Текст книги "Том 7 (доп). Это было"
Автор книги: Иван Шмелев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 41 страниц)
Гунны
Стояли первые дни апреля, светлые, мягкие и тихие-тихие – до грусти. В эту пору, за отшумевшими бурями, наступает в Крыму весна, задумчиво-белая весна расцвета, за неспокойной, миндально-розовой: тихое голубое море и голубое небо; тихая белая земля. Давно начавшие петь дрозды разливаются теперь полной трелью, целые дни поют; поют, при луне, и ночью – в перламутрово-дымном море мерцающего цвета яблонь.
В эту весну было до жути тихо. Пела-цвела она, но люди ее не замечали. Ползли и давили слухи: красные заливают Крым! Белые отступили к Ак-Манаю!.. По переставшим пылить дорогам торопились прохожие, пугали:
– Идут!., сила несосветимая!..
– Идут!.. На конях, и так… страшенная сила их…
– Да куда же им итить-то дальше?.. До самого дошли до моря, все покорили, пора бы уж успокоиться!..
– Говорят – пойдем дальше, на кораблях! Идут ходко.
– Встретился один, во всем оружии… Говорю – я бедный человек, не обижайте. Ну, он говорит – я вас обижать не буду, а идем свет покорять, и вы радуйтесь такому происшествию! Дан приказ, и теперь сразу отыграемся!.. Покурить дал. Табак у него первый сорт, полна сумка. Говорит – теперь нам глаза открыли! Антанта хотела Россию втихомол покорить, обманом! Мы ей помогали, а у ней план – немцы нас захватили, а она уж за ними, налегке! Немцев мы выгнали, черед за ней. И такое у нас могущество… до всех доберемся! Буржуи продать хотели, а народ сам и взялся! И все с нами – из Питера с заводов, и матросы, и вятские, и сибирские… – вся Россия!..
– Во когда поднялись-то!..
– Все, говорит, народы расшевелим!
– Раз такое дело заварили, надо шевелить.
Зашел вечерком Кожух, сосед. Боится, как бы не отобрали вина три бочки, которым он начал торговать.
– Идет несметная сила, вино беспременно отберут. Весь, будто, Крым на пропой отдан, по ихнему приказу! Катом катятся по горам, завтра уж у нас будут. Говорил сейчас один человек: двадцать миллионов подняли, свет покорять! Покорить не покорят, а нас разорят. А народ соблазнялся… Говорят – даром, что ли, такое накрутили! надо уж покорять!.. Прибег вчера Николай-маляр, сам слышал, в Симферополе матрос кричал: надо покорять, а то обидно!., у Европы победа, а мы – при чем?!. Все теперь затрещит, и все золото заберем, сразу поправимся! Записываются к ним много… из нужды, понятно! И позвольте вам дать совет: не выпущайте кур! Я своих в колодец спустил, покуда прояснится, а то навалятся – заберут!..
Кожух и корову куда-то сплавил, но за вино боится.
– Бочки, куда схоронишь?! Да Бог с ним, и с вином-то, если и всамделе прогремим… все воротим! На дело бы пошло… А то, прямо, обида, до чего довертели!..
Зашел растревоженный учитель.
– Слышали, всему свету объявим вызов?! Ловко они играют! У народа, как бы он там ни пал, есть своя честь и гордость. Говорят: «Все нас продали, а мы всех потрясем и отыграемся! думают, что Россия сгибла, а мы-то и покажем… всех запалим – и больше ничего!» Какой-то пафос!..
Всю ночь на горке у Кожуха возились, скатывали бочки в балку. И сладко и грустно пели дрозды при месяце. Отсвет лежал на море, бежали-играли струйки… Не струйки ли это пели?..
Я смотрел на море, к невидному на востоке Ак-Манаю. Сердце мое летело… А в это время катились через горы.
– Не спите?.. – окликнул меня Кожух, кончивший с бочками. – Слышите… по горам гремят?..
Не слышно. Дрозды поют…
– Ну, как не слышите!.. Ясно слышно, телеги ихние громыхают!..
Как будто громыхают?..
– И что им тут-то? – спрашивает себя Кожух. – Разве вот отдохнуть маленько… Им теперь прямая дорога… на Румынию! А там – на Берлин и на Париж. Тимка по карте глядел – совсем уж близко! А там уж все подготовлено, у французов тоже революцию подняли, – была телеграмма на заборах. Вот бы расколошматить-то, доказать! А вино я в балочку, под дубки скатил, хворостом завалил от греха…
Чудесное занималось утро! В первых лучах от Ак-Маная, стояли цветущие деревья – в розово-золотом сиянии. Наперебой сыпали дрозды. Такое утро, что надо бы молиться. Белого цвета за ночь вылилось еще больше, пошло к предгорьям.
