355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шмелев » Том 7 (доп). Это было » Текст книги (страница 13)
Том 7 (доп). Это было
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:57

Текст книги "Том 7 (доп). Это было"


Автор книги: Иван Шмелев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц)

Мутило сладким бараньим духом. Безрукому стало тошно и показалось, что валится на него стена обрыва. Плясало перед глазами дымом, качались в дыму чабаны, щелкали белыми зубами.

Старый чабан достал ножом из котла сердечину и печенки, покрошил на камне и разделил чабанам. Безрукому мяса не дал.

– Из-за волков-шайтанов… едим барашка! Сколько у меня порвали!.. У Шумы все отары погубили… До Корбеклы доходят… по всей яйле!..

Он посмотрел на кусок, покрутил головой и сказал, словно читал молитву:

– Все – от Бога. Сказал Бог: все человеку дает барашка!

Чабаны работали зубами, шумно жевали мясо. Безрукого мутило.

– Попить бы… – попросил он чуть слышно. Чабаны не слыхали.

Когда доели мясо, чабан отрезал овечьей брынзы.

– Бери и ты свою долю, – подал он на ноже брынзы. – Не хочешь. В горло не идет барашка…

– Попить бы… – простонал Безрукий.

Чабаны не слыхали.

– Я тебе скажу, как было… – сказал старый чабан, закуривая трубку. – Камни одни были. Сидел человек на камне, плакал. Сказал Бог: «Плачь, горькая трава будет!» Горькая трава стала. Ел человек горькую траву, плакал. Сказал Бог: «Не плачь, барашка будет, все будет!» Стал гулять по горам барашка. Не стал человек плакать. Пришел волк, резать-давить барашка. Стал человек плакать. Сказал Бог: «Не плачь, хорошо будет, овчарка будет!» Дал Бог человеку овчарку. Не стал волк барашка резать, не стал человек плакать. Забыл человек Бога, стал давить человека. Стал человек волком, шайтана слушал. Стал хороший человек плакать. Сказал Бог: «Не плачь! волк волка грызет, овчарка волка грызет, хороший человек волка бьет!» По-бьет! Вот как будет. Бог велит.

Небо светлело, синело в разрывах туч. Снежно, на мутной дали, встала зимняя Катерин-Гора, с черными полосами трещин. Холодом от нее тянуло… Над грязной стеной обрыва стоял Чатыр-Даг, зимний, – накрыло его покровом.

– Попить… – попросил Безрукий, укутываясь в войлок.

– Нет у меня воды, сходи в балку… – сказал чабан. – Снегу поешь. Снегу много.

Безрукий взглянул на снег, и его пуще забило дрожью.

За черным кругом костра, за грязными пятнами проталин, остро синело снегом, кололо глаза зарею. Вся пологая котловина колола блеском. И воздух колол – горьким духом сырого камня, мокрых кустов и дыма.

Безрукий отвалил войлок и поднялся. Сюртук его распахнулся, в дырья сквозило тело.

Чабаны засмеялись:

– Шайтан голый!

– Кожу ему погрызли волки! – усмехнулся старый.

Ломило глаза от снега. Пошатываясь, пошел Безрукий. Все перед ним плясало: кусты, камни, черные по снегу пятна и даль в тумане. Шумело вокруг, журчало. Потоки в балках – или в ушах от крови. Прямо – дымная Катерин-Гора синела матовым серебром с чернью, накрылась горностаевой порфирой, – вся зимняя. Синело холодом за ней небо. Вздрагивали на нем стрелки – солнце?

От снега обожгло губы, ломило скулы, но голове стало легче, дышать свободней, – даже теплее стало. Не колыхались камни: сидели крепко по снеговому полю. Горько и свеже пахло – дубами, камнем? Горной зимою пахло.

Безрукий залез под войлок, лежал и думал:

– У них бы отлежаться… у огонька… тихо… Не добраться… Ходило в глазах туманом. В тумане – берег…

– Гей!.. – крикнул старый чабан, – сбивай отару!

Чабаны побежали. Возившиеся в снегу овчарки рванулись с веселым лаем. Заблеяли по отаре овцы, бараны заревели.

