Текст книги "Свет не без добрых людей"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
Надежда Павловна встала, налила фруктовой воды из бутылки, предложила Вере. Девушка отказалась. Надежда Павловна, выпив воду, продолжала уже стоя, слегка прислонясь к столу.
– В сорок четвертом кончилась наша партизанская жизнь, и я с ребенком приехала в Москву. Отца уже не застала в живых, а через полгода умерла и мать. Виделась дважды с Алексеем. До этого все три с лишним года мы ничего друг о друге не знали. Он считал меня погибшей. Женился. Детей, правда, у них не было. Мне было очень тяжело в Москве. Смерть родителей. Неустроенность жизни. Ужасное состояние. Люди кругом радовались окончанию войны, а у меня на душе лежало что-то тяжелое, сырое и давило, не давало покоя. И опять надо было начинать все заново. А как, с чего начинать? Разное думалось: вернуться в театр, предлагали пойти учиться. Никто за меня не мог решить, что мне делать, как быть? Сама я должна была думать и решать. Сама, чтоб потом никого не корить. И вот интересно: двадцать лет я прожила в Москве, родилась здесь, росла среди сорванцов Марьиной рощи, у меня тут было много подружек детства, и знакомых, и родственников. Три года не видела Москвы, соскучилась так, что душа ныла. А приехала – и поняла, что сердце свое там, в партизанских краях оставила. Встретила одного из бывших партизан наших, приезжавшего в Москву в командировку. Рассказал много интересного, как восстанавливается край, в котором мне, бывшей разведчице, каждая тропинка знакома, каждый куст – родной. Я долго не стала раздумывать – поехала. Встретили меня, как родные. Да они мне и были роднее родных, все эти люди, лесные солдаты, бывшие народные мстители. Хорошие это люди, Верочка!.. Ну, повезли меня в совхоз, как раз в тот, где наш отряд действовал, – там тогда на месте сожженных колхозных деревень совхозы создавались. Директором был знакомый мне бывший командир одной партизанской бригады. Он меня хорошо знал, и я его знала. В совхозе были главным образом бывшие партизаны. Избрали меня секретарем парторганизации. И с тех пор я там живу и работаю. Хозяйство большое, условия трудные. Тут я поняла, что такое жизнь. Тут началась моя новая роль. Это сильнее, сложнее и глубже, чем на сцене. Тут тебе никакой пьесы, никакого готового текста. Ты сама и автор и актер. Вот о ней, об этой моей роли и говорил Алеша Посадов. Роль, скажу тебе откровенно, трудная, но зато уж главная и благородная.
Умолкла Надежда Павловна, внимательно и открыто изучая девушку насмешливо острыми глазами, темными, как у ласточки. Молчала и Вера; маленький рот ее был полуоткрыт, пухлые губы вздрагивали. Она не знала, что ей говорить, она ждала чего-то главного и еще недосказанного. И Надежда Павловна досказала:
– Вот, если нравится тебе моя пьеса, – поедем со мной, обещаю тебе неплохую роль. Будешь работать, человеком станешь…
3
Ольга Ефремовна, как и дочь ее Вера, носила фамилию первого мужа, Ивана Акимовича Титова, подполковника танковых войск, Героя Советского Союза, погибшего, когда Верочка пошла в первый класс. Через год после смерти Сталина Титовы были извещены о том, что их отец посмертно полностью реабилитирован, а еще через год Ольга Ефремовна вышла замуж за скульптора Балашова.
Она работала в то время продавщицей в хозяйственном магазине, в отделе стекла и фарфора. Однажды незадолго до закрытия магазина, когда покупателей почти не было, к Ольге Ефремовне обратился элегантно одетый мужчина в синем берете и кокетливой бабочке с необычным вопросом: велик ли спрос покупателей на сторублевого фарфорового барана и вообще, что пользуется большим успехом у покупателей: баран или лев, держащий зайца. Ольга Ефремовна ответила, что льва с зайцем берут лучше, должно быть, потому, что статуэтка эта стоит дешевле барана.
