Текст книги "Свет не без добрых людей"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)
– У-у, собака! – Федя вслух выругался, постоял с минуту и пошел к другому клену. Картина та же самая. "Вредитель, что ли? – подумал Незабудка. – Или решил засушить деревья, чтобы потом спилить себе как сухостой. Зачем-то кленовое дерево подлецу понадобилось?"
И вдруг у одного клена, окруженного густыми зарослями орешника и черемухи, подвешен старенький, с помятыми и закопченными боками, невесть как сохранившийся солдатский алюминиевый котелок. И здесь сок, кленовый, капает горючей слезой. Федя снял котелок и отставил его в сторону. Затем взял горсть сырой глины и положил ее толстым пластырем на рану. Больше он ничем не мог помочь искалеченному дереву. Замазывая рану, вспоминал, где, у кого он видел такой котелок. "У Станислава Балалайкина. Точно, у него!" – сверкнула радостная догадка. "Ну погоди же, Стась, сейчас мы с тобой все выясним".
Пока шел до мастерских, немного успокоился, принял нарочито веселый и беспечный вид, с ходу оповестил:
– Ну, ребята, с директором полная договоренность и взаимопонимание. Обещал после сева дорогами заняться, наше предложение одобрил и просил вас сердечно поблагодарить. – Последнее Федя сочинил. Затем, подняв котелок на уровень лица, спросил тем же веселым тоном: – Кто пить желает? Кленовый сок, сладкий, как мед, в гаю нашел. Свежий-пресвежий, как парное молоко.
Несколько рук потянулось к котелку, но, проворно расталкивая всех, вынырнул перед Незабудкой Станислав Балалайкин, поспешно хватаясь за котелок:
– Стойте, хлопцы, это ж мой котелок! Ты где его взял?
– Я ж тебе сказал, в гаю, под кленом, – невозмутимо ответил Федор, вызывая Балалайкина на признание. А тот, ничего не подозревая, сам себя выдавал:
– Точно, мой! – И уже задиристо, с упреком: – Кто тебе дал право чужое добро трогать? Давай сюда.
Но Федя метнул на Балалайкина ненавидящий взгляд и, подавая котелок другим, сказал строго, даже сурово:
– Прошу, товарищи, попробовать, чтобы убедиться, что в котелке не вода, а кленовый сок. – И когда двое выпили по нескольку глотков и подтвердили, что действительно в котелке кленовый сок, Федор, не спуская глаз с Балалайкина, сказал приглушенно: – Нет, не сок это, а кровь и слезы нашего совхозного парка, который губят разные двуногие паразиты. Мало того, что ствол просверлил, так он и корни у шести самых старых кленов понадрубил, чтоб деревья поусохли.
Незабудка стоял посреди мастерской, широко расставив крепкие ноги, и держал возле груди котелок. Он весь кипел от негодования.
– А ты видел, что я рубил, ты поймал меня?! – засуетился Балалайкин.
– Люди видели, – зло сказал Федор. – И вот вещественное доказательство. Это, товарищи, уже не штрафом пахнет. Это подсудное, уголовное дело, подлинное вредительство.
– Выслуживайся, выслуживайся, министр без зарплаты. Может, премию получишь, – вызывающе бросил Балалайкин, и в ответ на это со всех сторон на него обрушились, точно камни, слова механизаторов:
– Федька правду говорит – подлинное вредительство!
– За такое в тюрьму сажают.
– Этого Балалайку ничем не проймешь. Ведь знает же, что наказывают, а все равно лезет, как шкодливая кошка.
– Так это ж его козу летом директор в сирени застрелил.
– Да не козу надо было, а хозяина крупной солью в мягкое место.
Улучив паузу, Балалайкин пошел в контратаку на Федора:
– А ты забыл, как сам сирень трактором потоптал? Забыл?..
– Нет, Стась, не забыл. И всю жизнь буду помнить. Так я за эту свою глупость расплатился сполна. Я своими руками прошлой осенью пятьдесят деревьев посадил. И весной еще столько посажу. А тебе, Стась, никакой урок не идет впрок. Видно, сознательность у тебя, как у твоей инкубаторской курицы.