– Давай… – сказал старый чабан, снимая войлок, – огонь тебе остается, грейся. И солнце с тобой будет.

Пришел мальчик, забрал котелок и сумку. Взвалил на плечо овчины, бараньи тушки.

– Айда, с нами! – посмеялся Безрукому зубами и резко засвистал в пальцы.

И Безрукий понял, что они совсем уходят.

Со снегового поля, за обрывом, накатывало лаем, свистом. Бараны ржали. Зашевелились по снегу камни, задвигались волною, – и стал снег бурым и серовато-желтым. Пополз кверху. Защелкало, покатилось, – как бичами:

– Аррьччь-аррьчь-аррьчь-аррьчь!

Старый чабан положил на плечо ружье, взял палку…

– Вон твой мешок!.. – показал он к уступу на обрыве. – И не приходи больше. Вот твоя доля… – ткнул он в баранью голову у огня. – Бог велит давать нищему головку. Стал ты нищий. Беднее вы камня стали!..

Он вдумчиво оглядел стоянку, – не забыли ли чего чабаны, – и стал подниматься по обрыву, наперерез отаре. На гребне остановился и поднял палку:

– Ты!.. Скажи на берегу волкам… Бекир говорит: не дам! На Чатыр-Даг загоню, в снега, в камни! до последнего всех порежу… – не дам!.. Пока камень могу держать… – не дам!..

И засвистал, загикал. Отозвались свистами чабаны. Овчарки загремели призывным лаем, бараны заревели. Заблеяла отара, снялась, пошла.

Остался гореть костер.

Сентябрь 1924 г.

Ланды

Яичко

Константину Дмитриевичу Бальмонту

Весна. А где же воздух, наш весенний воздух, снег плывучий, крик петухов раэливный, журчливые канавки под ледком, поутру? где радость, заливающая сердце, – радость ни с чего как будто?.. И в щебетанье воробьев в пустых деревьях, в блеске засочневших почек, и в блеске первых камушков на мостовой, и в первых лужах, и в будто потеплевшем звоне, тающем, весеннем.

Каштаны в «свечках» не заменят мне пушистой вербы, березки вольной, хлестающей по ветру. Жесткие деревья, плачут сажей. Весна? В дожде – как осень. Нет пробужденья, нет улыбки ясной, как у нас, –

 
Улыбкой ясною природа
Сквозь сон встречает утро года.
 

Ищу чего-то. Земля – чужая, небо… – и оно другое. Или мои глаза – другие?..

Из глубины душевной, где тени прошлого, я вызываю мое небо. Светлое, голубоватое, как полог над моей кроваткой, всегда в сиянье. Белых ли голубей в нем крылья, кресты ли колоколен в блеске… или это снежок сквозистый, облачка?.. Оно вливается потоком в окна, крепким, свежим, все заливает новым, даже глухие сени, где еще хмурый холодок зимы, где еще пахнет звездными ночами, мерзлым треском.

Мое родное, мое живое небо.

В витринах – груды яиц из шоколада, темных. Грузные они, повязанные лентами, немые. За окнами бистро, на стойках, залитых вином, я вижу розовые яйца в вазах. Чего-то отзвук? Позабыто.

Далекое мое, в осколках.

Свежий запах – будто сырой бумагой, шуршанье серенького платья няни. Праздничное, еще не мытое, оно трет щеки.

Воздух со двора, чудесный, свежий, перезвон веселый. Полог моей кроватки дрожит, отходит, и голубое небо смотрит в блеске. И в нем – яичко, на золотом колечке, на красной ленточке, живое!..

Сахарное яичко. Здесь оно, со мной. Не потускнело, не побилось, на золотом колечке, в сердце… Прозрачно-серенькое, как снежок сквозистый.

Уходит праздник. Весна проходит, лето. Приходят ночи, в бурях; хлещет в окна. Вот-вот погаснет огонек лампадки, и мои глаза, испуганные черной ночью, ищут… Где яичко?.. Вон оно, святое, у киота. И мне не страшно. Свет от него, и Ангел ласково глядит мне в сердце.

В детстве, когда бывало горе, я приходил к киоту, и смотрел.