– Значит, дело не в качестве, а в цене. Так выходит? – спросил человек в берете, облокотясь на прилавок, и по всему было видно, что он намерен продолжать допрос продавщицы, немолодой, но интересной, вступившей в пору последнего цветения женщины.
– Видите ли, я скульптор, это моя работа, – он повел бровью в сторону полок, на которых стояли различные статуэтки. – Меня, естественно, интересует мнение потребителя. Что желает покупатель, каков его вкус?
– Вкусы у всех разные, – любезно сказала Ольга Ефремовна, с любопытством глядя на автора, и затем добавила с тихой улыбкой: – А что касается желания покупателей, так оно одинаково – все хотят подешевле и получше.
Скульптор тоже заулыбался, собрав у больших выпученных глаз мелкие морщинки, но не отошел, а продолжал говорить:
– Дешевле – это мне понятно. А вот что значит лучше?
– Я вам советую поговорить с директором, – предложила Ольга Ефремовна. Но скульптор оказался настойчивым.
– Директор директором. А я хочу знать ваше мнение. Для меня мнение продавцов важнее директорского, – продолжал он весомо и авторитетно. – Мне бы хотелось поговорить с вами, посоветоваться, показать вам свои новые работы.
Так Ольга Ефремовна познакомилась со скульптором Балашовым.
Константин Львович – старый холостяк – вдруг, изменив своим убеждениям, решил жениться. Ему нужна была добрая и умная хозяйка, которая бы смогла внести в его одинокую творческую жизнь уют и тепло. Переступив рубеж своего пятидесятилетия, Балашов резко ощутил потребность не столько семейного гнезда, сколько простой женской заботы и ласки. Человек холодного расчета, он и не помышлял о женитьбе на какой-нибудь смазливо-легкомысленной девчонке. Он, конечно, не сомневался, что в свои пятьдесят лет может жениться и на двадцатилетней – охотники найдутся, – но великолепно понимал, что такой брак не принесет ему желаемого уюта и спокойствия. Он искал молодую вдовушку, без особых претензий, которую может "осчастливить" и которая потом всю жизнь будет благодарить свою судьбу. Именно такой женщиной ему показалась Ольга Ефремовна, которую еще до знакомства в магазине он несколько раз встречал на улице.
У Балашова была двухкомнатная квартира у Кировских ворот. Женившись на Ольге Ефремовне, он обменял квартиру на большую однокомнатную в старом доме, в одном парадном с Титовыми. Квартиру свою Балашов переделал под мастерскую и был очень доволен.
Ольга Ефремовна после вторичного вступления в брак не стала менять фамилию только из-за дочери. Балашову было все равно. Он был человек покладистый, снисходительный и слишком дорожил своим здоровьем, чтобы придавать значение всяким пустякам. Балашова ничуть не тронуло и взволнованное сообщение Ольги Ефремовны о том, что Верочка категорически отказалась называть его папой. "Пожалуйста, пусть зовет, как хочет, – какое это имеет значение".
Ольга Ефремовна по настоянию Балашова ушла с работы и с утра до вечера занималась созданием творческого уюта Константину Львовичу. И действительно, жизнь у них протекала размеренно, тихо, без семейных сцен, упреков и недовольств. Ольга Ефремовна не очень-то разбиралась в тонкостях искусства, в дела мужа не вмешивалась. Константин Львович иногда посвящал ее не столько в свое творчество, сколько в ведомственные дрязги.
Балашов ни во что не ставил памятники Горькому, Чайковскому, Дзержинскому и Долгорукому в Москве, потому что не любил их авторов. Ольга Ефремовна не понимала, чем эти памятники плохи или хороши, она просто верила мужу, которого считала талантливым и честным художником.
