Текст книги "Том 7 (доп). Это было"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 41 страниц)
Орел
Об этом говорили во всех судовых командах Лондонской гавани, по всем кабакам и всяким другим местечкам, где гуляют спущенные на берег матросы. И ныне всякий моряк, от Христиании до Мельбурна, расскажет на все лады, как русский матрос Джон Бе… – прозвище его черт упомнит! – и, понятное дело, bolchevik – здорово распотешил всех.
Историйка любопытная, и о ней стоит рассказать как следует.
Случилось это в 192… году. В Лондон пришел пароход «Россия» – табак и шерсть. Пароход шел из Константинополя, с командой довольно пестрой, и был как будто уже не русский, ибо Россия в то время устранилась, называясь мутно «РСФСР», – без гласных, как бред немого. На «России» имелся форменный русский флаг, – бело-сине-красная полоса, – но его, как будто, и не было. По крайней мере, как заявлял у судьи русский матрос Бебешин, 30 лет, – занесено в протокол лондонской морской стражи, – «ни одна собака, как говорится… ни одно судно не отсалютовало флагу, будто его и не было. И это меня очень огорчило!»
В разношерстной команде парохода большинство было русское, но настоящим матросом оказался только Иван Бебешин, названный в протоколе большевиком, что было отчасти верно.
Иван Бебешин, как он на суде признался, служил на том самом крейсере «Аврора», который в октябрьскую революцию бил по самому Зимнему дворцу. Он вошел победителем во Дворец, пил царское вино, плевал в зеркала, обдирал кресла и портьеры и всячески отводил душу. Был в красной армии и дрался на белом фронте. Потом – «Что-то не по себе стало. Объявили, что теперь Россия рабоче-крестьянской стала и советской, а русской власти и не видать, и никакого равенства, и против Бога. И даже не Россия, а какая-то „РСФСР“. Сукины дети, обманули. И это меня очень огорчило!» – рассказывал на суде Иван.
Под горячую руку он «ликвидировал» ихнего комиссара, – «пхнул ему, черту, в глотку собственный мой партейный билет – лопай!» Его повели расстреливать, но матросы выпустили дорогой, и он перебрался к белым. Служить не пошел: грудь у него была «в самой что ни есть татувировке, а по середке вытравлено – „ком. до гроба“, – не ототрешь».
«И стал я с Крыму как бы ни то, ни се, ни на том, ни на этом свете, ни коммунист, ни русский. А попадись на глаза – капут!»
Прогуляв все победное, что было, он нанялся в матросы на торговый пароход «Россия», ходивший от Константинополя до Крыма, – возил баранов. Эвакуация Крыма захватила его в Константинополе.
«И тут пароход наш стал, – рассказывал на суде Бебешин, – как бы ни то, ни се. И „Россия“, а флага не принимают! И решил я с „России“ не списываться покуда, а настанет опять Россия – ворочусь под своим флагом гордо, и будет все по-хорошему».
И стала для Ивана Бебешина «Россия» последнею пядью родины.
«При флаге я строго состоял! – говорил на суде Иван, – и за нашим Орлом следил. На груди „России“ раскинут Орел наш гордый! Золотым лаком подновлял, когда затусклится».
Проплавал Иван Бебешин по Средиземному морю с полгода, а дела все не веселели. Жалованьишко затягивали, плавали без ремонта, без отдыха, без причала. За фрахт получали, что положат: поди судись, консула-то не сыщешь, без государства-то! Накопилось на «России» долгу за то, за се. Пароходного общества, а хозяев ищи по свету.