За голубым и розовым бессмертником, в комочке моха, в глубине за стеклышком, я видел: светозарный, с блистающей хоругвью, воскресал Христос из Гроба. Я всматривался в эту панорамку до счастливых слез, – и заливало светом.

Помню, говорила няня:

– В стеклышко-то гляди, да хорошенько… и увидишь.

– А чего, няня?

– Ангелочка. До-лго гляди, вот и увидишь живого ангелочка.

Я глядел долго-долго. В глазах мерцало, цветочки оживали, и в глубине, за ними…

– Вижу… живого ангелочка вижу!..

В горькие минуты я приходил к киоту – и смотрел. Чудесное мое, далекое.

Апрель, 1925 г.

Париж

Чудесный билет
(Рассказ парижанина с Рогожской)

…Да сколько я здесь?.. Пять лет. Нет, разве привыкнешь… все как-то, знаете, не то. Да хоть бы вот… Шел сейчас по Шандемарсу, где Эйфелева башня. А со мной бывает: все забуду! Шел и все вспомнить старался фамилию агента одного английского, работал по яичкам с нами, по экспорту… человек хороший. На яичной бирже адрес укажут! Думаю и здесь пока заняться, перехватить кредитцу. А он бы мне устроил. Иду, прикидываю… – Аронсен или Муронсен? Гляжу на часы – 4! Пора к Бакастову! – трактир у нас, в Рогожской, в Москве. Больше сорока годов, каждый Божий день, как к четырем – к Бакастову. Глядь – она стоит! Да башня. В голову как кокнет!.. Не могу привыкнуть. Как меня грохнуло тогда, в мае восемнадцатого года, – так и не верю, сон все, будто. Шел я тогда в трактир, – без пяти четыре, помню, было – старший приказчик на лихаче нагнал, шепнул словечко… – да так с дороги, через Таганку да на Курский, в чем был… Сунул он мне мешочек с жениными пустяками, только и всего. Ну, это особая статья, как из Таганки в Парижах очутился. А разговор мой вот к чему… Я тоже мемуары излагаю, сочинение того, что видел. Многое теперь понятно, будто на горе я и все народы вижу, насквозь. Пишу про жизнь, чтобы научились наши дети.

Все читал газеты – и наши, и французские. Не смеюсь, а… выучился за год: племянница меня нашла тут, с мужем-офицером, – у них торговлишка была в Охотном, пухом торговали, пуховщики. Они меня наборзовали. И поговорить могу прилежно. Попугаев обучают-с, а я с двугривенного начал, четыре дома на Алексеевской, с Англией дела вертели, до миллиона обороту!.. А «сильвупле»-то или там – «команса-ва» – пара пустяков. Лавочкой опять занялся, селедка, крупка, то-се… – да, сказать правду, по «орлам» скучаю, как-то не всерьез гляжу на деньги эти, будто понарошку. Бывало-то, возьмешь целковый, звонкий, – орел-то пальцем слышишь, чекан! Ну, так вот к чему я…

Жил в России – очень думал хорошо о загранице. Образование! С горки поглядел… что говорить, живут с умом. Только мы от ихнего ума не разживемся, им ненужны. Разве что возьмут на упаковку. Ум элой-с, скажу вам. Об этом и пишу. Политиков не уважаю. Пишут о свободе, а вот режь ты на их глазах, – в небо поглядят и скажут «а, кель бо тан!» Ну, растряси ты Гроб Господень, и если керосинчиком не пахнет, – не вздохнут. С огнем играют. А – может ли кто взять себе огонь за пазуху, чтобы не прожгло рубаху? Соломоново слово! Значит, на Бога да на себя надежда наша. Вижу властителей политики… Да попросись ко мне в приказчики такой – даром не взял бы! Прогоришь. Как так – погибель наша? Это вы напрасно-с. Арихметику оставьте. Спасемся! Думаю так, что чудом. Верой-с. В самый наш народ-с. И никто не ожидает, как. А вот увидите. Губить пойдут, а мы спасемся. Ну, вот верю! Вот смотрю на образ Преподобного, а он мне так и дышит: «спасемся, братик, ничего, терпи… Мне тяжеле видеть, а я хожу там, взыскую… будет!» Иначе и быть неможет. Такое тесто-с. Не может не взойтить. Дрожжа-с.