– Пришли! – окликнул сосед-парнишка. – Всю ночь внизу речи говорили, по-гнали на Хведосию, за теми!.. Пехота по шоссе, двадцать тыщ! Сам видал, с песнями бегут, кричат, – «в последний бой пойдем и всех побьем!» Лохматые, как медведи, махонького росточку, – сибирские, говорят… И мордва с ними поднялась! Есть мальчишки, моих годов. А кавалерия берегом пошла, совсем необыкновенные…
– Идут!.. – заорал Кожух с горки и стал закрывать ставни.
Я надел трепаную куртку и вышел на бугорочек. Но за холмами, книзу, не было еще ничего видно.
– Ко-нные к нам идут!.. – опять закричал Кожух и покатился с горки. – Под нижним уж виноградником!.. Так горят на солнце!.. Теперь лучше от дому подальше быть!.. На Ялты они, что ли!.. Не шибко много, а сотни четыре есть. На шасу бы им, чем по балкам коней ломать… А ну-ка, с обыском?!
– Вон, вон они!..
Снизу, из-за бугра, показался отряд верхами. Человек сорок было.
– А виделось… сотни три! – разочарованно прошептал Кожух. – Значит, главные силы на Хведосию пошли. А эти для порядку…
Надвигалось мохнато-пестрое. Гудело, сверкало, брякало. По два коня тянулись. Впереди ехал видный, в белой папахе с красным, и весь сиял. На его груди, накрест, сверкало полосами, – кавказские пояса, как я увидал после. Серебряные бляхи, в блюдце, сияли по синей его черкеске. Болталась сабля, пара наганов торчала в шелковом алом поясе, винтовка за спиною, суконная красная звезда на шапке. Малый был бесшабашно лих, светлоусый и чернобровый, с лукавым взглядом.
– Эй, старики!.. – махнул он на нас нагайкой, – не бойсь! подходи ближе… не обидим!..
Вороной конь под ним был необычайно рослый – кавалергардский, мотал головой и расшвыривал хлопья пены.
– Подойдемте?.. – шепнул Кожух, – с лица словно ничего… приятный…
Мы подошли к дороге. На нас смеялись.
– Буржуи какие выползли!.. Епутаты!..
Малый поскреб в затылке, выругался, что и тут все горы, и колыхнул нагайкой.
– Есть тут – вина набрать? Дворцы у вас тут имеются… богатые буржуи?..
Кожух, в куртке без рукава, как нищий, сказал уныло:
– Здесь, товарищи, одна голытьба осталась. В Ялтах уж душу отведете, там подвалы… по тыще бочек! А тут вы только коней порежете, балками. Вы бы на шасу лучше, пять минут всего ходу, кустиками, – и стегай! По дороге и подвалы попадутся…
– Попадутся? Ладно. Кто в том дому живет?.. – махнул малый на Кожухов дом. – Есть чего там найтить?..
– Другой год заколочено… – отмахнулся Кожух и сплюнул. – Мелкие буржуи жили… померли от холеры враз… четверо душ! Дом заразный… конечно, опростали и велели заколотить…
– Так им, чертям, и надо! – весело сказал малый и потянул из фляги.
Потянули другие из запаса.
– Хорошее вино делаете!.. – крякнул, икая, малый и сплюнул струйкой. – Сливами отрыгает…
– Наше вино знаменитое! – подтвердил Кожух, – только нам далеко до Ялтов! Там грунт способней. Обязательно спрашивайте там – аликанте розовое.
– Эй, запиши, как ее… аликан-тыя!..
– Аликанте! – поправил его Кожух. – А покрепче желаете – мускат-александрия, розовый мускат, столовые хорошие есть… рислинг в Ореанде знаменитый! Я знаю, бочки в подвалах мыл…
Вид у кавалеристов был необычайно дикий. Выпущенные на глаз хохлы, папахи и малахаи, немецкие бескозырки-арестантки, приплюснутые офицерки, дьяконовские, лисьи, с какими-то хвостами. Бесшабашно лихие лица – от чистых и безусых до черноскуластых, каторжных. Теплынь, но все почти были в полушубках, иные – наружу шерстью; какой-то – в тужурке с генерала. Яркие пояса и бляхи, пулеметные ленты накрест, сабли, баклаги, трубы, винтовки, кинжалы, револьверы, красные ленты в бантах, конские хвосты у седел, бараньи шкуры. У иных – подвязанные к седлу барашки… орда, и только. Один был с пикой.