Федя Незабудка под одобрительный смех товарищей махнул рукой и пошел к трактору. Разоблачение и публичное посрамление Станислава Балалайкина было второй победой молодого коммуниста.
3
Птицы объявляют приход весны, они славят весну своей песней. Они радуются весне, и радость их – самая великая радость на земле. Кажется, никто в мире так не чувствует красоту пробуждения природы, как птицы, принося в дар весне самое лучшее, что они имеют, – свои песни. Большинство птиц поют только весной, потом, в иную пору года, они чирикают, пищат, щебечут, трещат, галдят, шумят, разговаривают между собой, но не поют.
Длиннохвостые дрозды, которые летом тяжелыми камнями с шумом и неприятным хриплым треском падают в густые чаши кустарника и, кажется, не имеют и никогда не имели приятного голоса, весной неожиданно дают такого "дрозда", что только диву даешься. Быстрокрылые, храбрые, они носятся высоко по верхушкам столетних тополей и елей со свистом и трескотней, устраивают отчаянные драки с галками и воронами, а вечерними зорями, усевшись на самой макушке еще безлистого ясеня, начинают концерт. Их мощные, сильные голоса слышны далеко-далеко, а мелодия такая звучная, приятная, что неискушенный человек иногда приходит в затруднение: что за солист такой? Неужто соловей прилетел уже? И действительно, его трель очень похожа на песню старого искусного скворца или молодого, еще неопытного соловья. Дрозды славят вечерние, еще ядреные апрельские зори, а неугомонные вездесущие зяблики славят леса, ручьи и реки.
Темно-зеленые в желтую крапинку скворцы, запрокинув кверху крепкие желтые клювы, кричали на всю улицу о том, что набухают почки на вишнях и яблонях и что земля готова принять от людей первые зерна.
Жаворонки славили небо – свое синее, бездонное царство, где происходила иная, чем на земле, жизнь, известная только им, невидимым солнечным колокольцам; славили просторы вечного и бесконечного, своей неумолчной серебристой свирелью они соединяли небо и землю, помогая им лучше понять и познать друг друга.
Птицы, как и цветы, – каждому свое время. В марте шумно галдели воробьи, галки и синицы, затем появились жаворонки, скворцы, зяблики, дрозды, чибисы, забросав землю радостью и восторгом. За ними – очередь ласточки и соловья.
Каждый день, улучив свободную минуту. Вера ходила за речку в гай. Идет по аллее, думает, мечтает. Или сядет на пень среди синих, как ее глаза, подснежников и слушает птиц. От их безудержного голосистого буйства, от первого горячего дуновения южного ветра, под которым просыпались бабочки и пчелы, от первых цветов и первых, еще совсем молоденьких листочков черемухи и боярышника душа переполнялась до краев и самой хотелось петь птицей, цвести подснежником, порхать в теплом воздухе бабочкой. Вера уже не сознанием, а сердцем чувствовала, что пришла настоящая весна – лучшая пора года на нашей планете, И поняла она еще одно: весны она до сих пор совсем, совсем не знала. Потому что в городе весны не бывает. Там есть зима, с ее морозами, когда надо потеплей одеваться, есть знойное, с накаленным солнцем камнем домов и улиц лето, с потными лицами людей, духотой троллейбусов и прохладой метро; есть сырая, неприятно-дождливая, тусклая осень. А весны нет. Потому что весна – это голубой простор над головой, и золотистый горизонт, запах теплого ветра и молодых почек, буйство птиц и цветов, первая зелень трав в ложбинах, и пчелиный звон вокруг желтой лозы, звонкое журчание ручья с пескарями и серебристой плотвой, гул тракторов за селом, и густой, резкий запах перегноя, мягкий, теплый пар над землей, и прохладная вечерняя свежесть у воды.
"С чем сравнить ее, весну? – спрашивала себя Вера и не находила ответа. – Разве лишь с первой любовью?!" И подумалось: "Полюбить землю горячо и на всю жизнь может тот, кто видел ее не поздним летом, тучную от спелых плодов, а в дни весеннего пробуждения, еще не умытую теплыми дождями, не чесанную буйными ветрами, сладко потягивающуюся спросонья".