Пишу я мемуары и размышляю. И вижу… – голова кружиться начинает! И вот, по простоте своей и вере, расскажу вам случай, как бы в притчу. В правду стучаться неудержимо надо! Сколько, небось, политиков смеялось, как мужичок один добрался в Ригу! «Хочу, говорит, все земли пройти, у всех властителей и государей и у парла-ментов просить защиты и распоряжения, чтобы обратили всеобщее внимание, народ огромный погибает, зло одолевает!» Ая и не смеялся. Это наша вера. Конечно, его не допускают или там слушают, вприщу-рок, а он свое долдонит. Шмыжит, добирается до правды. Кричи, вопи! Уши заткнули – вой! Смеются – в глаза им правду! И вот, вдруг что-то и произойдет. Из всеобщей грязи и произойдет! Вдруг и осветится. Я у здешнего Михал-Архан-гела частенько остановлюсь, у Санмишели, где басейна. Погляжу на Него и, прямо, говорю, по-русски: «ну, пора бы?…» А Он – на небо: сроки проверяет. Как-то ажан подходит, городовой, лицо приятное. «Се бон!» – говорит. Для него-то – монумент приятный, а у меня – тоска и скорби. А Он – то, ликом мне говорит: «се бон!». И вот поставить бы Лойджоржа или Лютера со Штреземаном, а перед ними мужичка из Вятки, ходока-то. Бьет тот мужичонка себя в грудь и плачет: «не из корысти я, а ради правды! Поглядите на наше горе, помогите!» А они – «пошел, дурак! в тонкую мы игру играем!» И прошибутся. Но… помимо них случится. И вот, хочу вам рассказать одну историйку, про это самое, как оно может обернуться.

Жила в наших рогожских палестинах, в Москве, одна старушка, глуховата, слеповата… ну, грыб лафертовский, как говорится. И так ей вышло, чтотулиласьстроими внучками, у пьяницы сапожника в канурке проживала, в уголочке. Сын-то тоже был сапожник, от вина сгорел, вдовец был. И хозяин вдовый, с тройкой тоже. Полное количество детенков. Ну, старушка на всех стирала, чугунки таскала, починки разносила. Запрет внучонков в закоулке, а сама на реку, на портомойню. Как уж она страдала – вам понятно. Скрючит ее, а умирать не хочет: не могу, внучатки у меня! Ну, вкатят в нее перцовки – опять полощет на Москварике, на портомойне, в мороз, пар из проруби, как с печки.

Подходит Рождество. Сапожник налакировался еще до свету, с жильцом, – наборщик у них жил, снимал каморку. Стали говорить про счастье, какой был случай. Это наборщик. Ихний хозяин десять тысяч вы и фал на билет, дом покупает. Старуха заинтересовалась:

– Вот бы мне Господь послал на внучков! Как бы и мне такой билетик?

Смех пошел, понятно. А она:

– Я Бога умолю, Он мне на сироток снизойдет, для счастья.

Вот наборщик и скажи:

– Можно. Выправлю тебе билет, ни копейки мне не стоит, все дело в счастье!

И дает ей лист – весь в билетах, с номерами. А он из типографии таскал бумагу на цигарки.

– Вот тебе сколько номеров, валяй на счастье!

А там не что иное, как квитанции или адресной конторы.

– А как мне выиграть-то, расскажи-ка… – спрашивает у него старушка: веру дала всамделе, уж поглупела.

И сапожник этим делом заинтересовался, стал ей объяснять. Дескать, вот на Святках тираж будет… иди, значит, на Кузнецкий Мост, в контору, после Нового года, хоть в Сочельник. Там, говорит, и получишь, коль будет счастье. Старушка посомневалась, видит – оба пьяны. А ей запало. Листок-то завязала в узелок, в укладочку, как драгоценность. Ну, засело и засело! Богомольная была, принялась молиться, к Иверской там, к Нечаянной Радости ходила, в Кремль, старалась. Подошел Сочельник крещенский. А тот разбойник опять с сапожником напировался, смеется:

– Ну, теперь пора, ступай за счастьем: может, вышли капиталы!