А вот Верочка – удивительное дело – была в восторге от памятника и Дзержинскому, и Чайковскому, и Горькому, и Долгорукому. "Назло Константину Львовичу", – сокрушаясь, объясняла себе Ольга Ефремовна, и вместе с досадой ее охватывало чувство тревоги. Она не могла понять, почему Вера невзлюбила Балашова. Однажды Балашов в споре с Верой сказал, что она, Вера, ортодокс, что ее плохо воспитали, что воспитывали ее "не в ту сторону". Девушка в запальчивости воскликнула:
– Да, да, да – я ортодокс, ортодокс! А вы… вы парадокс, вы просто ревизионист! И вы не смеете говорить о моих воспитателях. Не смеете!.. – Она кричала первый раз в своей жизни, ожесточенно ощетинившись, как маленькая хищница. – Не смеете!.. Потому что он… потому что вы… – и, разревевшись, убежала из комнаты, так и не закончив фразу.
Тогда же с глазу на глаз Ольга Ефремовна очень осторожно заметила дочери:
– Ты не справедлива, Верочка, к Константину Львовичу. Зачем ты обижаешь его? Он добр к тебе.
– Мама, ты слишком быстро забыла папу, моего папу, – вспылила Вера и, не сказав больше ни слова, выбежала из дома. Ольга Ефремовна до глубины души была обижена дерзким и, главное, несправедливым упреком дочери. Возвратилась Вера только вечером, виноватая, тихая, и начала пересказывать матери содержание только что просмотренного фильма.
И вот теперь Ольга Ефремовна сидела дома заплаканная и в который раз перечитывала записку Веры.
"Дорогая мамочка!
Прости меня за все плохое, что я, может, сама того не желая, сделала. И особенно за мой последний поступок – бегство из дома. Я не хотела тебя обидеть, хотя и знаю, как ты будешь переживать. Но все так случилось. В институт меня не приняли. Мне было очень тяжело. Я не знала, что делать. К моему счастью, я встретила Надежду Павловну, умную и сильную женщину, в прошлом актрису и партизанку. Она твоего возраста. Надежда Павловна предложила мне работу. Я согласилась и уехала с ней. Это далеко от Москвы. Как устроюсь, обживусь немножко – обо всем напишу. А пока об одном прошу: ради бога, не волнуйся, родная, со мной все будет хорошо. Верь мне и прости меня. Прости и за то, что без твоего разрешения я взяла папин портрет. Целую тебя, дорогая мамочка.
Вера".
Ольга Ефремовна считала, что причиной бегства дочери был вовсе не провал в институте, а ее взаимоотношения с Константином Львовичем. Сам Балашов поступок Веры воспринял иронически:
– Начиталась ура-патриотических книжек – вот и весь фокус. Через месяц вернется – никуда не денется. И ничего с ней не случится. На целину сколько уехало таких романтиков.
– То целина, коллективами ехали, организованно. А тут кто ее знает, кто она такая, эта Надежда Павловна.
– Партизанка и актриса. Этого достаточно. Подпустила девчонке романтики. Не беспокойся. Романтика, она, как туман, быстро растает, и Вера вернется. Помянешь мое слово.
Балашов не хотел играть роль встревоженного и огорченного отца и не очень-то успокаивал жену. Чтобы избавить себя от излишних разговоров с Ольгой Ефремовной, Балашов отправился к себе в мастерскую, сославшись на то, что к нему должны прийти представители из Министерства культуры, чтобы заключить с ним договор на работы, которые он решил приготовить к предстоящей выставке.
Большая тридцатисемиметровая комната – мастерская скульптора на первый взгляд казалась слишком захламленной какими-то ящиками, лесенками, слепками из гипса, фигурками животных и зверей различных размеров, начиная от миниатюрного, вылепленного из пластилина котенка до большого, сделанного из корневища дерева орла с распростертыми крыльями. Было здесь и несколько человеческих голов и фигурок, примитивных, исполненных в грубоватой, нарочито небрежной манере. В центре комнаты на невысоком постаменте возвышалась закрытая целлофаном фигура, над которой скульптор работал все эти дни и которая, по его мнению, должна явиться "гвоздем" предстоящей выставки. По словам Балашова, над этим произведением он трудится уже три года.
Пришли они после обеда – скульптор Петр Васильевич Климов, академик и народный художник, поставивший несколько великолепных памятников, работник Министерства культуры Зернов и живописец Бульбин, тоже, как и Климов, представлявший Союз художников. Словом, комиссия получилась представительная и авторитетная, хотя Балашов был огорчен тем, что пришел именно Климов, а не кто другой из близких ему по духу и взглядам скульпторов. Но делать было нечего, и гостеприимный хозяин очень любезно встречал долгожданных гостей.