– Закуривай! – скомандовал им, в папахе. – Не слазь с коня, наша дирехтива… в Ялты к котлу поспеть!..
Загоготали.
– На дневку туда идем, девок пощекотать маленько! – засмеялся малый чудесный зубами. – Беленькие там скопо-шились… А там – на Ак-Манай, в бой опять! – сказал он горделиво, потянул из штанов бумагу и оторвал. – Где я нахожусь с моим взводом? – затверженно, как обучающий вахмистр, вопросил он себя, возя по бумажке пальцем. – Трехверстка нам олентирует! Ета карта… должна, как глаз! береги ее наместо проводника!..
Кожух, вывернув голову индюшкой, следил за пальцем.
– И горы, и леса!.. – будто бы удивился он.
– Все вы тут! – ляпнул по карте малый. – Где «кудри» – тут горы и леса… и дигонали!.. Миш, иди пунх отметь… где имеем олентировку?!.
Выбрался круглощекий парень, с черными усиками в колечках, в дьяковской шапке, и с инженерным знаком. Рыжая его кобыла не стояла, вертела задом. Миш треснул ее между ушами.
– Начальник моего штаба! – похвастал малый. – С землемерами ходил по планам! Ну, покажь нам олентировку!..
Миш стащил к себе на седло карту и долго водил пальцем.
– Ета карта негодящая… – раздумчиво сказал он, накручивая на палец усик; сверкал бриллиант на пальце. – Отправная точка не соответствует в масштабе. Берем на глаз… Значит, мы на высоте… триста восемь километров на уровне ноля!.. – сказал он веско и поглядел на море. – Кусты… самое наше место! Числится, печать стерта… Алым-Бурым… и… Чирхи-Бахча!..
Вспотел. И облегченно высморкался.
– Здорово угадал?! – спросил Кожуха малый.
– Что-то тут такого у нас и нет… – покачал головой Кожух. – Значит, с дороги вы сбились! Карта ваша неправдоподобная… Сук-Балка есть, Сук-Бахча тоже имеется непременно… вон, за теми кустиками… а Чирхи нет. А Ялты у вас прописаны?..
– Эх ты, лешая голова! – крикнул на Мишу малый, сгреб за шапку и потрепал. – Где тут чего?.. Су-да-цкий край это! Пропечатано внизу. Не ту товарищ Будяга дал, черт его!.. А еще ескадронным сделали! А с собой нашу захватил… Ладно, и так не заплутаемся.
– Да тут без карты слепой дойдет! – Вон… – отмахнул Кожух, – за кустиками на шасу, и тут тебе белая дорога!
– Знаю! Это я так, для прахтики. Я по компасу любую дорогу разберу. Пустыня у вас, больше ничего! Ни дворов, ни подвалов, а еще Крымым называетесь… Не вмеете вы встречать героев! Нас в Александровке с пирогами встречали, с барышнями танцевали… Непросвещенный ваш край… татарва паршивая! Тоже, русские называются. А ты чего, отец… немой, что ли? – мотнул мне малый.
– Он сроду такой… – усмехнувшись, сказал Кожух. – Такого народу еще нё видал, издивился! Винчишком бы, что ли, угостили?
– Разевай рот! – крикнул внезапно малый, выхватывая наган, и засмеялся. – Эх, какого бы ни то! – и хлопнул в небо. – А энто чего за дача? – показал он дымившимся наганом на торчавший из балки шпиль.
– Это не дача, а пустая хверма… германцы стояли, разорили… – поперхнувшись, сказал Кожух, смазывая со лба капли. – Коров поели, стекла побили и ушли.
– А вы глядели?.. Заодно и вас, виноградников, пришить! Скушно у вас здесь… пропадаете в камнях, как змеи какие! По мягкому ступить негде… Ну, покурили – и айда! Никакого разговору от вас нет. Ну, спроси меня хочь одно слово про… славные победы! Не антересуетесь?
– Боимся мы, а… антересуемся… – умильно сказал Кожух. – Что ж, я спрошу… Ну, дозвольте спросить… теперь вк всех победители, а дальше чего будет?..