Та забоялась, жаться… А они оба за нее взялись, начали очаровывать словами: двести тысяч могут выпасть, всю Таганку купишь, нас осчастливишь, в магазин тебя посадим, внучкам тулупчики, теплую квартиру сымем… Очаровали. Старушка простосердечная, пошла.

– Только никому не сказывай, а то отымут! Там только билет покажешь.

Ну, пошла.

Приходит на Кузнецкий Мост, к Юнкеру или, может, к Джамгарову. Сами помните, какие дворцы-то были. Мимо швейцаров прошмыгнула, – за выигрышем, мол, надо. Повели ее с почетом: на чаишко перепадет с получки! А там – как священнослужение, – и блеск, и звон, певчих только не хватает. Зал в два света, золотом расписан с закорючкой, электрические тюльпаны в снегу пылают. Медь блестит, полировка – мореный дуб, стулья-кресла – ломовику не сдвинуть, из-под пола паром через решетки веет, поверху вентилятор продувает, дамы духами сеют… – располагайся. (За решетками, в окошечках, будто скворцы пощелкивают. Деньги звонят, – золото тогда ходило, а все отказывались: ради Бога, избавьте! – бумажки шелестят. А мы, бывало, получим – сидим, как в стойлицах, пачки с резинками пошвыриваем, в мокрую губку пальцем… Аа, что было!) Дамочки в соболях, господа в бобрах, ботиками шмурыжут-возят, на пальцах бриллианты крутят: «и что это как долго!» И представьте себе самую эту старушонку слезливую, затертую, – нос платком подпирает, запуталась. Глядит – все шепчут, будто в соборе на молитве: разговаривать-то не полагается. Рублик упадет – звон, как на колокольне.

Ну, подвели ее к прилавку, к молодому человеку. Все они, банковские, в хохолочках, расчесаны, манишки с галстухами-фуляр, усы в помаде, молодые люди один в один, как из лукошка. Вот один, с карандашиком за ушком, в руке блокнотик, нагнулся одним усом:

– Вам что, мадам, угодно?

– А вот, – говорит, – батюшка, за выигрышем пришла. Может, мне Господь на счастье…

– А какой ваш номер? Покажите…

Стала она развязывать, – в трех тряпках у ней хранился, за семью узелками. А руки не владают, с морозу, лихорадка вдруг открылась. Вынимает и подает, а за уголок-то держится – боится. Как он развернул, взглянул… – так его и завертело! Рот рукой зажал, – смеяться у них не полагается, все они Арихмеды там, – манит другого, третьего. Пучатся глазами, чихают-прыскают, пошептывают, – старушке и сомнительно тут стало, – чего-то они варганят! Пошептались-пошептались…

– Кто это вам билет такой сподобил? – спрашивают.

– А человек один, сирот моих жалеет, посоветовал держать до срока, – выиграю. Что, не послал Господь?

Ну, пошептались опять. Тот, с хохолочком, ей и говорит, серьезно:

– Сегодня, бабушка, не вышло. Наведайся к июлю месяцу, уж потерпи: может, и выпадет на счастье.

– А которого числа прикажете?

– Да так… третьего-четвертого.

И билет ей отдал, головой покачал, поулыбался. Им развлечение, понятно. А может так, что и пожалели, не стали разочаровывать, или от лишних разговоров… А она молодчика-то того приметила, – хохолок черноватый, на носу пружинка с ниточкой.

– Ну, – говорит, – я к тебе, батюшка, на Сергиев день приду, 5-го числа, никогда в такой праздник не работаю.

– Хорошо, – говорит, – приходи, а там, увидим. Ну, пошла. Не послал Господь счастья.

Пришла – рассказывает. Те… – кто их знает, пожалели что ли ее, или стыдно стало, – не стали ее разочаровывать, плачу не оберешься: видят, что она всурьез уже принимает.

– Что ж, – говорят, – доживешь до лета, – может, и выпадет. Веселей тебе теперь жить будет.