Климов, как всегда подвижный, веселый и очень общительный человек, быстрым профессиональным взглядом осмотрел мастерскую и, остановившись на огромной фигуре, закрытой целлофаном, сказал, обращаясь к Балашову:
– Что-то грандиозное затеял, Константин Львович?
– А вы считаете, что мы не способны на грандиозное? – поднял задиристо бровь Балашов.
– Да что ты, Константин Львович, – успокоил его Климов, – разве можно. Каждый из нас способен на все, что угодно. Лучше не томи, открывай, показывай.
– Терпение, друзья, терпение, – медленно, интригующе произнес Балашов, уводя гостей подальше от главной, скульптуры. – Прежде чем снять покрывало, я вот что хотел бы вам сказать, уважаемые коллеги. Партия призывает нас к современности, советует поднимать те вопросы, которыми живет наш трудовой героический народ. И правильно, совершенно верно призывает. Следуя призыву партии, я долго искал нужную, боевую тему. И как будто нашел. Товарищи одобряют. – Дотронувшись до целлофана, но все еще не решаясь открыть скульптуру, Балашов продолжал вести "подготовку зрителей": – Вы знаете наш лозунг: догнать и перегнать Америку. Большая и, если хотите, интересная, глубокая тема.
Климов насторожился и, сощурив круглые серые глаза, уставился в угол потолка. Ему нетерпелось: каким-то сотым чувством он ожидал от Балашова экстравагантного трюка. А между тем Константин Львович говорил:
– Так вот: сейчас все наше трудовое крестьянство и занято тем, чтобы дать стране больше мяса, молока. Молоко – это коровы. Мясо – это миллионы свиней. Это надо отразить. Это достойно искусства.
Балашов говорил очень серьезно и даже с пафосом, но Климов безошибочно видел в его словах лицемера и ханжу. Когда наконец автор удивительно ловко сбросил целлофан, все присутствующие в один голос крякнули. Перед ними на деревянном постаменте стояла огромнейшая глиняная свинья.
Климов сначала ошалело присвистнул, а потом звонко, как мальчишка, расхохотался, сквозь смех приговаривая:
– Черт-те что… Ну и отколол ты штуку, Константин Львович. Экую махинищу соорудил. И как только подмостки выдерживают. Глины-то небось тонн пять. Вот это свинья, всем свиньям свинья… – и продолжал откровенно смеяться.
– Считай на полтысячи рублей одной глины убухал, – пояснил Балашов. – А я за нее вот ни копейки не получил. – И протянул ладонями кверху свои узкие, в морщинах руки, точно говоря: вот, смотрите – пустые.
– Да ценить-то ее как, по весу, что ли? – не унимался Климов, сверкая искрами колючих глаз.
И тут Балашов все понял. Понял, что фокус не удался и что договора ему на эту работу не видеть, как своих ушей. Он хотел было разразиться резкой тирадой по адресу Петра Васильевича, но тот опередил его:
– Скажи, Константин Львович, ты это для какой-нибудь сельхозвыставки делал, как вещь декоративную?
Балашову показалось, что ему бросили спасательный круг, и он не преминул за него ухватиться:
– Да, конечно, это можно и в павильоне свиноводства поставить, – ответил Константин Львович.
– Но у вас что, заказ такой был, договор? – поинтересовался представитель Министерства культуры.
– Никакого заказа не было. Я работал на свой страх и риск, понимая, что это необходимо, актуально и просто нужно. Я считаю, что ее можно дать на выставку… Я успею в гипсе отформовать.
– Это невозможно, Константин Львович, – очень деликатно заметил Бульбин. – У вас, как вам сказать… декоративная скульптура.
– А декоративная скульптура – что, по-вашему, не искусство? – быстро, будто поймал на слове, спросил Балашов и прицелился в живописца прищуренным глазом.