Над гаем, распластав могучие крылья и вытянув вперед прямую и острую, как пика, шею, свободно и плавно, не шевеля ни одним мускулом, проплыл аист. Вера позавидовала ему. Вчера она видела гай с высоты полета аиста, видела партизанские края с трехкилометровой высоты. Уже целую неделю, как с утра до вечера над совхозными полями кружил совсем низко самолет-"кукурузник", разбрасывая минеральные удобрения. Летчик, молодой веселый парень, "попутно" катал в воздухе сельских ребят. Однажды Тимоша сказал Вере:
– Сегодня четыре круга на самолете сделал. Ух, здорово! Ты никогда не летала?
Вера отрицательно покачала головой. На другой день она уже летала над совхозной землей. Чувство легкого страха, радости и восторга переполняло Веру. С высоты гай, ее любимый гай, казался маленьким лоскутком, окаймленным с трех сторон голубой змеей – Зарянкой. Поля были рыжие, серые, оранжевые, зеленые, квадратные, прямоугольные и вообще неопределенных форм. Лесные поляны сверкали светлыми пятнами. Рощиц было много, но ту, единственную, свою "березовую симфонию" она узнала сразу.
Летчик был более чем учтив, более чем любезен и предупредителен. Он принадлежал к числу тех молодых людей, которые влюбляются с первого взгляда.
В теплый, сверкающий золотыми блестками полдень Вера повстречалась в гаю с Надеждой Павловной, обрадовалась и удивилась этой неожиданной встрече. Посадова шла по кольцевой аллее неторопливо, высоко подняв к верхушкам деревьев голову, задумчивая и какая-то необыкновенно ясная, прозрачная, должно быть, осененная радугой весны. В руках у нее был не букет, а лишь один цветок – подснежник, синий, как Зарянка, когда смотришь на нее с самолета.
– Понравилось летать?
В вопросе Посадовой Вера почувствовала подтекст, но ответила прямо:
– Красиво. Простора много.
– Долго он тебя кружил. Старался голову вскружить.
– Вскружил, да только свою. – Лукавые глаза Веры сощурились, она потянула к себе ветку, сказала, отвлекаясь: – А черемуха распускается раньше всех.
– Влюбился? Так быстро? – Но в вопросе Посадовой не было удивления.
– Больше: предложение уже успел сделать.
Вера не лукавила. Летчик действительно сделал ей предложение, точно спешил, что не успеет: срок его командировки в совхозе кончался. Он сказал девушке, что здесь, в деревне, она пропадет, а он увезет ее в областной центр, где стоит их авиаотряд. У него отдельная комната и приличная зарплата. Она может не работать. Но при желании работа в городе и для нее найдется. А то и учиться можно пойти в медицинский или учительский. Можно, конечно, и на заочное отделение поступить.
– И ты согласилась?
– Что вы!.. Такой воображала…
– Красивые все воображалы, – обронила Надежда Павловна.
Юность откровенна и доверчива, она всегда ищет участия. Вера была откровенна с Надеждой Павловной, ей доверяла голос своего сердца, в ней находила участие.
– Я люблю мечтать здесь, в гаю, – говорила Вера. – Тут так легко думается. Идешь по аллее, и где только не побываешь за какой-нибудь час: и в Москве, и там, где никогда не была, – в Уссурийском крае и у Баренцева моря, и в далекой Индии, стране чудес. И кем только не побываешь – журналисткой, туристкой, делегаткой, учительницей, врачом и простым библиотекарем.
– Что ж, библиотекарь – это тоже профессия, – вдруг произнесла с каким-то срывом в голосе Надежда Павловна, и темные горячие глаза ее потухли, по лицу, смуглому, с первым апрельским загаром, проплыли неторопливые тени. – Я вот тоже скоро буду библиотекарем. Твоим подчиненным, – добавила она и посмотрела на Веру долгим, насильно улыбающимся взглядом.
Вера не поняла ее. И это ее полное открытое недоумение запечатлелось внезапно в глазах, больших, синих, с золотистым отсветом, точно в них отражалась земля, украшенная подснежниками, и высокое небо.
– Что ты удивляешься? – уже мягче, проще, погасив улыбку и взяв Веру под руку, спросила Посадова. Сегодня она чувствовала неумолимую потребность высказать сокровенное, излить то, что в последнее время медленно, как березовый сок, капля по капле, заполняло ее, тревожило, погружало в глубокие размышления. – Должность моя выборная. Не захотят коммунисты – и не изберут.