Она и приободрилась. Начнет мечтать, что кому подарит: всем детенкам, и сапожниковым, туфельки закажет, себе на зиму теплый салоп, то-се… А они, как урежут, – буторить начинают, как она всех облагодетельствует. Голову-то закрутили. В церковь ходит, счастья себе вымаливает, стучится. Дотянула до Сергиева дня. Таится, никому ни слова. Приходит опять в ту самую контору, разыскала с хохолочком, сует ему:

– Погляди-ка, не послал ли Господь на счастье?

Тот и забыл, понятно. Развернул бумагу – вспомнил. Так и завертенелся! Созвал соседей, в билет тот тычут, руками всякие телодвижения… Развлечение на редкость.

– Нет, – говорит, – еще не выиграл. Приходи после Нового года, тогда!

Видят, что полоумная, ну, тихо-мирно чтобы, без раздражений.

– В Сочельник опять?

– В Сочельник.

Гривенничек ей на конку сунул.

– Ладно, приду.

Домой приходит, расстроилась.

– Опять не выиграла. Может, они меня омманывают? себе забрали?

Те уж и забыли. Как узнали про поход-то ее, гогочут!

– Нет, там без обману, за это ответят. Теперь жди Рождества. Раз два раза не вышло, в третий наверняка!

Ну, поахала-повздыхала, – за работу. Обет дала: выиграет если, всем бедным на дворе по красной пожертвовать. А те ее буторят:

– Всех нас на тройке чтобы, в Стрельну пировать поедем! А старушка тоже размечталась.

– Нет, – говорит, – дам вам на угощенье, а сама к Сергию Преподобному проедусь, внучков свезу.

Трогательная была старушка!

– Мне самой ничего не надо, а чтобы бедным людям помочь, внучков на ноги поставить. А сама в монастырь укроюсь, за себя вклад внесу. Тысячу надо, я уж и справилась…

Уж на тысячи перекатила, как они ей все-то объяснили. Внучкам тулупчики посулила, наборщику – «за счастье» тройку новую, хозяину – часы серебряные. Верит: не может не быть! Да кому ж и выиграть-то, если не ей, при ее-то жизни?!

Хорошо-с. Подходит Рождество. Две недели провалялась, – ломало ее всю, от портомойни. Самая тут стирка, к Празднику, а – на вот! Ни гроша. Внучки сидят, поджамшись, как таракашки, в уголочке. Или в окошко смотрят, как елки везут-несут, поросят-гусей волочут: им из подвальчика-то видно. Корочки грызут, на дворик выйти не в чем, оборвались. Спасибо еще, сапожник кашей их все кормил. Пьяный, соберет всю шестерку, своих не различает, сунет по ложке, волокет каши чугунок…

– Вы, – говорит, – тоже люди, ешьте! Бабка помрет, я за себя вас возьму, каши хватит.

Ну, поедят, – опять тихонько в уголок, как тараканчики. Нужда-то забивает. И страшно – бабушка-то помирает!

Я, как ту историю узнал, с тех пор как Рождество, в Сочельник тревогу бью: дворников призываю со всех домов, приказ: которые в нужде, всем по десятку поленьев и по десятку яиц, и квартирной платой не тревожить, если без работы, до получки. Все мои планы расстроились. Думал на приюты кой-что оставить, а теперь – без рогов корова!

Хорошо-с. Сапожник ее опять перцовкой. Поднял. Святки проходят, смотрит – подымается старушка. А уж ее соборовать хотели. Вы-жила!

– Не могу я помереть до сроку, – внучки на ноги не стали!

А про билет все помнит. Тот мутила, наборщик, от них съехал, а сапожник уж не касается, понимает, что теперь тревожить не годится. А она как ребятенок малый стала.

– Тогда, – говорит, – новыми обоями оклеим, и везде побелим.

– Ладно, – говорит, – побелим.

– А ты мне тогда всем полсапожки пошей, а мне на мерлушке, а то ноги на мойке застывают, а сверху валенки надену.

– Ладно, только выигрывай.

Должен вам сказать, это в моем доме было, и я уж это после все разузнал: сапожник ко мне ввалился, пьяный, орал:

– Мы твой дом купим! Старушка моя двести тысяч на билет выиграет!