– Да-альше?.. – выглянул из-за чуба малый и посмотрел на море. – Теперь нам везде дорога! Немцев вытряхнули, кадетов… растрепали… теперь хочь через все море!..
– Да-да-да… – мягко сказал Кожух, – всю Россию завоевали, теперь уж…
– Сами Россия! А теперь с цельным светом расправляться будем… и установим рижим, как гу-мны!..
– Гу-мны?.. – вдумчиво повторил Кожух.
– Значит, завоевали!
– Всех теперь покорим!.. – крикнул очутившийся возле, с пикой, похожий на волчонка, со щучьей мордой.
– И англичан, и французов, и всю кровавую антанту, называется империализм! – сказал громогласно малый, тряся нагайкой. – Подошел теперь им черед! Перебудоражим и установим рижим!.. – выругался он к морю.
– Вот это на-до!.. – сказал Кожух. – А то, оставили нас на произвол… немцев! Всех бы их растрясти, чтобы…
– Ра-ди!.. – яростно взвизгнул, с пикой, в полушубке наружу шерстью. – Думали… вот, под советами заслабеют, тогда прибегнем ташшить! Всех положим… Одна Россия – Совет будет!..
– И установим рижим! – повторил крепко малый. – Энти все, ду рол омы-черти!.. – махнул он к Ак-Манаю, общее наше дело гадают, не признают!.. И драться мастаки, и мозгловой апарат!.. – выругался он с сердцем.
– Ничего не мастаки… с английскими-то пушками! – сказал с пикой, а ближние сгрудились, молчали.
– Чего там… я природный кавалерист, понимаю дело! Я с ими с самого Дону дерусь, с чертями!..
– Ничего дерутся, – поддержали ближайшие. – Зацепи-сты, и опыт большой имеют. Ничего, хорошо дерутся!..
– Я к чему говорю? Заместо бы общей битвы, да вместе взяться… – да-к мы бы давно сквозь весь свет прошли бы! У нас, потому… отчаянность! Все обманули!..
– Самая бы пора, теперь все они устамши, пошли по домам добро делить, которое от немцев, и наше… а мы только-только теперь расходимся! – заговорили вдруг все с азартом. – Теперь уж нечего, нечего нам жалеть! На своих-то харчах и пустим! Голову под мышку, на… крышку – не проку-сишь!..
Загоготали.
– Эх, Суворова бы теперь… душу удержать!
– Сами Суворовы! – сказал коновод и тронул.
Забрякало, зазвенело. Пошли на шоссе кустами.
– Пронесло… – отдуваясь, сказал Кожух. – Вот, дураки-то!.. А все-таки… молодцы, глядеть приятно! Чего говорят-то, а? Значит, обида… на всех теперь злы стали! А как с окопов-то драли!.. А чего это он называл… гу-мны?..
– Гунны. Дикое племя, древнее.
Я объяснил ему. Он даже потер руки.
– А что, может такая история начаться! Духу у нас много, народу масса… Поправляться-то непременно надо. Сами уж начинают чувствовать… Эй, Степанка!.. – крикнул он игравшему в балочке младшему из пяти своих. – Сядь на бугорку тут и сиди – стереги безотлучно! Как от городу начнут какие подыматься, – греми в жестянку! Вон их валяется, камушков насыпь и греми тогда!..
Глухо, как вздох тяжелый, бухнуло в стороне невидимого Ак-Маная.
– Никак… стрельнуло?..
Подождало – и бухнуло.
– Антилерия?.. – насторожился Кожух. – К той стороне. А ведь это наши… добровольцы жарят?..
Бухнуло в третий раз – и замолчало до вечера.
Вечером, когда пели дрозды разливно, – опять, мерно и глухо бухало. И с моря, и за горами будто.
Я вышел на обрывчик и посмотрел к востоку. Далекий маяк уже не мигал. Мерно вздыхало – бухало в сладком от цвета воздухе, тихом, зеленовато-дымном. Была луна. Я долго слушал. Сердце мое сжимало. Общее было что-то – мерцало мне – в пенье ночных дроздов и в буханье лунной дали, смутное, как дрожавший воздух. Тоска?.. Метались звуки, словно искали что-то.
Небо сливало их.
Дня через два, поутру, окликнул меня Кожух.
