Текст книги "Свет не без добрых людей"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)
– Садись, дорого не возьму, – кивнул на заднее сиденье нарочито серьезно Михаил.
Нюра не заставила себя ждать: не успел во весь голос затрещать мотор, как она с веселым визгом взгромоздилась на мотоцикл, который тотчас же рванул с ходу и по-заячьи запрыгал по лужайке, уже тронутой первой росой. Через три минуты они выскочили на дорогу. Миша прибавил газ. Нюра притворно забеспокоилась и, обхватив его руками за талию, прижалась покрепче к его упругому, сильному телу, ласково приговаривая:
– Мишенька, родненький, потише, боюсь я.
Михаил принял было ее слова всерьез, сбавил газ, притормозил, сказал не оборачиваясь:
– Вот никогда не ожидал, что ты трусиха.
– Не во всем я, Мишенька, храбрая. Бываю и трусихой: боюсь, что скоро дорожка кончится, а мне так с тобой любо, если б ты знал!.. На край света готова ехать,
И еще сильнее прижала его к себе. Михаил почувствовал у своей шеи ее горячее дыхание. Поехал тише – далеко ли до беды – сказал только дружески, без упрека:
– Нет на нас с тобой автоинспектора.
– Нет и не надо, – выдохнула Нюра вполголоса и потянулась руками к рулю. – Вдвоем будем править, вдвоем и отвечать, без инспектора, без свидетеля. Чуешь, Мишенька, запах какой? Сворачивай на него – больше всего в мире обожаю запах свежего сена.
Ее сильные руки начали поворачивать руль на большую поляну, где стояли копны недавно сложенного сена. Михаил не противился и, подстегнутый ее озорством, с ходу врезался в рыхлую копну. Мотоцикл сразу заглох, их обдало запахом бензина, сена, вечернего тумана, созревших хлебов и еще какими-то более тонкими ароматами, которые земля посылала небу в блаженные часы своего отдыха. За сенокосами начиналась рожь, нагулявшие жир перепела в ней били отчаянно и самозабвенно, а кругом ошалело стрекотали кузнечики.
Нюра сковырнула пласт сена, сбросила на землю у самой копны и улеглась на спину, распластав руки в стороны и бездумно устремив невидящие глаза в небо, где еще ярко догорала ядреная заря. Михаил вытащил из копны мотоцикл, отогнал его в сторону и присел возле девушки. Молчали долго, он ждал, что Нюра заговорит первой, а она, закусив в красивых белых зубах стебелек клевера, глядела в бесконечную даль вселенной отсутствующим взглядом и думала совсем о земном. Михаил взял ее руку, тихонько пожал: рука была жесткая и холодная, – произнес ласково:
– Шальная ты, Нюрка… и безрассудная.
– И за то спасибо, – как-то очень грустно и слабо, совсем не своим голосом, отозвалась она. – Думала, скажешь: нет у тебя, девка, самолюбия и гордости, дура ты набитая…
Он искренне посмотрел в ее глаза, блеснувшие влагой, и молча покачал головой, сильнее пожав руку. Она тоже ответила пожатием. Ох, как много могли сказать сцепленные руки! Точно сокровенные и очень ясные мысли струились через пальцы, как бежит электрический ток, как течет кровь в венах. Не надо слов, ничего не надо больше. Только небо и звезды, только пьянящий, щекочущий ноздри запах сена, только безумная перекличка беспечных, сытых перепелов да ошалелый стрекот кузнечиков.
– Миша?..
Пауза, тихая и доверчивая.
– Почему ты, Мишенька, такой?..
– Какой?..
– Необыкновенный…
– Не понимаю. – Он это говорит совершенно искренне, без тени рисовки. – Ну просто как люди, как все… Все ты придумала.
– Да если бы просто… да разве я потеряла б голову, чертушка ты мой ненаглядный. – Она потянулась к нему робко, несмело, обвила за шею, припала губами к его глазам: – Разве придумаешь такого, как ты?.. Не знаешь ты сам себя, Мишенька, цены себе не знаешь… Или сердца у тебя нет? Или оно уже кем-то занято? Ну скажи… Почему ты всегда молчишь?
Он признался:
– Было занято, а теперь – пусто, никого нет и никого не надо. Так лучше.
Нюра знала о его первой любви. Спросила:
– Тебе москвичка нравится? Артистка бывшая?
– Не знаю, как-то не думал.
– Не присмотрелся еще. Скоро присмотришься. Берегись.
– Да что вы все на нее, ко всем ревнуете?
Он сразу как-то резко выпрямился и теперь сидел спокойный, рассудочно-трезвый.