– Да что вы, Надежда Павловна, – хотела успокоить Вера, но Надежда Павловна остановила ее, слегка сжав руку:
– Были годы, когда на отчетно-выборном собрании за меня голосовали все коммунисты, все сто процентов. А в прошлом году я получила тридцать процентов голосов против… Тридцать процентов, – повторила она, замедляя шаг. – Значит, не доверяют. Значит, я в чем-то не права. Или появились новые люди, которые знают и могут то, чего не знаю и не могу я. Вполне возможно. Особенно на последнем собрании как-то все перевернулось. Люди вдруг не своими, а какими-то новыми голосами заговорили. Или, может, мы просто этих голосов прежде не замечали? Мы, то есть я и директор. Вот хотя бы Нюра: толковая, умная. Я сидела на партсобрании, слушала ее доклад, радовалась – это совершенно честно я говорю, – искренне радовалась за нее, хотя, признаюсь, мне было как-то не по себе, будто она сделала то, чего не сумела сделать я. Она твердая и сильная. Она своего добьется. Когда я слушала ее, мне вспомнилась птичница из колхоза "Победа", тоже молодая девушка. Как-то на районном совещании передовиков она выступала запальчиво, горячо. Точно не помню сейчас цифры, но что-то уж очень много она обещала получить яиц от каждой несушки. Кто-то репликой выразил свое сомнение. Так она знаешь что ответила: "Сама, говорит, нестись буду, а обязательство выполню!" Мне ее Комарова напомнила, такая же одержимая в труде. Я понимаю, ревность в таких делах – штука нехорошая. И я не ревную. В лице Комаровой я вижу не соперницу свою, а преемницу. И чувствую, знаю, ей мне придется сдавать свои дела. Ей или Гурову. Вот и приду я тогда к тебе в помощницы, будем самодеятельность поднимать, народный театр создадим. Народный театр – это была заветная мечта Алексея. Он в молодости пробовал создавать его, да что-то не получилось.
Так они шли уже чуть зеленым, но еще насквозь видным гаем, две женщины, со своими судьбами, тревожными ожиданиями, с думами, беспокойными и мятежными, с открытой, доверенной друг другу мечтой.
А вечером в клубе готовилось общее собрание рабочих совхоза по случаю организации – комплексных бригад и звеньев. Ждали директора треста совхозов. Роман Петрович готовил начальству пышную встречу. А начальство сочло своим долгом поставить в известность первого секретаря обкома: еду, мол, в "Партизан" на ответственное собрание, чтобы лично возглавить и благословить многообещающее начинание. Егоров одобрил поездку директора треста в совхоз; комплексные бригады и его волновали не меньше, а, пожалуй, даже больше, чем руководителя треста. Уже во второй половине дня он вдруг решал тоже поехать в "Партизан".
На выходе из города у шоссе Михаил Гуров поджидал какую-нибудь попутную машину. На маршрутное такси, курсировавшее два раза в день между районным центром и совхозом "Партизан", он уже опоздал: задержался в райкоме, где получал свой партийный билет. В связи с арестом фашистского палача Григория Горобца, скрывавшегося долгое время под именем Антона Яловца, Гуров был освобожден, реабилитирован и восстановлен в партии. В совхозе об этом знали и ждали его возвращения.
Гуров сидел на обочине развилки, там, где от неширокого, но асфальтированного шоссе отходила в сторону совхоза уже подсохшая, в пух и прах разбитая, пыльная, бугристая, с глубокой колеей дорога, та самая, которую Булыга обещал отремонтировать после окончания весеннего сева. Ехавший в совхоз Егоров узнал Михаила и, посадив в свою машину, довез до самого дома. Он хотел везти его прямо в клуб, на общее собрание, но Михаил воспротивился: надо было забежать хоть на минуту домой, переодеться, умыться с дороги.
– Ты виновник сегодняшнего общесовхозного собрания: там комплексные бригады создают. Так что, пожалуйста, не задерживайся, приходи сразу в клуб.
Пойти сразу в клуб для Михаила было нелегким делом. Скромный до щепетильности, совестливый до застенчивости, Михаил, несмотря на свою полную невиновность и реабилитацию, все же испытывал чувство неловкости и стыда. Ему казалось, что лучше постепенно, как бы заново, войти в коллектив, чем вот так сразу свалиться на всех снежным комом. Но больше всего его волновала встреча с Верой; он мысленно пытался представить себе ее первый взгляд, первый жест, первое слово.
Собрание уже было в самом разгаре, когда Егоров, стараясь остаться незамеченным, тихонько вошел в зал. Выступал директор треста. Он приветствовал инициативу рабочих совхоза в создании комплексных бригад, поблагодарил партийную организацию и директора и пожелал успешного проведения посевной.
Не успел он произнести последнее слово, как духовой оркестр, размещенный Булыгой за кулисами, грянул туш. Довольный, Роман Петрович что-то весело прошептал на ухо начальству, но сидящий с другой стороны Булыги председатель рабочкома дернул Романа Петровича за рукав и панически шепнул:
– Егоров приехал!
– Где?
– Да вон, у печки стоит.
Зоркие глаза Булыги быстро отыскали Егорова в конце зала среди стоящих. "Почему он там? Давно ли стоит? Инкогнито?" – запрыгали тревожные вопросы. Не долго думая, Роман Петрович поднялся и торжественно сказал, устремив взгляд на Захара Семеновича.
– Товарищи рабочие! К нам приехал первый секретарь обкома партии товарищ Егоров! Попросим его в президиум нашего собрания!
Прокатились дружные аплодисменты, и тотчас же утонули в грохоте и гуле духового оркестра. Егоров, несмотря на свой сильный и властный характер, от неожиданности покраснел. Он понимал, что отпираться ему нельзя. Пока гремел оркестр, он успел добраться до сцены. Но как только трубы умолкли, он сказал, обращаясь к президиуму:
– Вы бы лучше, товарищи, пригласили в президиум подлинных виновников вашего собрания: Комарову и Гурова, инициаторов создания комплексных бригад.
Егоров остановился на сцене у края стола и начал пристально шарить взглядом по залу, ища там названных им товарищей. Но разве найдешь их среди трехсот человек?
Роман Петрович понял свою оплошность, но решил как-то вывернуться и громко ответил:
– Комарова-то здесь. А насчет Гурова не можем, не в нашей власти.
– Это почему же? – спросил Егоров, не отрывая взгляда от зала. – Все в вашей власти.
– Захар Семенович, Гуров ведь в тюрьме, – подсказал директор треста, но Егоров резко оборвал его:
– Вы не в курсе: товарищ Гуров сейчас уже в совхозе.
При этих словах все разом повернули голову к входной двери.
Нюра бросилась к выходу. Через пять минут она была уже в квартире Михаила.
Слова Егорова ошарашили Веру. Ей хотелось переспросить его: "Это верно? Вы не шутите?" Но она боялась шевелиться, чувствовала, как лицо охватывает жаркий пламень, а по всему телу побежал торопливый холодок. Как сквозь сон, долетали до нее твердые, хозяйски уверенные, с язвительным оттенком слова Егорова:
– Шуму много у вас, товарищи, как бы эта парадная шумиха не заглушила серьезного дела… Оркестр зачем-то притащили. У пожарников, что ли, напрокат взяли? А, Роман Петрович?
– Свой завели, – пробуя скрыть неловкость улыбкой, через силу ответил Булыга, а из зала крикнули:
– Культуру внедряем!
Егоров улыбнулся в зал, ответил на реплику иронией:
– Да-а, культурненькие начальники пошли, без музыки никак не могут. Прямо не начальники, а солисты. Разговаривают с народом только под аккомпанемент духового оркестра. И слушать таких начальников, должно быть, приятно: не говорят, а поют. Верно, товарищи?
И вслед за бойкими выкриками из зала "правильно" раздались веселые хлопки. А Вере казалось, что это вовсе не аплодисменты, а звонкие, хлесткие пощечины директору треста, руководителям совхоза и в первую очередь Булыге. Оживление в зале словно пробудило ее, вывело из минутного оцепенения. Воспользовавшись разрядкой собрания, вызванной язвительной репликой Егорова, Вера незаметно ускользнула из зала. Одна мысль овладела теперь ею: "Он здесь, он вернулся, мы встретимся, мы должны встретиться". Ей, как и Михаилу, тоже хотелось, чтобы эта первая встреча произошла как-нибудь без свидетелей. Юность решительна и опрометчива, юность застенчива и стыдлива.
Ее лихорадило. Руки дрожали, пересохли губы, и это необычное состояние изумляло ее. "Что со мной такое происходит? Почему я волнуюсь?" А щеки полыхали по-прежнему ярко и горячо.
Она вышла на воздух; вечерняя прохлада резко и приятно ударила в лицо. Солнце недавно зашло. Медленно гасла заря. За рекой в гаю залихватски-громко высвистывал и выщелкивал дрозд. Улица была безлюдна, казалось, вместительная утроба клуба проглотила всех жителей центральной усадьбы.
Еще издали Вера увидела свет в окне Михаила. Свет этот, как ни странно, не усилил, а немного ослабил ее волнение. "Надо спокойней, спокойней. Возьми себя в руки…" – шептал ей собственный голос. И вдруг… Вера остановилась и замерла.
В окне его комнаты на фоне электрического света стояли друг против друга, лицом к лицу, Михаил и Нюра. Так могут стоять только близкие люди.
Вера чуть не вскрикнула, невольно прикрыла глаза, чтобы не видеть того, что разрушило и убило в ней светлое ожидание, и затем, круто повернувшись, побежала в гай. Она смутно понимала, что помочь ей скрыться от людей, от самой себя, от всего на свете может сейчас только гай, ее любимый гай; он единственный в мире понимал и любил ее, давал ей радость, душевный покой, вселял надежду. Надежду на что? "Дура, какая я дура!"
Она дошла до речки и не успела ступить еще на кладку, как ее догнал летчик. Он был действительно красив, молод, подтянут и слегка возбужден. В легком плаще он бежал за ней легкой, порхающей походкой.
– Еле догнал, – сказал он бодро и довольно смело взял ее за локоть.
Вера вздрогнула, посмотрела на него зло и презрительно. Сейчас она никого не хотела видеть, а тут, извольте, такая вольность в обращении. Он осекся, неловко повел глазами, но не растерялся.
– Верочка, вы обещали сегодня сказать свое решение.
– Я решила. – Вера остановилась. – Я решила уехать.
– Со мной? – В глазах летчика вспыхнула несдержанная радость.
– С вами? – Вера вскинула на него удивленные, холодные глаза. – Почему с вами? В Москву, домой. Завтра же еду.
По ее виду, по тону летчик понял, что она не шутит. Он готовил себя к ее отказу, но к такому обороту дела не был готов, стушевался.
– Почему? Так вдруг, ни с того ни с сего?
– Так надо. – Голос отчужденный, сухой, с недружелюбными нотками. "Ах, как не вовремя появился этот летчик!" Она уже почти ненавидит его. А в ушах звучит голос Посадовой: "Все красивые воображалы". "Тоже мне, красавец нашелся. Жених…" А жених совсем ласковым, дрогнувшим голосом, с искренним участием спросил:
– Случилось что-нибудь, Вера Ивановна?
– Оставьте меня, ради бога! – Она не хотела оборвать так грубо, знала, что обижает этим окриком человека незаслуженно, но эта даже не фраза, не просьба и не мольба, а скорее крик души вырвался невольно.
Она побежала домой. Через полсотни шагов столкнулась с Тимошей. В руках у него зеленая ветка с тонким сладковатым медовым запахом. Не говоря ни слова, она взяла из рук юноши ветку и уткнулась в нее лицом. Сказала тихо, нежно:
– Ой, как хорошо пахнет! Необыкновенный аромат. Что это такое?
– Клен цветет, – просто ответил Тимоша.
– Клен?.. Никогда не знала, что он цветет. А почему нет листьев?
– Еще не распустились. Он цветет до листьев.
– Приятный аромат. Почему бы такие духи не сделать? А то всякие там гвоздики-сирени выпускают. Правда, изумительный запах?
Не ожидая ответа, она взяла Тимошу под руку и затараторила с поддельной веселостью и беспечностью, которыми хотела скрыть свое состояние:
– Как я рада, что тебя встретила. Хотела в гай пойти, а там один нахал пристал ко мне, пришлось вернуться. Ты будешь моим телохранителем. Согласен?