«И стал наш пароход вроде как „Летучий Голландец“, как привидение! – показывал на суде Бебешин. – Больше мы по ночам ходили и без огней. Куда ни приди – грозятся, наложим печать за долг! Жалованье требует команда, а капитан съедет и пропадет. Три капитана у нас сбежало. Сами себе капитана нанимали на рейс-другой и жили помаленьку. Контрабандой, понятно, пробавлялись. Правда, и народ-то неподходящий, из бегунов. Учитель один был, поп забеглый, инженер электрический, акробат из цирка, двое офицеров. Природный-то я один. И вот, заявился грек. Добыл где-то форменные бумаги, все подписи, – стал хозяин, Пусть хоть и грек, а русский, – одесский паспорт. Только бы плавала „Россия“. И икона Николая Угодника на пароходе, самая наша, русская. Как праздник – поп нам и отработает, всенощную, бывало, жарит, – ну, маленько повеселей будто».
Время шло, а Россия не объявлялась, а все – буквы: «РСФСР». И затосковал Бебешин. И вот, когда принялся пить мертвую, пошли слухи, что «Россию»-то грек продал.
«Ладно, другой кто будет, а „Россия“ останется, по бумагам – правильная, крещеная, „Россия“!»
И вот, стали подходить к Лондону.
Накануне Иван Бебешин запасся во французском порте парой-другой бутылок, – французский коньяк отменный! – и отвел душу с русским солдатиком, застрявшим после войны во Франции, и вернулся на борт «России» в самом хорошем настроении, «пел песни». Рассказывали, что перед английским судьей пробовал он показать, какие у нас замечательные песни, – он и на суде был в хорошем настроении, с коньяку, – и затянул было – «Вниз по матушке по Волге», – но судья приказал молчать.
На заре пришли в Лондон. Тут наступают противоречия.
Иван Бебешин божился, что он самолично поднял самый природный российский флаг, бело-сине-красный, «но ни одна собака не приняла!» А хозяин грек заверял, что пароход уже часа три стоял на рейде, а Иван спал, как тыква, в машинном отделении за котлом.
«Это он во сне, может быть, свой флаг видел! – говорил грек. – Он первый большевик и только хотел скандала, а вовсе тут не обида. Вылез из угля чертом и сделал такой скандал!»
По Ивану же Бебешину было: верно, он спал в машине, на самом углю, но как раз к сроку выбежал.
«В душу меня толкнуло: к Лондону ведь подходим, к самому морскому сердцу! И поднял флаг, соблюдая все правила, по закону. Не мог я не поднять перед Лондоном! – ударял себя в грудь Бебешин. – Ежели англичане примут – на всех плевать! Весь рейд этого дожидался, не мог проспать! И ни одна собака… виноват!., не ответила на салют! И это меня страшно огорчило».
И тогда… «выскочил он, как черт страшный, из машины, – заявлял грек, – и порвал на себе фуфайку и стал царапать когтями грудь, как зверь, где у него непристойная картинка-татуировка, и набросился на меня, как лев!»
Иван Бебешин через переводчика объяснял так: «Я стал гулять по палубе в горьком чувстве, как по своей земле. Топну и говорю – Россия! Топну опять – Россия! Черт с вами, каплюжники, не салютуйте, а вот есть Россия! А обида меня горячит, как яд. И подхожу к борту, где шлюпка. Гляжу – нет „России“! На спасательном кругу имя ее замарано и написано черт знает что!»
«Написано не „черт знает что“, – перебил судья строго, – а написано по-английски „Иорк“!» – перевел Ивану переводчик.
«Это все равно, Ер… – сказал Бебешин, – мы на это неграмотны. Прочитал я чудное слово, и это меня ужасно огорчило! Почему наше замазано! Иду тихо грека отыскивать, а на носу он был. Гляжу… ма-жут! Висят на носу два сукина сына, с долотами и молотками, и долбят в буковки. Сбивают! „Россию“ сбивают, алебастр в воду шлепают. Загнулся я за борт, гляжу… опять на дощечке еще двое, над нашим Орлом стараются, нашего Орла сшибают! Крыло уж ему отшибли, к головке подбираются. Рраз!.. – готово, нет головы! Как такое?!. Я их через борт… спрашиваю вполне вежливо… А с кораблей смеются, – вот вы что, господин судья, рассмотрите!..»
«Нет, – заявил грек, – он их ударил „концом“ и сшиб одного в воду, а другому поломал ухо и по глазу, и того сшиб!»
«Может быть и так… – с сомнением заявил Бебешин. – Я был в ужасном волнении и хорошо не упомню. Плавали, будто… маленько искупались… Тогда я подхожу к самому этому человеку-греку и говорю осторожно: „позвольте вас спросить, по какому такому основанию вы сбиваете „Россию“ и нашего Орла?“ А он – грек – заскалился и крикнул вполне насмешливо: „вы давно сами все посбивали, а корабль продан с торгов и купил его какой-то… мистер Скотт!“ И вдруг подходит ко мне этот человек мистер… Скотт, вот они самые, я их по солидности запомнил очень хорошо. И они меня под это место, под зубы. Тут и произошло… недоразумение».
«Вы сами набросились на почтенного мистера Скотта и нанесли ему сильный удар в шею!» – сказал судья.
«Только и всего. Я дал им по шее… а они рассерчали и ушли. А этого человека-грека, действительно, я зацепил легонько…» – сказал Иван.
«Он меня ударял пять раз, и шесть раз, и даже семь! – показывал грек, куда ударял Иван. – И даже под самый живот ногой, но я отпрыгивал. И хотел вишвирнуть меня за борт».
«Он был, как черт из ада! – заявил мистер Скотт, – но все-таки я его прощаю».
«Он вас прощает», – перевел переводчик.
«Плевать на его прощение! – выругался Иван и плюнул. – А я ему не прощаю. Зачем краденый пароход купил, „Россию“ нашу? Хозяева незнамо где. Разве без хозяев так можно?»
«Вы дурака валяете! – покачал переводчик головой. – Я же вам помогаю випутаться, а вы…»
«Наплевать, не желаю, – сказал Бебешин, – это не суд, а комедия!»
«Что вас заставило оскорбить этих двух джентльменов?» – спросил судья.
Иван Бебешин набрал глубоко воздуху, вытянулся, как на параде, и сказал четко:
«Господин судья! Если бы вашу Англию продали, вы бы тоже не утерпели. Я был большевик и утек от них. Я русский матрос, Смоленской губернии, Дорогобужского уезду, природный. Плавал на „России“, и последнюю ее продали. Это меня очень огорчило. Замазали ей имя и разбили ее Орла. И тут я прочнулся, и пошла потеха. Можете штрафовать и арестовать, но… – тут Бебешин поднял руку и погрозил, – я свое отсижу, ворочусь в Россию, и тут буду знать, как что. И… – постучал он по барьеру ногтем, – придет время, увидите… завьется наш русский флаг, и Орел наш взовьется из-под земли на волю! И уж будет тогда салют!! А будет… другой разговор будет!»
«Он говорит, что сожалеет, и просит у джентльменов прощения»… – перевел многословно переводчик.
«Я русский матрос, и защищал русскую нашу честь!» – задохнувшись, сказал Иван, и лицо его стало черным.
«Вашу честь вы должны бы защищать раньше! – сказал судья, – там, у себя, а не безобразничать на территории Его Величества, Английского Короля».
«Это верно, господин судья, что раньше бы надо было… – через зубы сказал Иван. – Но только я на своей территории, на нашем корабле… на „России“!»
«Если даже по вашему международному праву рассуждать, – усмехнулся судья язвительно, – то корабль „Россия“ был уже продан и стал „Иорком“, и его территория… была уже территорией Его Величества, Английского Короля!»
«Английского Короля?!. – выговорил с удивлением Иван Бебешин, и по лицу его пробежало, как усмешкой. – Значит, виноват, ошибка вышла…» – и он закусил губы.
Больше он не сказал ни слова.
Приговор был не строгий: 10 фунтов, 7 дней тюрьмы и – в 24 часа покинуть пределы Англии.
Иван Бебешин не имел ни гроша и стал несостоятельным должником Английского Короля. Он отсидел свое – и в 24 часа оставил пределы Англии, на норвежской барке. Его провожала толпа матросов всякого роду-племени, провожала задушевно. Отъезжавший стоял с бутылкой и держал речь, которую, конечно, никто не понял, но все внимательно слушали и горячо одобряли. Заключительные слова его речи были:
«У каждого свой флаг и свой природный знак. И каждый должен дать в морду, ежели посмеют сшибать! У нас – Орел, царь птиц, у кого лев и кит!.. И он завьется! Не может того не быть! И вы все будете салютовать, друзья, как я вам, гордо! А кто не захочет – будет разговор! Ол райт!!.»
И он погрозил бутылкой.
Все кричали – гип-гип! ура!!
Август 1926 г.
Ланды
Христова всенощная
Я прочел в газетах:
«В Общежитии русских мальчиков (Шавиль, рю Мюльсо) квартет Н. Н. Кедрова будет петь всенощную, 29 января, в субботу, 7 ч. вечера».
Я люблю всенощную: она завершает день и утишает страсти. Придешь в церковь, станешь в полутемный уголок, – и тихие песнопения, в которых и грусть, и примирение, и усталь от дня сего, начинают баюкать душу. И чувствуешь, что за этой неспокойной, мелкой и подчас горькой жизнью творится иная, светлая, – Божья жизнь.
Господь на небеси уготова Престол Свой,
И Царство Его всеми обладает!
И я поехал.
Был черный-черный осенний вечер, с дождем; осеннее здесь всю зиму. Поезд шел из Севра, по высоте. В черных долинах, в редких и смутных огоньках невидных поселений, бежали золотые ниточки поездов и гасли. Я глядел в черное окошко. Какая тьма! Где-то тут, в черноте, Шавиль и рю Мюльсо: там наши подростки-мальчики получили недавно надзор и кров, – бедная юная Россия.
Я глядел в глубокие черные долины, на тихие огоньки в дожде. Чужое, темное… – и где-то тут будет всенощная, и чудесный русский квартет будет петь русским детям. Он сейчас едет где-то, подвигается в черноте к Шавилю.
Я вспоминаю этих скромных сердечных русских людей. Недавно они пели в Лондоне, Берлине, в Мадриде, в Женеве, в Париже, в Брюсселе, – по всей Европе. Поедут в Америку, в Австралию. Пели королям и лордам, великим мира сего, во дворцах и роскошных залах, в салонах миллиардеров, в соборах и под небом, десяткам и сотням тысяч, толпе и избранным, – очаровывали русской песней и молитвой, певучей душой русской. А сейчас отыскивают во мраке бедный русский приют, чтобы пропеть всенощную детям.
Тебе, Господи, воспою!
Вот и Шавиль. За станцией – темнота и грязь. Русское захолустье вспомнилось. Гнилые заборчики по скату, ноги скользят и вязнут. Где же тут… рю Мюльсо?
Кто-то тяжело шлепает за мною. Газовый рожок чуть светит. Я смутно вижу хромающего человека с сумкой. Одет он плохо. Должно быть, старик рабочий.
– Рю Мюльсо… – перебирает он в памяти. – Не слыхал я что-то… Мюльсо?.. Приют… убежище? Не слыхал.
Показывает дорогу в город: там укажут.
Он идет серединой улицы: так ровнее. Шлепает в темноте. Я пробираюсь тротуаром. Ямки, увязшие в грязи камни. Лучше по мостовой идти, как старик. Он оглядывается, тут ли я. Останавливается, поджидает: боится, что я собьюсь. Я благодарю его: «не утруждайте себя, пожалуйста… я найду!»
Он, наконец, уходит.
Иду и думаю: «Милый какой старик! с работы идет, устал, и старается, чтобы я нашел рю Мюльсо! Ну, что я ему?!»