– Не будем о ней, не надо, не будем, – торопливо зашептала Нюра, прижимая к своей щеке, к губам его руку. – Ну хочешь, я уеду из совхоза, на целину уеду, в Сибирь?
– Зачем? – печально произнес он. – Лучше уж я уеду.
– А я следом за тобой… Не удержусь, не смогу без тебя. – После паузы, точно перерешив, умоляюще: – Не надо, никуда мы не поедем. Останемся здесь. Пусть лучше так. Будем редко видеться. Это лучше, чем никогда.
И вдруг тихо и до слез проникновенно запела:
Зачем, зачем на белом свете
Есть безответная любовь…
– Не знаешь, какой поэт сочинил такие слова?
– Не знаю, – ответил Михаил.
– Наверно, великий поэт. Душу человека знает…
Погасла заря, на ее месте заструился Млечный Путь. Холодное небо дышало на землю бодрящей свежестью, а сено отдавало тепло, полученное в дар от щедрого дневного солнца.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Когда на рассвете в понедельник Федор Незабудка изрядно продрог и проснулся в садике возле дома Посадовой, первое, о чем он с досадой подумал, было: «Проспал! Уже все комбайны в поле давно». Он хотел посмотреть на солнце, чтобы определить, который час. Но солнца не было, только горизонт алел. «Значит, зашло», – мелькнула страшная мысль, и он обеими руками схватился за голову. Холодный пот выступил на его лице; он явственно почувствовал, как клочьями полезли волосы. Мысль о том, что он катастрофически лысеет, заслонила все другие и парализовала сознание. Федя стоял под мокрой от росы сиренью, крепко зажав в кулаке клок волос, и ошалело глядел по сторонам. Вокруг не было ни единой живой души, и это неожиданное одиночество придавало всей картине нечто зловещее. От отчаяния и ужаса он хотел закричать, но охвативший его острый озноб мешал ему.
Дрожащей рукой Федор спрятал в карман пиджака прядь волос, точно это была какая-нибудь отломавшаяся деталь трактора, которую можно было еще приварить и поставить на место, и затем осторожно начал прощупывать голову. К его изумлению и радости волосы держались прочно, были по-прежнему густыми, и только спереди, у самого лба пролегла неровная и глубокая, до самых корней, полоса, будто кто-то по густому клеверу слегка прошелся косой. Только теперь ему все стало ясно: постригли! И Федя не выдержал, закричал и заплакал.
Ему хотелось посмотреть на себя, чтобы знать, до какой степени он изуродован, но не было зеркала. Можно было бы на худой конец поглядеться в лужу, в осколок стекла, прикрыв одну его сторону чем-нибудь темным. Но ни того, ни другого под рукой не оказалось. Тогда он смекнул: темные окна дома Посадовой – чем не зеркало?
Надежда Павловна проснулась от Фединого исступленного крика и в тревоге прислушалась. Голос был совсем близко. Она посмотрела на окно и вдруг столкнулась с каким-то странным взглядом Незабудки, который так бесцеремонно снаружи глядел в ее окно блуждающими, ненормальными глазами. И поступки Феди были какие-то непонятные: он пробовал дергать на себе волосы, сбивал их на середину, потом опять разгребал в сторону, точно что-то искал в них. "С ума сошел", – с тревогой и растерянностью подумала Надежда Павловна и потянулась за халатом. Ей казалось, что Федя видит ее, но не обращает внимания, занятый своими манипуляциями безумца. Набросив халат, Посадова боязливо подошла к окну (с сумасшедшими ей никогда в жизни не приходилось сталкиваться) и ласково позвала:
– Федя…
Федор вздрогнул, вытаращил испуганные глаза, похлопал набрякшими веками и бросился бежать. Когда Надежда Павловна вышла на крыльцо, Незабудки уже и след простыл.
Федя разбудил растерявшегося парикмахера, вызвал его в сени, прочно уселся на кадку из-под капусты и приказал властно:
– Стриги!.. Немедленно и под машинку.
Парикмахер ходил вокруг него в одних трусах, усиленно протирал заспанные глаза и никак не мог сообразить, что от него хотят.
– Ну, чего топчешься? Стриги, тебе говорят! – прикрикнул Незабудка и сверкнул злыми глазами. – Да побыстрей: скоро выступать.
Но озабоченный парикмахер поймал в его словах иной смысл. Теперь уже мурашки забегали по обнаженной спине парикмахера. Не решаясь произнести страшного, всем человечеством презираемого и ненавистного слова "война", парикмахер, непривычно заикаясь, спросил:
– Э-э-э… а-аа, что… разве случилось?
– Случилось, брат. Такое случилось, что лучше не спрашивай. Потом все узнаешь. А сейчас давай режь, только побыстрей.
Федя, постриженный в пять минут, не совсем, правда, чисто, сунул парикмахеру деньги и убежал. В поле его комбайн в этот день вышел первым.
Всю неделю в совхозе говорили о Федоре Незабудке, о его пропавшей красе, о том, как он до смерти напугал парторга и парикмахера. А Федор не появлялся на усадьбе. Сутками не отходил от штурвала, ни с кем не разговаривал и все бился над одним вопросом: кто совершил над ним такую каверзу?
2
В конце недели, когда очистились от колосовых совхозные поля, на Центральной усадьбе появилась серая «Волга» секретаря обкома Егорова.
Захар Семенович решил провести это воскресенье с сыном и Надеждой Павловной, уехал из обкома в обед, сказав помощнику, что отправляется на рыбалку. Вернуться обещал в понедельник к вечеру – не мог по пути не заглянуть в некоторые совхозы и колхозы. О его поездке никто не был предупрежден, поэтому появился он в совхозе внезапно. Сначала заехал в контору. Там по случаю короткого субботнего дня уже никого не было. Надежды Павловны и Тимоши он также не застал дома, поэтому решил заглянуть к Булыге.
Бревенчатый дом директора, небольшой, в три комнаты, стоит в центре квадрата, обнесенного с трех сторон плотным дощатым забором. Четвертая сторона – зеленый берег реки с деревянной лесенкой к самой воде. Егоров был в этом доме всего один раз: хозяйка ему не понравилась. Но в конце концов он шел не к директорше, а к директору и шел по делу.
Полина Прокофьевна возилась в огороде, четырехлетний сынишка Булыги сидел на крыльце и разбирал игрушечную пожарную машину. Лестница уже была снята. Увидев высокое начальство, Полина Прокофьевна засуетилась:
– Романа Петровича дома нет, но я сейчас вам его поищу. Вы, пожалуйста, подождите немножко. Я сию минуту. Угощайтесь яблоками – белый налив уже поспел.
– Спасибо, буду хозяйничать до вашего прихода, – просто отозвался Захар Семенович, мельком взглянул на яблоню, густо увешанную янтарно-прозрачными, спелыми яблоками. Он сел на крыльцо, с веселым любопытством наблюдая за мальчуганом. Но тот решил в присутствии постороннего человека не продолжать свое дело и смело спросил незнакомого дядю:
– А ты на чем приехал?
– На машине, – как взрослому ответил Егоров.
– На "Победе"? – решил уточнить мальчуган.
– На "Волге".
– Э-э, "Волга" плохая, "Победа" лучше, – небрежно бросил мальчик.
– Не спорю, тебе лучше знать… Тебя как звать?
– Толя… А ты сказку привез?
– Сказку? Какую?
– Интересную. Я люблю слушать интересные. Рассказывай.
– Откуда у тебя такой начальнический тон? Ты в кого, Толя, пошел, в отца или в мать?
Но мальчуган решил игнорировать этот вопрос, как не имеющий для него в данный момент никакого значения. Он настаивал:
– Давай рассказывай!
– Хорошо. Слушай. "У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том. И днем и ночью кот ученый все ходит по цепи кругом".
– А он кусачий? – перебивает Толя.
– Кто? Кот? – Егоров не успевает ответить.
– Его потрогать можно?
– Можно.
Толя знает давно эту сказку и готов ее слушать много раз. Она рисует в его воображении множество интересных картин и всякий раз рождает уйму неясных вопросов.
– А баба-яга вредная, она детей ворует. Ее надо убить. Когда я вырасту большой, папка мне купит ружье и пистолет и я убью бабу-ягу, и колдуна, и волка, – с увлечением излагает свои мечты малыш. – И тогда царевна уйдет из темницы… Рассказывай дальше, – просит Толя.
– "Там царь Кащей над златом чахнет, там русский дух, там Русью пахнет".
Тут Егоров делает паузу, ожидая вопроса про Кащея. Но мальчика, оказывается, интересует совсем другое.
– Где там? – спрашивает Толя.
– В книгах Пушкина.
– А в книге про Андрюшу?
Егоров не знает, о какой книге идет речь, отвечает наугад:
– В той Русью не пахнет.
Толя уже не требует продолжения, он задумался. Но дети не способны погружаться в долгие думы, у них все делается в один миг.
– Ты в классики умеешь играть? – уже спрашивает он симпатичного дядю. Егоров малышу определенно нравится.
– В классики? Нет, братец, не могу.
– Почему?
– Да ведь я не композитор, не писатель и не художник, – отвечает серьезно Захар Семенович, хотя отлично помнит, что есть такая детская игра классики.
– А Генка тоже не художник. А в классики лучше всех играет.
– Сколько ж ему лет? – ненужно интересуется Егоров.
– Не знаю… Ему, наверно… Он уже большой, больше меня. Вот какой. – Толя поднимает вверх руку, чтобы показать, какой большой Генка.
– Должно быть, он парень хват, – решает Егоров.
– А ты песни умеешь петь? – спрашивает Толя.
– Да не совсем… Так, иногда пою при случае…
– Тогда спой, – просит Толя.
– А тебе какую?
– Нашу, партизанскую.
– Ее, братец, надо хором петь.
– Ну и что ж, спой хором.
– Да как же я спою, когда хора нет?
– У тебя нет хора? – искренне удивляется мальчик. – А у папки есть. Он как выпьет водки, так хором и поет нашу, партизанскую.
– Вот в чем секрет. А я водку не пью, – говорит Егоров.
– И я тоже не пью, – признается мальчик. – Горькая она.
– И правильно делаешь. Она не только горькая, она еще и ядовитая: можно отравиться и умереть.
Тут их беседа обрывается, потому что с шумом появляется возбужденный Роман Петрович в сопровождении своей супруги.
– А мы тут с Толей сказки рассказываем и уже собрались было петь нашу, партизанскую, да оказалось, что ее петь надо с водкой, а мы с ним оба непьющие, так что придется тебе, Роман Петрович, одному хором петь, – дружески посмеиваясь, проговорил Егоров.
Удивительная у него манера говорить: всегда ровно, спокойно, не повышая и не понижая голоса, о чем бы ни зашла речь. По голосу даже не узнаешь: сердит он или ласков, доволен или недоволен. Правда, когда он сердится, карие с крапинками глаза его становятся жестокими и властными и у рта образуются две резкие складки.
Булыга покраснел, смутился, решив, что кто-то накляузничал в обком насчет его выпивки. Нельзя сказать, чтоб Роман Петрович пьянствовал, никто никогда из рабочих совхоза не видел его пьяным, но выпивал часто, гораздо чаще, чем окружающие замечали посоловелые директорские глаза. Булыга умел пить.
Роман Петрович пригласил Егорова в дом, но тот отказался и предложил проехать по скотным лагерям и на кукурузу, которую сейчас силосовали.
– Только на твоей машине, – предупредил Захар Семенович, – я своему отдых дал.
– Это мы сейчас организуем, – засуетился Булыга.
Было как-то странно видеть, как суетится такой богатырь; суета больше к лицу маленьким.
– Мамочка, будь любезна, скажи Лёне, чтоб подавал машину, – приказал супруге Роман Петрович.
– "Газик" или "Победу"? – уточнила мамочка.
– "Победу". Сейчас сухо – везде проедем, – ответил Булыга.
Машину долго ждать не пришлось. Минут через семь она стояла у калитки директорского дома.
Роман Петрович услужливо открыл переднюю дверь и предложил начальству садиться рядом с шофером. Егоров не возражал: для него не имело никакого значения, где сидеть – впереди или сзади.
– В свиной лагерь! – приказал директор, и машина, взметая давно не битую дождями пыль, тронулась.
Любил Роман Петрович поговорить о своем совхозе, разумеется, об успехах, не упускал случая прихвастнуть, все хорошее и положительное не стеснялся заносить на свой счет; ну, а во всех недостатках и упущениях были, разумеется, по словам Булыги, повинны его заместители и помощники. С каждым годом Роман Петрович старел, а тщеславие его росло и мужало, с каждым годом он "якал" все сильней и уверенней и был совершенно убежден, что в совхозе только он один по-настоящему и работает, и случись, не дай бог, с ним что-нибудь такое нехорошее – совхоз погибнет и пропадет. Это была слабость Романа Петровича, и Егоров о ней знал. Когда проезжали мимо бани, Булыга предложил секретарю обкома попариться – суббота как раз мужской день. Егоров отказался, а Роман Петрович не упустил момента похвастаться:
– Баня у нас лучше городской. Я как организовал совхоз, так первым долгом баню построил.
Раз пять уже слышал об этом Егоров из уст Булыги, молча выслушал и в шестой, только про себя подумал: "Неисправим Роман. Должно быть, стареет". Потом Булыга клубом похвастался:
– Дворец культуры я построил в прошлом году. Библиотекой у нас ведает известная киноартистка, Надежда Павловна из Москвы привезла. Думаю, в будущем свой народный театр устроить.