– Вы шутите, Константин Львович, – примирительно заговорил представитель министерства. – Кто поверит, что вы всерьез предлагаете это на художественную выставку.
– А почему, почему бы и нет? – недоуменно сердился Балашов, весь подергиваясь. – Это что, не современно? Или вы и здесь нашли рецидивы формализма? В чем дело? Вы что – против обращения художника к современной теме?! Разве это не соцреализм?
– Мы против пошлости в искусстве, – очень четко и резко ответил Климов. Теперь глаза его сверкали гневом; Балашов смолчал. И Климов закончил, ни к кому не обращаясь: – Представляю критика-доброжелателя, который напишет об этом произведении: маститый скульптор Балашов создал эпохальный, глубокий образ современной свиньи.
Нервически расхаживая по мастерской и потирая свои волосатые руки, Балашов продолжал изрекать философически и глубокомысленно:
– Я никогда не подличал, ни под кого не подстраивался, как некоторые. Не продавал свою совесть, честь, принципы, как это делают некоторые преуспевающие. Не дарил никому дорогих подарков в виде взяток, не превозносил и не прославлял подлецов… Я живу тихо, скромно, без академической зарплаты. И никто за меня не работает: сам леплю, сам формую, сам и вырубаю. Сам! Вот этими руками!.. Никого не эксплуатирую. Не держу штата помощников, гранитчиков-мраморщиков. Вот!..
– Да нет, давайте спокойно поговорим. Предположим, мы купим у вас вашу, извините, свинью. Уплатим вам народные деньги. Ну а дальше, что дальше? Что мы с ней будем делать? В самом деле: куда ее? Где ее поставить? Ведь, говоря откровенно, вы просто хотите нам подсунуть свинью. Нет уж, давайте лучше посмотрим еще что-нибудь. Вот у вас здесь я вижу довольно любопытные статуэтки, – и Климов отвернулся от свиньи, направляясь к статуэткам. Но Балашов загородил ему дорогу:
– Я три года работал, столько труда ушло, здоровья – и теперь куда все это? Кто оплатит мой труд?
– Надо было раньше посоветоваться с товарищами, – заметил представитель министерства.
– Что я, мальчик! – воскликнул Балашов. – Я художник и творю по зову своего сердца!
– Вы утверждаете, что и свинью эту создали тоже по зову своего сердца? – перешел в атаку Климов. – Не верю!..
– Я никогда не был неискренним в искусстве, – вспылил Балашов. – Никто меня не посмеет обвинить в конъюнктурщине!
Балашов сказал все, что давно хотел сказать людям, которых он ненавидел, вложил в свои слова всю горечь и обиду за все свои неудачи. Он был очень посредственный, маленький скульптор. А он так хотел быть большим и часто убеждал себя в том, что он и есть настоящий маститый художник нового времени, что его время идет и оно уже близко. Он слышал, как на всех перекрестках критики-искусствоведы и некоторые художники из числа таких же, как и он, Балашов, кричали о грядущем "новом стиле", который идет на смену отжившему свой век.
– Благодарно вас покорно. Я так и знал: мое искусство вас не интересует. – И скрестив на груди руки и приняв позу не смирившегося великомученика, выдохнул: – Что ж, подождем до лучших времен.
Трудно было прямой и горячей натуре Климова не взорваться, сдержать себя, очень трудно. Но он знал: к инакомыслящим надо проявлять максимум такта, терпения. Им надо помогать, о них надо заботиться, окружать вниманием. Их надо убеждать и воспитывать. Выйдя на улицу от Балашова и садясь в свою машину, он сказал лаконично:
– Вы думаете, он дурак? Ошибаетесь! Пошляк – да, но прожженный пошляк, со своей тактикой и стратегией.
Неожиданно для Балашова его "лучшие времена" наступили на другой день. Утром ему позвонили из Союза художников и сказали, что его мастерскую желает посетить известный американский меценат-коллекционер Гарри Лифшиц. Весть эта приятно удивила Константина Львовича, и он, обрадованный и взволнованный, сообщил жене срывающимся голосом:
– Сейчас, Оля, к нам знаменитый американец приедет. Ты здесь приготовь чего-нибудь а ля фуршет. Ну, бутылочку вина, закуски там какой-нибудь собери, а я в мастерскую бегу.