Новый год прошел. Старушка еще дня за два до крещенского Сочельника снялась – и на Кузнецкий. Приходит. Опять к тому, при хохолочке, да не нашла: в другое отделение перевели. К беленькому одному подходит, с золотым хохолочком, как петушок. Лист ему сует…

– Ты хошь погляди, не выи фал ли чего? не послал ли Господь мне счастья?

Тот, как взглянул… как на нее зыкнет!..

– Да ты что… в своем уме?!

– Как так? Шум подняла.

– Вы, – плачет, – хочете укрыться… Мне теперь обязательно выйти должен… я и сон такой видала!

Уж у ней, понимаете, в голове образовалась картина!

– Обманываете бедного человека, третий год все смеетесь!

Не отстает. Швейцара пригласили – уведите. Не желает. Ее просят честью, полтинник на извозчика дают.

– Нет, мне ваших полтинников не надо, мне выигрыш пожертвуйте!

Народ, день-то горячий, толпа. Сам директор, в мягких сапожках подкатился:

– Дайте ей три рубля… и занимайтесь делом.

Ну, скандал! С хохолочком тот прибежал, объясняет, что сумасшедшая. Ей – грозно:

– Уходите, гордовой возьмет… у вас билет фальшивый!

– Сами вы фальшивый! – кричит. – Зачем три года измывались над бедным человеком? Как я к внучкам теперь? Два года дышала… Господь пошлет…

Скандал, плачет, а ее под руки, – драма! Вдруг-с, такой инциндент…

Стоял человек, прекрасно одетый, в хорьковой шубе, в бобрах, как бы с меня ростом, выше всех головой. Заинтересовался самой этой драмой, объяснение спросил. К нему все с уважением, объясняют, какая пикантная история. Расспросил старушку.

– Покажите билет!

Показывают, смеются. Вскинул пенсне, лоб сморщил… из-за стеклышек на старушку смотрит, похмурился. А старушка плетет: и внучки, и портомойня, и белить надо, и всем бедным посулилась… – всю свою мечту расшевелила. Вот он и спрашивает, сурово так:

– И ты, бабушка, так и веришь, что… должна выиграть?

– Должна, батюшка, кому ж тогда и выиграть-то? Господь-то справедлив, а они не проникают, по-своему желают, укрывают правду.

Взял он тот билет, щелкнул по нем пенснем…

– А ведь твоя правда, бабушка… выиграл твой билет!

Так все и устремились. А надо вам сказать, что был он крупный оптовик – торговец и вкладчик в той конторе. И – вот что замечательно чудесно!.. – Как раз в то утро и узнал в банке, что выиграл 75 тысяч! А эти деньги ему, хоть и не лишни были, а вроде как бы и одиннадцатый палец.

– Выиграл твой билет!

Старушка на него креститься, слова забыла. А он им все их цифры-то и опрокинул! Разузнал досконально все, растеребил старушку. Вынул чековую книжку – чирк!

– Выиграл ее билет… 40 тысяч! Вот-с, занесите на ее текущий счет вкладом на срок, выдать ей проценты за полгода!

Так и ахнули!

– А билет свой бери и храни, он у тебя чудесный, верный. С таким билетом не пропадешь!

Старушку – под руки, в санки к нему внесли, деньги ей в пакетик. Он ее до места и доставил, самолично. Вечером приказчика прислал, почтенного. Тот им и навел порядок. Всем счастье вышло. И побелили, и квартирку расширили… Старушка к Пасхе отмаялась, похоронили честью. А внучки при попечителе остались… Как теперь – не знаю-с…

Вот какой случай вышел. Билет-то верный оказался, хоть и началось, с обмана. А вера и покрыла! Вот все и думаю. Надеяться – на что? На тех-с, что с хохолочками? или – на что? Вот на это-с, на Правду, без которой никакой жизни не бывать. Скажи горе: «двинься и ввергнись в море!» И ввергнется, при великой, конечно, вере. Я так и мемуары начинаю, от Соломона Премудрого:

«На пути Правды – жизнь, и на стезе ея нет смерти».

Декабрь, 1925 г.

Париж


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю