивированный уголок Европы, земной рай в своем роде, где охота – вещь второстепенная и даже третьестепенная, хотя условия там для этого превосходные.
– Вы так полагаете?
– Извольте убедиться своими собственными глазами. Хотя, как я уже сказал, охота для меня особого интереса не представляет.
– Вы не любите охоту? – удивился барон.
– И никогда не любил. В юности я попал как-то в одного подростка, в загонщика. Не скажу, что по неловкости, нет: преднамеренно. Я был еще мальчиком, отпрыском крупной феодальной семьи, взращенным на глупых средневековых идеалах. Отец впервые взял меня на охоту в литовские леса, и я услыхал, как егерь докладывал ему, что столько-то пристрелено серн и зайцев и ранены двое загонщиков. Ого, подумал я, значит, мы охотимся на загонщиков, и, так как мне было неудобно, что до сих пор ничего не подстрелил, я взял на прицел стоявшего неподалеку от меня парнишку и пустил в него пулю. Рана паренька и его мучительные стоны меня растрогали, и тогда я дал себе слово впредь никогда не охотиться. И я держу слово по сей день.
– У вас, граф Кожибровский, сильный характер, – заключил пруссак. – Так какие же звери водятся в вашем лесу?
– Думается мне, всякие.
– В таком случае я посмотрю имение.
– Когда?
– Да хоть теперь же. Кожибровский задумался.
– Сейчас да и в ближайшие дни я не выберу время, но если у вас будет настроение, наведайтесь к пасхе.
Барон посмотрел в свой карманный календарь.
– Я выеду двадцать четвертого апреля, прибуду двадцать шестого дневным поездом. Вас это устраивает?
– Договорились! Я буду вас ждать на станции.
Ясный весенний день приветствовал Кожибровского, когда он двадцать шестого апреля проснулся в своем проклятом замке, в котором обитало лишь четверо: престарелый сторож, он же мажордом, который заботился еще и о корове; кучер, ведавший четверкой выездных лошадей; служанка, одновременно исполнявшая должность поварихи, и лакей, вернее, секретарь графа по фамилии Штириверский, который сам был польским графом, но, отказавшись на время от титула, значился у Троцкого барина под именем Баптисты.
Кожибровский имел обыкновение завтракать в постели, он пил кипяченое молоко с тартинками, затем выкуривал чубук.
– Баптиста, набей мне трубку и принеси.
– Погоди, пока я состряпаю себе завтрак! (Дело в том, что они частенько менялись ролями, и тогда Кожибровский состоял у Баптисты в лакеях, – ибо счастье в Польше изменчиво.)
Баптиста принес чубук, и Кожибровский, приподнявшись на локте в постели, стал попыхивать им, весело болтая:
– Нынче у нас боевой день, Баптиста. Сегодня решится, что с нами будет. До чего же здесь теперь тихо! А вот увидишь, какое оживление начнется после обеда. – Он взглянул на часы. – Если моя луковица не врет, то у нас еще целый час в запасе. А там – открывается представление! В половине десятого из Пешта прибудет поездом повар с поварятами и провизией. Ты Баптиста, слетаешь в Оклад, где уже собрались загонщики. Ночью должны были прибыть тридцать мешков с зайцами. Ты сам пойди с загонщиками и проследи, чтобы наши ушастые помощники вовремя покинули свои холщовые темницы. Чу, что-то тарахтит под окнами… Так, так, это приехали работники с плугами. Вот остолопы! Чего им надо? Я же говорил, чтобы приступали только после обеда. Ох, Баптиста! Я сильно растратился, Баптиста! Если это дело сорвется, мы погибли.
Вообще суматошным выдался этот день для Тримоца. Пока Кожибровский посасывал свой чубук, двор начал оживать и наполняться людьми. Въезжали телеги, груженные всякой всячиной, все чаще мелькали слуги в ливреях. Собралась уйма порожних экипажей и двуколок.
Баптиста то и дело выбегал и тут же докладывал, кто явился да с чем.
– Коляски-то все взяты напрокат, – пробурчал Кожибровский.
Вслед за экипажами появилась телега, на которой, одна к одной, сидела стайка деревенских красоток; другой воз доставил мужиков, на третьем жались друг к другу цыгане, вооруженные скрипками, контрабасом и цимбалами.
– А эти зачем? – спросил Штириверский.
– Это наши придворные музыканты. Отведи их в сарай, там увидишь наряды, которые я купил с аукциона у потерпевшей крах кашшайской труппы. Словом, приодень их. Да и мне пора подниматься.