И, не дав жене опомниться, торопливо бросился к двери, но у порога задержался, чтобы отдать дополнительное приказание:
– Пожалуй, и водочки надо. Они любят русскую водку. Захвати столичной бутылку.
В мастерской он суетился, переставлял скульптуры с места на место, потом, бросив это занятие, вспомнил, что он не брит. Увидав себя в зеркале, он вдруг задумался над вопросом, как ему одеться, в рабочую холщевую блузу или же в новый костюм? Взвесив все за и против, он все-таки решил, что лучше надеть костюм и "бабочку".
Константин Львович явно волновался. Предстоящая радость требовала свидетелей его взлета, успеха. Знает ли об этом Климов? Пусть бы позавидовал, – со злорадством думал Балашов и вспомнил: не пригласить ли Женю Озерова? Хотя, что Женя, он из другого ведомства, тут бы лучше собрать по профессии. А что если позвать Зоткина?
Александр Иосифович Зоткин, критик, искусствовед, был приятелем Балашова, дважды писал о его работах небольшие статьи и грозился со временем написать монографию. Да, Зоткин будет очень кстати. Константин Львович позвонил искусствоведу и попросил срочно "на такси за мой счет" приехать по очень важному делу.
Зоткин примчался за пять минут до приезда Лифшица. Этот хромой, большеголовый, стриженный, как солдат, под машинку, несмотря на свою полноту и внешнее, написанное на лице добродушие, был человеком желчным, неуживчивым, любил и уважал лишь самого себя. О том, что американский турист Гарри Лифшиц шныряет по мастерским "непризнанных талантов", Зоткин уже слышал от своих коллег и рад был случаю повидаться с известным теоретиком новейшего искусства, трудов которого он, впрочем, не читал.
Гарри Лифшиц, плотный, подвижный, оказался совсем еще молодым человеком, гораздо моложе, чем ожидал Балашов. Лифшиц хорошо говорил по-русски.
Зоткин представился иностранцу сам, как коллега, на что Лифшиц любезно заметил, что имя Зоткина ему знакомо.
– Я читаю вашу художественную прессу, – сообщил он восторженным хозяевам. – Не регулярно очень. Но вас помню. Ваши статьи мне приятны своей прямотой и независимостью суждений.
Зоткин расцвел в блаженной улыбке и, обняв дружески Балашова, сказал:
– Мы друзья с Константином Львовичем.
Лифшиц, довольно бегло осмотрев фигуры животных, вдруг спросил Балашова, а есть ли у него работы, которые он делает, так сказать, для себя, для души.
– Именно такие произведения и есть моя просторная коллекция. В ней есть живопись, скульптура, графика со всего света. Имею работы русских художников. Но мало, к сожалению, очень мало. И мне бы хотелось, пользуясь случаем туристической поездки в СССР, восполнить этот пробел в моем собрании.
Чувствуя явное затруднение хозяина, Лифшиц счел нужным добавить:
– Мне ваша творческая манера импонирует, и я счел бы за великую честь приобрести у вас, так сказать, самые интимные произведения на любых вами предложенных условиях.
Лифшиц располагал солидными деньгами. Но, кроме того, он понимал, что советский скульптор, кто б он ни был, постесняется запросить немыслимую сумму. Тут был верный расчет.
Не в состоянии совладать с внезапно охватившим его волнением, Балашов заговорил, слегка смущаясь:
– Я очень тронут вашим вниманием, господин Лифшиц, мне приятно принимать у себя такого гостя… Только я… теряюсь… Что вам предложить, ей-богу, не знаю. Есть у меня одна вещица, давно сделанная, – и, удалившись в комнатушку, где была когда-то ванная, принес оттуда сделанную в дереве эротическую скульптурную группу. Особой пластикой формы она не отличалась, зато натурализма, как говорится, было через край.
Лифшиц осмотрел скульптуру со всех сторон, спросил, из какой породы дерева сделана, и затем категорически решил:
– Эту я беру.
Как человек дела, он тотчас же спросил, сколько Балашов хотел бы получить за свою работу. Вопрос этот поставил Балашова в затруднение. Лично ему эта вещь была не нужна, – он великолепно знал, что ни один музей в нашей стране не приобретет ее. Хотя сам был убежден, что если найдется на нее покупатель, вроде какого-нибудь богатого холостяка, тысяч пять сорвать можно было бы. В состоятельности американца он не сомневался. Случай давал возможность выгодно сбыть залежавшийся товар. Можно бы и подороже запросить. Но вдруг у него мелькнула тщеславная мысль. Балашов в американском музее! (А он был убежден, что рано или поздно частное собрание Лифшица превратится в музей, вроде музея абстрактного искусства Соломона Гугенгейма.) Да ради этого можно просто подарить гостю понравившуюся вещь, так сказать, по кавказскому обычаю. И он сказал:
– Продавать эту скульптуру я не собирался, потому что делал я ее, как вы говорите, для души. Ну, а коль она вам понравилась, то я вам ее с удовольствием подарю.
– Я глубоко тронут, дорогой коллега, – расчувствовался Лифшиц, – но мои принципы не позволяют мне принимать столь дорогих подарков. Вы мне скажите, будьте любезны, если б эта работа была не ваша, а вашего коллеги, вы, как директор музея, во сколько бы оценили ее?
Ход был удачен, и Балашов подумал: а с какой стати мне отказываться от денег? И ответил:
– Тысяч пять бы дал, – и посмотрел на Зоткина: мол, не дорого хватил? Зоткин поддержал:
– Отличнейшая вещь, стоющая. Музейная вещица.
– Так вот, плачу вам десять тысяч, – решительно объявил Лифшиц. – Вы просто недооцениваете свой талант. Таких, как вы, в России есть мало. Поверьте мне, я немножко знаю ваше искусство. Ну, а еще что вы имеете предложить?
– Да вот, все перед вами, выбирайте, – Балашов повел глазами по мастерской.
Лифшиц слегка поморщился, впрочем, тут же состроил любезную улыбку и, поблагодарив хозяина, заметил, что все эти зайчата, козлята не в плане его коллекции.
Порешив со скульптурой, перешли в квартиру Балашова – гостеприимный хозяин пригласил "попить чайку". У Ольги Ефремовны все было готово для угощения. За столом, когда вся столичная была распита, Лифшиц, обращаясь к хозяину, сказал, как бы невзначай, что он хотел бы видеть две его интимные работы: "Атомный век" и "Космическую эру", о которых он слышал от своих советских друзей. Эта осведомленность американца ошарашила Балашова. Откуда он мог узнать о работах, которые видели пять-шесть человек самых близких друзей?
Две аллегорические скульптурные группы небольшого размера "Атомный век" и "Космическая эра" Балашов сделал в прошлом году и отформовал их в гипсе. Он сам считал их спорными и никому не показывал. Композиция "Атомного века" напоминала чашеобразный цветок, из которого тычинками торчат подобия человеческих рук, поставленный на купол – полушарие. Самого человека нет: ни тела, ни головы. Видны только длинные, необычайно высохшие, точно взмолившиеся к небу руки. Вторая скульптура – два металлических обруча, создающих видимость шара. А внутри некое подобие звезд и ракет.
– Они несколько необычны в смысле формы. Поиск, искус. Знаете, у нас теперь многие ищут новое, пробуют рвать с традициями, – возбужденно заговорил слегка захмелевший скульптор.
В желтых влажных глазах Лифшица забегали искорки торгашеского азарта, поспешно сорвалось преувеличенно восторженное восклицание:
– Великолепно! – и он обеими руками начал трясти руку Балашова, со словами: – Позвольте мне пожать руки, создавшие великие произведения нашего времени.
Молчавшая до сих пор Ольга Ефремовна, впервые увидавшая эти работы мужа, вдруг отозвалась не то с изумлением, не то с полувопросом:
– Это абстрактное искусство?
– Да что ты, господь с тобой, – взмолился поспешно Балашов.
– Из чего это вы взяли? – Зоткин удивленно уставился на Ольгу Ефремовну, но его тут же перебил Лифшиц:
– А почему вы, господа, так шарахаетесь от абстрактного искусства? Я вас не понимаю. Абстрактное искусство есть искусство нового времени, нашего, атомного века. И хотите вы того или не хотите, абстракционизм придет на смену реализму. Везде, во всем мире. Разница только во времени. В Соединенных Штатах и других странах свободного… западного мира он уже победил.
– У нас не-е-ет, у нас другое. Национальные особенности у нас неподходящие для абстракционизма. Это искусство сугубо американское.
– Нет, дорогой коллега, – возразил Лифшиц и сделал категорический жест крепкой широколадонной рукой, – не смею согласиться. Абстракционизм – явление всемирное. Всемирность – суть абстракционизма, его международный характер. Абстрактному искусству чужды рамки национальной ограниченности; стиль его повсюду одинаков: в Соединенных Штатах, в Англии, во Франции. Это есть искусство новой атомной эпохи, ядерной физики, микромиров и космических полетов. Ваша идеология – если я ее правильно понимаю – предсказывает в будущем единое общенациональное искусство, вненациональное. Абстракция – это и есть искусство для всех, искусство будущего. Ваша критика абстракционизма поспешна. Вы слепо отрицаете и не хотите понять. Надо разобраться, а вы говорите "нет!" И не желаете спорить.
– Нашим зрителем, приученным к канонам, воспитанным на традициях, на предрассудках национальных, – заговорил Зоткин размеренно, хмурясь и тужась, – всякое новшество, отступление от привычного воспринимается тяжело. Он просто не понимает сложных форм. Он прежде всего спрашивает: а что сие значит?
– Ищет идею, мировоззрение, – подхватил Лифшиц. – А между тем, новая эстетика считает, что всякое мировоззрение пагубно для искусства, потому что лишает художника свободы. Не так ли?.. Как ваше мнение?
Вопрос относился к хозяйке дома. Ольга Ефремовна несколько смутилась:
– Может, я не совсем понимаю, но мне кажется, в абстрактном искусстве нет красоты.
– В мире все относительно, – живо продолжал Лифшиц. – И красота также. Критерии ее не есть постоянны. Каждая эпоха создает свою эстетику. Реализм, натурализм подражал природе. Он изображал тот мир, который знал человек тогда. Теперь человек знает мир больше. Он проник в материю. В науку пришла абстракция. Художник тоже желает изобразить свои ощущения. Ему надоело подражать природе, изображать давно известное. Зачем? Он хочет искать, как ученый. Только бездари и лентяи в наш век копируют природу, потому что они лишены фантазии, они не могут создать свой мир, мир своих чувств. Это делает настоящий творец. Абстрактная картина есть состояние психики художника.
– Больной психики, – как бы размышляя вслух, обронил Зоткин.
– Не здоровой, – согласился Лифшиц. – Многие художники-абстракционисты – психически неуравновешенные. Таким был знаменитый Поллак. Таким был и Горки, который покончил с собой в сорок четыре года. Эти люди – пророки. В их шедеврах – психика последних людей на земле. Ужас, трагедия нашего поколения, страх перед неизбежностью мировой катастрофы. Это чувство не было известно старым художникам, которые копировали мир. Они искали гармонию вещей. Теперь это не нужно. Многие популярные абстракционисты не имеют профессиональной школы. Зачем? Это устаревшие понятия – рисунок, гармония красок. Бешеный темп жизни, новая техника, электроника огрубляют человеческие чувства. Новый человек равнодушен к искусству классическому.
– У нас несколько иной зритель, чем, скажем, на Западе, – довольно робко возразил Зоткин.
– У нас не получится, – упрямо твердил Балашов. – Вы не знаете России, нашего народа. На короткие штанишки он еще с горем пополам согласится и короткую прическу на время заведет, то есть косу срежет. А что до абстрактного – не-е-ет. Ему подавай все, как в натуре. Сделаешь сапог в скульптуре, так он пощупает да еще спросит: почему не блестит?