Она уже хотела вместе с Тимошей пройтись по гаю, проститься с ним: ведь завтра утром ее уже не будет в совхозе. Сегодня последний, прощальный вечер. Она решила твердо – уехать. Но Тимоша не хотел идти, он не двигался с места. Она не понимала его, спросила:
– Что, ты не хочешь со мной погулять?
– Вера! – Голос у Тимоши дрогнул, и рука, неуверенная, дрожащая, достала из кармана бумажку. – Ты только не расстраивайся, Вера. Тебе телеграмма от матери.
– Телеграмма? От мамы? Что с ней? Тяжело больна? – встревожилась Вера.
– Нет. С отчимом случилось… – угрюмо произнес Тимоша.
– А-а, Константин Львович. Что с ним такое? – И голос Веры заметно изменился. Последний вопрос звучал уже без особой тревоги.
– Он… умер.
– Умер? Константин Львович?.. Это как, от чего?
Вера взяла телеграмму и с трудом прочла освещенную гаснущей зарей строку: "Константин Львович скончался. Приезжай. Мама". Нахмурилась, точно пытаясь что-то важное понять и решить, и произнесла после паузы:
– Бедная мама! Ей очень тяжело.
Шли молча. Летчика у кладки уже не было. Где-то за гаем кровавым пламенем разгоралась большая луна. Ручей мурлыкал на отмели молодо и беспечно, точно силился не отстать от неумолкающих птиц. Она облокотилась на плохо отесанный поручень, глядя в темную, густую на вид воду.
– Давай постоим.
Тимоша согласился. Он не знал, что в таких случаях следует говорить. Успокаивать? Но ведь она не плакала и даже виду не подавала, что печальное известие потрясло, ее.
– Ты не любила отчима? – спросил он напрямую после паузы.
– Нет, – честно ответила Вера.
– Ты любишь отца своего? – опять немного погодя спросил Тимоша.
– Совсем не поэтому. – Вера выпрямилась, поправила волосы, уложенные на макушке, дружески коснулась своей холодной рукой горячей руки Тимоши и, увлекая его за собой, решительно пошла в гай. – Совсем не потому, – повторила она уже на аллее, где медовый запах клена слился с запахом молодых листьев боярышника и черемухи. – Константин Львович мне… был совсем чужой по духу. У нас с ним разные не только вкусы, но и взгляды на все решительно. Ты когда-нибудь с Алексеем Васильевичем встречался?
– Один раз. В Москве. – Тимоша готов отвечать на любой ее вопрос.
– Он тебе понравился?
– Ничего. Вообще он человек умный и правильный. Но отец, конечно, умней его и как-то не то что ближе мне, но интересней как человек. Я тебе говорю честно, совсем не потому, что он мой отец. У него многому можно поучиться.
– Да, Захар Семенович – человек необыкновенный. Ты его любишь. И я люблю своего отца. Только очень мало знаю о нем. Совсем-совсем не знаю его. А так хочется. Ведь он погиб. Он был неистовый и, как ты говоришь, правильный. Он не умел подличать. Был похож на своего отца, то есть на моего деда. А дед старым коммунистом был, революционером. Сам из деревни происходил. Мама говорит, что я похожа на отца. А отец – на своего отца. Значит, кровь во мне деревенская. Может, потому мне и дорого все вот это и сердцу близко.
Она остановилась, кинула взгляд на вершины еще голых могучих тополей, в три обхвата толщиной, подтянутых лиственниц, столпившихся в одну дружескую компанию, на тускло освещенный резкий силуэт единственного древнего кедра, каким-то чудом оказавшегося в здешних краях. Прислушалась, деревья разговаривали голосами птиц, просили: "Не уезжай". Гай не хотел прощаться, он точно кричал веселым, бойким свистом и щелканьем дрозда: "До скорого свидания".
– Через неделю, пожалуй, зацветет черемуха, – сообщил Тимоша, и в голосе его она без труда уловила недосказанное: "Так что ты поскорей возвращайся". А Вера продолжала прерванную мысль – это отвлекало ее от двух бед, свалившихся сразу.
– Мне хочется знать, что думал мой отец перед казнью? О нас с мамой думал, наверно, о нашей судьбе. Что с нами станется, кто поможет, как жить будем? Думал ли он, что мир не без добрых людей?
– Говорят, свет не без добрых людей, – поправил Тимоша.
– А какая разница – мир, свет, – произнесла Вера. – Синонимы. А сколько смысла. Вдумайся: мир – земля, мир – покой. Свет – земля, свет – ясность. И выходит, земля наша – это покой, это ясность. Вот как русские люди понимают землю.
Гай горел, подожженный луной, а птиц этот пожар не пугал: они не знали угомона. Тимоша сказал:
– Когда зацветет черемуха, прилетят соловьи. Будут петь и днем и ночью – в две смены.
– Я их не услышу, – говорил грустный и неуверенный Верин голос, а сердце шептало: "Надо услышать, надо".
Она прощалась с гаем, который только что начал надевать на себя самый красивый весенний наряд, прощалась и не верила, что уезжает навсегда. Она гнала от себя прочь до боли тяжкие думы о покойном отчиме, о бедной маме, об измене Михаила, но, к ее удивлению, мысли о Михаиле упорно цеплялись, не желали уходить, воскрешали в зрительной памяти только что увиденную картину в его окне. Желание знать, о чем и как он разговаривал с Нюрой, родилось вновь, глупое, неуемное желание.
Нюра примчалась к Михаилу запыхавшаяся и бросилась к нему на шею. Он был рад ее приходу. Спросил:
– Ты как узнала?
– Ой, Мишенька, не говори, я в клубе была. Там два директора цирк устроили. С музыкой. Умереть можно. Потом приехал Егоров, высмеял. О тебе сообщил. А я сидела в зале перед тем, как Егоров появился, и предчувствовала что-то. Вот сижу как на иголках. То в жар меня бросит, то в холод. Места не нахожу и чего-то жду. А чего – сама не знаю. Ой, Мишенька, такое творилось со мной! – Нюра положила ему руки на плечи и посмотрела в глаза, нежно и умоляюще, будто о чем-то просила.
– Что, Нюра? – Он взял ее за руки тихо, поглядел также тихо и ласково в ее пылающее лицо.
– Как я тебя ждала, Мишенька!..
Он не дал продолжить, перебил, не отпуская ее рук:
– Спасибо тебе, Нюра, за статью, за письма, за все. Ты очень, очень хорошая. Кажется, раньше я тебя плохо знал… А теперь сядем, поговорим. – Он посадил ее на диван, сам сел на стул, напротив. – Что у вас, как, рассказывай.
Она смотрела на него изучающе, зорко, пытаясь проникнуть в мысли, узнать о том, что ее волновало больше всего.
– О чем рассказывать? Или о ком?
– Как Вера? Ты мне, между прочим, о ней ничего не писала.
– А ты, между прочим, и не спрашивал, – ответила Нюра колко, с горестным укором. Сощурив глаза, уставилась отсутствующе в карту, висящую на стене, задумалась о своем.
Он действительно в письмах не спрашивал о Вере, знал, что вопросы эти обидят Нюру, вызовут ненужную ревность.
– Нюра! Давай поговорим серьезно, – предложил Михаил.
Она ответила машинально, не меняя позы:
– Давай.
– Пойми, кто ты для меня… – начал он волнуясь.
– Да, кто я для тебя? – также вяло повторила Нюра.
– Ты для меня, как сестра родная…
– А я не хочу, понимаешь, не хочу, эта должность меня не устраивает. – Нюра резко поднялась. – Пусть она будет сестрой.
– Не надо, Нюра, об этом. – Он тоже встал. – По крайней мере сейчас не надо. Потом, в другой раз. Я рад, что ты со мной, именно ты.
Голова идет кругом. Все перепуталось, в мыслях сумятица какая-то. "Почему она не хочет понять: не могу иначе, мы друзья. Разве нельзя быть просто друзьями? Наверно, нельзя. Но что же тогда, где выход?" – бьется беспомощная мысль. Он несколько раз повторяет в уме один и тот же вопрос: "Где выход?", и вдруг слышится ему совсем другое: "Где Вера?" Да, где она, почему ее нет здесь сейчас? А может, то было просто так, игра, может, опять Юлька Законникова.