Улица посветлее. Перекресток. Стоит на грязи старик, ждет меня. Действительно, рабочий: в копоти руки, инструменты торчат из сумки. Нарочно остановился, чтобы показать дорогу. Он уже справился, где Мюльсо.
– А, вспомнил! Под виадук, и потом направо.
Есть еще в людях ласковость. Что ему я, попавшийся ему в темноте?! Правда, он старый, прошлы й. Я хотел бы взять его руку в копоти и многое рассказать ему. И он бы понял. Я сказал бы ему, что на рю Мюльсо живут русские дети, подростки-мальчики, которые много претерпели в жизни; что у нас много-много таких, бездомных… что добро еще не ушло из жизни; что вот и он – добрый, душевный человек, и хорошо бы нам как-нибудь еще встретиться и поговорить по душе; что на этой рю Мюльсо сейчас будут петь всенощную, такую ночную службу, чудеснейшие молитвы прошлого; что сейчас едут сюда удивительные певцы, которых он никогда не слышал и не услышит… восхищение всех в Европе, душевные русские люди, и едут сюда они, в темный его Шавиль, чтобы петь всенощную детям. И старик все бы понял. Многое и без слов бы понял. А, русские?.. Кое-что слыхал. Старый человек, душевный, прошлый.
Вот и Мюльсо, и дом. Очертания его в темноте широки. Многие окна светятся, в этажах. Жмется у ворот кучка.
– Здесь, должно быть?.. Самое это, оно! Говорят, Кедровы будут петь…
– Да они же в Шатлэ сегодня, у них концерт…
– Это ничего не значит. Раз объявлено, что… Приедут.
Входим. На крыльце мальчики-подростки. В пиджачках, в воротничках, галстучках, – Европа. А лица наши.
В комнатах тесновато. Восьмой час. О. Георгий уже приехал из Парижа. Квартета еще нет. Понятно: сегодня дневной концерт у них, известный «концерт Колонна», в Шатлэ.
– Прямо с концерта обещали.
Половина восьмого. В комнатах тесновато, жмутся. Пришли из Шавиля и с окраин. Подъехали из Версаля, из Парижа. А вот, где будет всенощная.
Комната в три окна. У задней стены помостик. Вверху, под русскими лентами, – «Господи, спаси Россию», – золотые слова по голубому полю. Давняя, темная икона Николая Чудотворца, – за триста лет. Теплится зеленоватая лампада, ночная, грустная. Вот она, русская походная молельня, храм бедных, – во французском доме, при дороге.
Стяжал еси смирением высокая,
Нищетою – богатая!
За черными, словно сажей замазанными окнами, сверкают в грохоте поезда – Париж-Версаль. Вздрагивает огонек в лампаде, единственный здесь живой. Темный Никола меркнет, яснеет, меркнет.
Мальчики строятся рядами. А – квартет?
Здесь. Прямо из Шатлэ, с концерта.
Вдумчивый басок слышится. Широкая, плотная фигура: Н. Н. Кедров, сам головщик, глава. С ним – его: К. Н. Кедров, И. К. Денисов, Т. Ф. Казаков. Четверо, все: квартет. С дороги, из темноты, с дождя. Все – как надо, с парадного квартета, из Парижа: белоснежные воротнички и груди, черный парадный блеск. Лица… Ну, наши лица.
Смотрит на них Никола. Золотится из-под русской ленты –
Господи, спаси Россию!
Плечо к плечу. Четверо. Квартет. Встали. Листуют ноты. Смотрю на них. Приехали, славные наши, молодцы. Из многотысячного зала, с блеска, – в бедную эту комнату, к образу Николы, к России. Прямо – Париж, Шавиль, всенощная. Чудесно. Я знаю, что они любят тихое, святое, наше. Знаю, что ими восхищается Европа. Чудо песен несут они, поют Россию.
Господи, спаси Россию!