– Был сейчас шасе с коровой… энтих видал, молодчиков! Из Ялтов, с песнями… пьяные, понятно. Кричат: «Прощай, старик! Идем в последний бой!» – Веселые, ничего. А я все гляжу и думаю: «И чему, дураки, радуетесь! на что идете?!» А те-то… головы замочили, а сами в Москве пируют! И империалисты, понятно, ради…
Я вспомнил «гуннов». С песнями шли на бой… За что?!. А через две недели – все полегли на Ак-Манае, до одного. Рванулись бесшабашно – и полегли. Так, просто.
Март, 1927 г.
Севр
Железный дед
I
Перед тем, как уехать из России, я захотел проститься с родной природой и поехал в именьице давних моих знакомых, недалеко от Москвы, в тихом лесном уезде. Оставались еще тихие местечки. Именьице это было как бы «идейное», созданное интеллигентом, решившим «осесть на землю»: повлиял на него Толстой. И, как ни странно, этот интеллигент оказался хозяином. Он изучил сыроварение, развел коров, толкнул мужиков на клевер, – и потекло богатство. Вишенская сыроварня поставляла московскому Бландову чудесные «верещагинские» сыры, а окрестные мужики, называвшие интеллигента – Сырной Барин, – поняли, наконец, что такое значит – «как сыр в масле»: за десять лет прибавили скотины и окрепли, а Сырной Барин стал уже изучать проспекты паровых маслобоек и грузовых автомобилей. Словом, «Вишенки» процветали. Хозяин писал мне как-то: «Пошлите его к черту, бумажный социализм! Спасение – в личной инициативе. Это неоспоримо!»
Но «бумажный социализм» накрыл, и Сырной Барин, с капиталом «за сотню тыщ», когда-то поклонник Лаврова и Михайловского, неожиданно превратился в конторщика при совхозе «Победа» и значился за каким-то таинственным учреждением, похожим на «мосселькуст», – что-то чухонское. Конторщиком его оставили по протекции: знали его сыры и некоторые товарищи из «вцика», и оставили при «Победе». Но толку из этого не вышло. Конторщик сидел в конторе, товарищ-сыровар применял какой-то «балтийский способ», и сыры рассыпались крупкой, коровы уклонялись от обгула и валились, мужики почесывали в затылке… – «„По-беда“… посиди без обеда!» – а знаменитый на всю округу бык «Гришка» с чего-то разъярился, закатал троих пастушат, перепугал до смерти какого-то «кринспектора», кинувшегося от него в пруд, – «так, со всеми портьхелями и влез по шейку!» – и быка моментально расстреляли.
«Да, – писал мне добрый интеллигент, – все у нас полетело к черту, глядеть больно… но полюбоваться стоит! Приезжайте, поплачем. Но, когда!.. – ах, что мы натворим тогда, мы, мы, знающие, по-знавшие!.. И будут уже не „Вишенки“, а „Вишни“… и сочнейшие, черт возьми!»
И я поехал. Конторщик ухитрился выслать за мной даже тарантасик на станцию, с босоногим мальчишкой в офицерской фуражке, заявившим мне весело: «а у нас теперь все ворами стали, никто не желает ничего!..»
Все полетело к черту… Но когда я отъехал от станции версты четыре и осмотрелся, – уже кончался август, – на меня пахнуло родным привольем, чудесным осенним хмелем. Этот родимый, крепкий, бодрящий, чуть горьковатый, – от осиновых рощиц, что ли? – единственный в мире воздух, в котором все: все запахи, от детства, – со всех полевых цветов, отцветших давно и скошенных, но ветру отдавших душу… – от кочек, от мочажин, от брусники, от хмурых чащ, с бурых торфяников, нагретых, от полевых раздолий, от птиц, косяками тянувших к югу!.. – но что же можно сказать о нем?.. Кто не дышал еще им, тому ничего не скажешь.
Небо было вечернее, косое солнце. От невидного за изволоком села – «в Клинцах это, версты четыре»… – сказал мальчишка, – доносило вечерний благовест, жидкий и бедный звон, такой же простой, как небо, зеленовато-бледное, такой же устало-грустный, как сжатые, затихающие поля. Стаи вылинявших ворон, бодрых от холодка и нови, стучали крепким, осенним криком, кружили «свадьбы», – и вдруг, словно что-то решив, пропадали за светлым взгорьем. А вот и горбина взгорья, и долгим раскатом поля побежали дальше, и стаи ворон над ними – черными точками, и на самой дали, на высоте, поникшая, залитая осенним золотцем, то прозрачная, как янтарь, то густая, как блеск червонца, – пышная сень берез стародавнего большака, ровного, как запруда, блистающая понизу и серебром, и чернью, с продвигающеюся ленивою телегой… – и багровое солнце плавится в золотом потоке за запрудой, – вот-вот прорвется. А вот он и сам, большак, давняя сеть порядка, – идет, идет… русская ширь дорожная. Сумеречно под ним, и золотисто… Постукивают колеса на колеях, бухают на колдобинах, на корневищах, мягко шуршат по травке. Мелькают-бегут березы, и далеко-далеко просвет, узкою золотистой щелью, пронизанною полосами солнца, с румяными пятнами по стволам… – и падают в тарантас листочки, легкие, золотистые, сухие, щекочут шею. Я остановил мальчишку.
Шуршит листочком… Господи, тишина какая!..
– Никак белый, на колее-то!.. – спрыгивая, говорит мальчишка, шарит по колеям, кладет и кладет в фуражку. – Да тут их… обору нет, семьями сидят… гдяди, гляди!.. Ну, чего с ими заниматься, у нас там тоже насыпано!..
Я глядел с тоскою и надеждой в золотой, без конца, просвет. Не увижу ли сухоликого странника с котомкой, вечного ходока, с сухой винтовой орешиной, с хитро-напевной речью…
Повстречался мужик с дровами, поглядел рысьим взглядом, чего-то ухмыльнулся. Прощай, золотая сень. Пошел проселок – казенным еловым лесом, густым и черным, где дремала такая глушь, что упавшая шишка гукала по игле, как в бубен. А вот и одиночные столбушки на лесных прогалах, меченные клеймеными орлами, – порядок чащ. Эта дрёмная чаща елей и эти черные выжженные орлы говорили мне хмуро – верь! И я поверил. Я поверил неменяющимся полям, немой, как и прежде, чаще, и накрепко врезанным орлам, и давнему-давнему большаку, с грибами и корнями на колеях, и стучащим вороньим стаям, и воздуху… Какая же тут – «Победа!»
И открылись мне Вишенки.
По красному глинистому склону краснели-золотились сквозившие вишневые сады, как раньше. И глинистый берег речки, в черных стрижиных дырках, и переезд по журчливой гальке, как по хрящам, и столбик с безликою иконкой у поворота на Протвино, и та же чайная лавка, с пустой перед ней телегой, годами ждущей, с вывеской над крылечком в склонившихся рябинах, с пьяными буковками –
Чяйная Встречя.
II
Сырного Барина я встретил у прудика. Он сидел с удочкой, лохматый, в драной солдатской кофте, из которой торчала вата, и смотрел хмуро на поплавок. Валялась двустволка рядом и пара дроздиков.
– Здесь слезайте пока… поговорим. За ужином вот охочусь. Живем в древнем периоде, охотой и рыболовством… – сыпалось из него трескуче, едко, и едко пахло перегорелым чем-то. – Рабочий день, восьмичасовой, закончен, и ни за что не отвечаю, благодать! Табак дают, водку из картошки гоним, поворовываем… Круговая порука! Деревня ворует яблоки и вишни, бабы молоко, мы баб, сыровар все ворует, заведыва-ющий грабит сыровара… – полное равноправие! Сами увидите, какая идет отделка. Удивляюсь на карася: не убывает! В корягах, подлец, отсиживается. Гранатками его били, – в ил зарывается, должно быть. Потише стало – погуливать стал опять. Карась – и тот применяется. Жарю на краденой сметане…
Я приглядывался к приятелю. Навеселе немножко! Всегда радостное лицо его приняло выражение хитрой злости, какой-то въедливой горечи. Я заметил, что Семен Аркадьич по-особенному вытягивает губы, словно для поцелуя, и губы азартно ходят. И, наконец, разобрал, что они шепчут ругательства. Да, он ругался, шипел-ругался, как ругаются крючники, – азартно, смачно.
– Там… – ткнул он к усадьбе и высморкался в пальцы, – живу в двух комнатках, где в мое время жил мой собственный сыровар. Рядом живет в трех комнатах «балтийский сыровар», и все слышно. Попьем чайку, но, по возможности, молча-с!.. А-а… – сложил он губы и зашептал шипуче: – Ко-нчено! И не только в мыслях, но даже расстрелял! «Вождей» и «идеологов»! Пример заразителен. Взял как-то в чудесный весенний день «священные реликвии поколения»… то есть, о-ко-ле-ния!.. – штук с десяток этих гордых портретиков со стеклышками и понес на горку, в цветущий «вишневый сад»… и с таким-то наслаждением я их зайчатником изрешетил!.. Сладость садизма понял. Жена – помните ее «катего-рич-ность»! – что-то лепечет про «падение», что я теряю «душевное равновесие»… А сама недавно плясала над одной «священной» книгой и трясла юбками. Правда, выпили мы тогда. А, плевать… на… плевать!.. – и его губы заерзали.