Он одевался медленно, осмотрительно. Бреясь, то и дело поглядывал в окно, за которым ежеминутно что-то происходило – словно разыгрывалась пьеса, где хорошо отрепетированные действия следуют одно за другим, точно в назначенное время.
– Так-так, – произнес он, играя от удовольствия пальцами, – вот и министр земледелия.
Тут уж и Штириверский, не вытерпев, подскочил к окну.
Министр в Тримоце – все-таки событие! Было от чего прийти в волнение.
– Ха-ха-ха! – рассмеялся Штириверский. – Да ведь это же адвокат Сламчик из Хоммоны!
Это и в самом деле был адвокат Сламчик; вот он уже входил в дом, стряхивая дорожную пыль и паутину со своей пышной густой бороды. Одет он был торжественно, в выходную черную пару, будто явился в церковь.
– С добрым утром, графушка-душечка, а я точный, как смерть. Ну, бог в помощь!
– Да ты сядь, Леопольд, и выпей немного сливянки. А там – за дело. Жарьте тут, варите, пока я съезжу на станцию за гостем.
– Когда он прибывает?
– В час.
– Кто едет?
– Он сам и его секретарь.
– Знатоки? – Кожибровский пожал плечами.
– Перу барона принадлежит даже руководство для охотников.
– Вот и хорошо, мой дружок, – ликовал Сламчик, – ибо в том, в чем немец считает себя знатоком, он ничегошеньки не смыслит. А сколько же ему примерно лет?
– Пожалуй, под семьдесят. Сламчик от восторга потирал руки.
– Это наилучшие годы. Я имею в виду, для нас. Для него – нет. В этом возрасте человек как обезьяна. Ну а секретарю сколько лет?
– Лет двадцать пять. Это Ханк, его молодой родственник.
– О, молодо-зелено. Он еще в козлином возрасте. Ему можно будет подсунуть Анчурку Комелик. Я обучу девчоночку.
– Что это за иероглифы с возрастами?
– Очень просто: каждый человек находится в возрасте какого-либо животного.
– А ты сам-то в чьем возрасте?
– В лисьем, приятель!
– Слушай, Сламчик, не пей-ка ты больше этой сливянки, ты уже до этого выпил где-то. Чувствуется по твоим рассуждениям.
– Ничего не чувствуется. Я тебе старую сказку сказываю. И умную сказку. Постарее, чем твоя сливянка. Дай опрокину еще одну. За твое здоровье, графушка. Ну так вот, эта сказка такая: бог рассердился на Адама, потому что тот яблоко ел. Вот потому я, богобоязненный человек, с тех пор никогда не ем яблок. И не пью яблочное вино. Ну так вот, где я остановился? Ага. Бог швырнул человека на землю, чтобы он умер смертью смерти. Неизвестно только было, когда именно следовало умирать Адаму и Еве. Срок оставался неясным. Господь решил – пусть поживут до двадцати четырех лет. До тех пор жить имеет смысл. Однако человеку этого показалось мало, пришел он к богу жаловаться. Бог говорит человеку: не можем, Адам, дай ми покой! Не могу, мол, Адам, оставь меня в покое, я все годы уже поделил между тварями. Человек давай хныкать: где, мол, справедливость, когда человек до двадцати лет только растет и к чему-де такая длинная подготовка, неужели ради ничтожных четырех лет? Бог и сам это понимал: «Habeas rectum[25]25
Ты прав (лат.).
[Закрыть], – сказал он, – но где же я вам теперь возьму годов-то? Ну да ладно, уж так и быть, в долг попрошу». (Вот у кого научились наши дворяне делать долги!) Созвал, значит, бог зверей, что были близко, сначала козла, у него занял для человека пять лет, потом подозвал лисицу, и она дала десяток, – словом, продлил людской век до сорока лет. Подморгнул тут бог Адаму: «Довольно ли с тебя, Адам?» А тот знай головой трясет: нет, мало, мало еще! Попросил господь у вола десяток лет. И он дал (на то он и вол). «В эти годы, – сказал господь Адаму, – так же будешь тянуть ты иго, как вол. Ну, еще надо?» Адам говорит, надо. Теперь уже у осла попросил господь десять лет. Человеку и этого оказалось мало, но поблизости не было другого животного, кроме обезьяны. Значит, от нее нужно было добирать все остальное. Ну, теперь-то ты, графушка, понял, что я говорил?