Только что блистающий Париж их слушал. И вот – Шавиль, тихая лампада, тесная комната, мальчики.
Бла-го-сло-ви ду-ше моя.
Го-о-о-о… спо-ди…
Всенощная идет.
Свете тихий
Святыя Сла-а-а-вы,
Бессме-ртного…
Всенощная идет, идет. Стою в уголку, зажмурясь. Идет всенощная. Россия, в Москве, в соборе… в Новгороде… Киев… Владимир… Суздаль…
Шестопсалмие. Читает К. Н. Кедров. Как читает!..
Обновится, яко орля,
Юность твоя…
Всенощная идет. Далекая Москва, далекое…
Открываю глаза. Какая простота, какая скудность! Грустная лампада, мальчики у черных окон. В каждом, у каждого из нас в недавнем – сколько! Дороги, одни дороги, – бездорожье. И все в дороге. Бездомные. И дети… Пока Мюльсо. А дальше?..
Хвалите Имя Господне,
Хвалите, раби Го-спода…
Тихий хорал квартета. Всенощная идет, возносит сердце.
Хвалите! Бедные русские дети, хвалите непрестанно. С вами – Господь. И бедная Россия – с вами – русские цвета на ленте. И Никола – с вами. В дороге, всегда в дороге. Ведет. И – доведет.
Яко благ…
Яко в век ми-и-лость Его!
Всенощная идет…
От Иоанна… Святаго Евангелия… Чтение.
И каждое слово – Свет. Не знамение ли это – дивное это Слово Иоанна, на новый день? на сей день?! Да, это, истинно, знамение, Евангелие на сей день, глава 21, от Иоанна. Это – Христос пришел.
Дети, еда что снедно имате? Отвечаша ему: ци.
Он же рече им: вверзите прежу одесную страну корабля…
Глагола ученик той, его же любляше Иисус, Петрови:
Господь есть!
И они узнали Его: «Господь есть!»
Сердце томится, ширится. Что со мною? Вижу тихо стоящих мальчиков, склоненные их головы, черные окошки, за ними бездорожье. Комната чужого дома, лампада светит.
«Из учеников же никто не смел спросить Его: „кто Ты?“, зная, что это Господь».
Он сошел в песнопениях и зовах. И это Его восторженно славит возглас:
Слава Тебе, показавшему нам Свет!
И это Ему, близкому, поют тихо, ночными голосами:
Хва-лим Тя, благосло-вим Тя…
Кла-няемся Ти, славословим Тя, благодари-им Тя…
Это уже не пение: это сладкий, благоговейный шепот, молитвенная беседа с Господом. Он – здесь, в этой комнате при дороге, – Храме: песнопение претворилось в Слово, в Бога Слово.
Это почувствовали они, чуткие песнопевцы наши. И пели – самому Христу, явившемуся здесь детям, при дороге, в чужом Шавиле.
И детям говорил Он, как когда-то, давно-давно говорил Он иным детям, при море Тивериадском.
Говорил обездоленным русским детям, в комнатке неведомого дома, при дороге:
Дети! еда что снедно имате?
И то, что почувствовали певцы, что почувствовал я и иные, здесь бывшие, это громко сказал, с Животворящим Крестом в руке, с радостию и верой, о. Георгий.
«Разве не почувствовали мы все, слыша это святое пение, этот дар, принесенный детям, что воистину сам Христос был с нами? Дети… пришел Он к вам. К кому же и прийти Ему – здесь?»…
Да. К кому же и прийти Ему – здесь?!.
Сияла лампада. Блистала лента:
Господи, спаси Россию!
И четверо – клир церковный, – новыми голосами пели:
Взбранной Воеводе
Победительная!..
Я был у Христовой Всенощной. Было чудо, ибо коснулся души Господь. Явился в звуках молитв чудесных, животворящих душу.
И передашь ли – чего передать нельзя? Это – в сердце: горение и трепет.
17/30 января 1927 г.
Севр