– Голеем… И, знаете, остротца приятная во всем этом, как… в гнилом сыре!.. Умываюсь только по воскресеньям, хожу вольно, в подштанниках, сапоги превратил в опорки, портянки лихо подвертываю, без рубчиков-с… Опрощаться надоть! к земле приникнуть!!. У всех у нас тут культ тела, да! На деревне ребята нагишом ходят и девок таких же водят. И мы за ними. «Балтиец» наш все лето черным буйволом проходил, только мешочек навешивал. Девки вишни сбирают, а мы все как стадо ломимся, рыкаем… Эллада прямо! И, знаете, поджигает!.. Анна Васильевна… знаете ее, скромнюха была всегда, в этом смысле, и уж сорок ей, – и вдруг и говорит мне: «а, знаешь, в этом что-то есть… естественное!» И пришлось мне… самопроизвольно вышло, интрижками занимаюсь, для отвлечения… Духовные-то «центры», – сделал он губы трубочкой, словно для поцелуя, и пустил шипом, – атрофировались! Семеро моих знакомых развелись в два счета и – «собачьим браком»! И жены тоже, у кого циферблат приличный. Один мне писал: «оголтелость отчаянности»! Все в кучу! Эманация духа – кончилась. Теперь – концентрация всех соков! Силу… – зашипел он, – крепи!.. Обновленное поколение грядет!
Он хмелел на моих глазах: недавно, должно быть, зарядился.
– И легче, как будто жить. Стой точки зрения, все это – величайшее, понятно, свинство… Но надо как-то перескочить через все это самое свинячье свинство и через всю пошлость, чтобы… оценить! Надо, чтобы вытошнило до потрохов! А то ведь мы «принципиально», духовно познавали только… подлость и свинство! Я два месяца в одной рубахе, для опыта, ходил, довел до «завода», до чесотки когтями, все тело изодрал… и что я испытал, как, сходив после искуса в баньку, вымывшись в щелоке, в свеженькую рубашку облекался!.. Что-то весеннее и пасхальное!.. То же и в «духовном» надо произвести… И производится. Любопытные вещички есть в народишке!.. Понаблюдайте. Есть тут старик, на лесном хуторе живет… четыре версты отсюда. Жил у меня, теперь ни у кого не живет, сам по себе, а места не покидает. Пасека была там. И вот, этот старик – зовут его мужики «Железный Дед», – он мне некоторое подтверждение доставил, что… Уж перестегнул через все свинячье и… несет укрепление! Только перерождение-то у него случилось с первых дней революции, без опоздания… Ну, пойдемте. Об этом и там можно, при всех «балтийцах»…
III
Мы пришли в темный флигелек – барский дом занимал управитель с гостившими «семьями из Москвы», и оттуда неслись ревы граммофонов, – и сели за чай и «картофельную», причем Анна Васильевна, чинная такая прежде, положительно потрясла меня невозможно коротким платьем, стриженой головой «под мальчика» и такими словечками, как – «плевать», «в два счета», «влюбленная сволочь» и тому подобное. Но, когда она стукнула зеленым стаканчиком по столу и сказала расхлябанно – «а ну, накапь, товарищ!» – меня охватила оторопь. Показалось, что и она делает губки трубочкой и выдавливает из них «словечки»! Пришел буйволовидный «балтийский сыровар», хватил «пару стакашек» и сказал Анне Васильевне, что едет в Протвино на танцульку: «спляшем?..» Та бойко тряхнула «мальчиком» и побежала приодеться.
– Равноправие… – пробурчал Семен Аркадьич. – Я могу с Палашкой и с Настюшкой, что и осуществляю. Знаю, что все это «надрыв» и свинство, но… плевать на все! Мы должны или сдохнуть, или… обратиться в скотов, иначе не выживем. А потом… воз-ро-ждение?.. а?!. Это же русская, черт ее подери, фи-фи-философия! И с религиозным надсадом! В мечтах было, теперь – есть! Голяком гуляем. Дернем?.. Можно на голове ходить! И если не удавимся на ремешке от штанов, – найдемся! Все повыедено, повыдрано… – стукнул он в грудь стаканчиком и выплеснул на рубаху, – цинизм стал культом! Но мы продолжаем копаться, анализировать, а… народ?.. Я в Железного верю. Бу-дет!..
– Ну, про Железного… Давно ходили о нем слухи, и страшные. Я даже его боялся. Сидел он при пасеке, – напоследок занялся, – а то лес стерег, охотой промышлял. Еще от прежнего владельца достался мне. Севастопольский солдат. Теперь ему за восемьдесят, но силища необыкновенная. Кулаком быка оглушал. Лет сорок в лесу живет, и только дважды в год заявлялся в Протвино – на праздники, закупить чего. А табак, водку, харчи – бабы ему носили, – за любовные утехи. Прельщал! И богатый был. Все готовое, продавал богатым мужикам лес, крал на глазах, а никогда – улики! За Севастополь ему с девятьсот шестого по десятке в месяц пенсии шло, да я пятерку. А бабы ему – все, как трешник мне за Гришку. За двадцать лет моего жительства здесь, найдено в лесах четыре трупа! Давились мужики на соснах!.. И он же первый приходит и докладывает в волость. И все богатые мужики, поторговывавшие леском. Но улик нет! Пропала Дуняшка, девчонка. Следа не нашли. Обыски были – ни-чего! Урядника одного нашли с пробитой головой. Пришел Железный в стан, заявил, что двое бродяг у него ночевали, оставили ему опорки: они и убили, не иначе! Бить его ходили деревней, и били жестоко, а не могли убить. Отольют водой, а он закрестится, покажет раны пулевые и застонет: «Севастопольского-то ги-ро-я?!. Меня Царь отличил, пять пуль во мне, по аттестату… за правду муки примаю!» Ведро им поставит, и песни начнут играть. Красоты звериной! Бабы сами мне говорили, что «глаз» на них знает: так и займешься! Как красивенькая девчонка по грибы пошла – мед у него сосет! И по округе мужиков с двадцать, как есть, в него, порода. Ну, корень здешний. Одна старуха Анне Васильевне каялась: «Сам мне рассказывал, что не настоящий он, а насланный… для гиблого часу чтобы»! И не глупый, но на слова тугой.
– Как началась революция – все к нему: начинай, как надо! Я так и предполагал, что вождем заделается. Крутой, глазищи, голос громовой, сомовье хайло… И что же вы думаете… как себя показал! «Пошли вы, – крикнул, – к дьяволу от меня! Не сметь ничего, строгое начальство сызнова будет, а вас всех на каторгу!» Ну, пошли, замялись. А он – из лесу ни ногой. Стали, было, у меня мужики коров отбирать, вышел он на мой призыв: «Не сметь шевелить!» Схватил головореза одного – оземь, через день помер! Сами замяли дело. А он им: «Идет светопреставление, молитесь Богу!» Крест велел поднимать… Из Протвина поп по его слову с запрестольным крестом по деревне ходил. И сам Железный крест нес, а кругом бабы с девками. И сам тем крестом народ благословлял. В пророки его и произвели! Но мало… Бабы – к нему в лес, «освятиться», а он их жердью! Девок самых красивых направили с дарами, с махоркой, с водкой, с бараниной… – каждую поцеловал, покрестил, а даров не взял: «На церковь подайте, и сиротам!» Плакали от умиления! Одна молодка, боец-бабенка, и хорошенькая, шелковенькой разоделась, – ее бабы сами определили «святого пожалеть», – пошла к нему в лес на ночь, постучалась в окошечко, доложилась, что так и так. Зарычал из берлоги, а принял. «Ложись, касаточка, на лавочку, разоблакайся, а я только на небо взгляну, душу поспрошаю!» Ну, она заробела, а легла, ждет. А он вышел. Приходит. Да как стал ее крапивой жигать-нашпаривать!.. Она в двери, а двери на запоре, а он ее жигает по чем попало, да и приговаривает: «Вот тебе, семя злое, шаталка-ведьма! Мало на вас креста?!.» Ноги ему стала целовать. Он ее поднял, поцеловал в губы и перекрестил. Бабы сами под окошком подглядывали. Тут его слава и закрепилась. Мужики – все по его слову. И было тихо. А он крест себе вытесал огромный и у сторожки своей поставил, и сидит.