Захар Семенович одобрил эту идею, но подробностей об артистке расспрашивать не стал, решил, что Надежда Павловна об этом лучше расскажет.
– Кстати, а где сейчас Надя? Дома ее нет.
– На совещании в районе, – ответил Булыга.
– Что за совещание? – поинтересовался Егоров.
– Обыкновенное. Раза три в неделю собирают.
"Это ненормально", – подумал Егоров. Он смотрел на светлые, пушистые парашюты осота вдоль дороги и спрашивал:
– Когда, наконец, вы от сорняков очиститесь? Безобразно, преступно у вас засорены поля.
– Агроном у меня, Захар Семенович, негодящий, – начал оправдываться Булыга. – Сколько ни говорил – и ругал, и грозил, – ничего не помогает. Не справляется. А сам разве за всем уследишь? И так день и ночь на ногах.
– Ночью спать надо, – коротко заметил Егоров. – Ты вот лучше насчет двухсменной работы доярок и свинарок скажи: правильно сделали дело, оправдывает это себя или есть еще сомнения?
Булыга не умел лгать, да и ни к чему это было, ко сам предстоящий разговор не сулил Роману Петровичу ничего приятного.
– Конечно, при механизации всех основных процессов на фермах, – начал Булыга по-газетному. – Конечно, что тут говорить… Никаких возражений…
– Это теперь никаких возражений, – припомнил Егоров. – А прежде ты сколько мариновал предложение комсомольцев?!
– Мариновал?.. Чтобы я?! Захар Семенович, вы меня обижаете!
– А что ж, выходит, я мариновал?
– Об вас я не говорю: все по вашему указанию сделали.
– Зачем ждал указаний? Без них нельзя разве было делать?
– Рисковать не хотел, Захар Семенович. А вдруг не тово?
– Вот оно что! Риска побоялся. А на войне рисковал, Роман Петрович, жизнью людей рисковал и выигрывал, побеждал. А тут, видите ли, струсил.
Неприятен этот разговор Булыге. И зачем только его завел Егоров? Нет, неспроста, тут что-то кроется. Не иначе кляуза какая-нибудь есть.
Спросить бы его напрямую, да ведь не скажет: хитер Егоров, травленый волк, не проведешь. Может, как-нибудь намеками, шутками-прибаутками отвертеться? Он морщится и мечется, мягко говорит:
– То, что было, то сплыло, на что его ворошить, Захар Семенович? Не стоит.
– Стоит, товарищ Булыга, стоит.
"Вот, черт, – думает Роман Петрович, – неспроста официально назвал. То все по имени-отчеству, а то сразу "товарищ Булыга".
А Егоров удивительно спокойно продолжает:
– Среди многих моих недостатков у меня есть скверная черта: люблю помнить прошлое, запоминаю все – и хорошее, и плохое. Без этого не могу делать оценок ничему – ни явлениям, ни людям. Тебе не кажется, Роман Петрович, что наш народ страдает излишней забывчивостью?
– Может быть, – наугад отвечает Булыга, а сам думает: "О чем это он? Непонятно, все загадки какие-то".
Невдалеке за ручьем на пригорке паслось стадо телят. Стадо было большое, свыше ста голов. Директор решил не упустить случай, показать начальству "товар лицом". Остановил машину, увлек Егорова к ручью. Завидя пожилую телятницу, Булыга закричал:
– Как дела, Карповна?
– Хорошо, товарищ директор, – весело и громко отозвалась телятница с той стороны.
– Растут?!
– Растут, товарищ директор, а чего им – травы нынче много и кормов хватает.
– Вот и хорошо, пускай растут, – как-то заученно прокричал Роман Петрович. Потом заботливо справился: – А сама-то на что жалуешься?
– Отлежалася, отлежалася. – Старуха была глуховата и не разобрала, о чем ее спрашивают. – Поясница вот только поламывает, а так все прошло.
– Ну и хорошо. Будь здорова!
– Спасибо, соколик, и тебе того ж.
Егоров шел к машине и улыбался. Булыге хотелось узнать, что рассмешило начальство, думал, что Захар Семенович сам скажет, но тот смолчал, только глаза прятали что-то веселое и ироническое. Чтобы отвлечь Егорова, Булыга продолжал говорить:
– С молодняком у меня хорошо. Здесь одно стадо, а потом есть еще другое, в отделении.
– А всего сколько голов? – поинтересовался Егоров.
– Телят?
– Да, именно телят.
– Так… – Булыга нахмурил брови, припоминая что-то. Он был слаб на цифры. – Всего? Значит, так… всего… Да штук триста будет.
– Ну, а точней?
– Не помню, – честно признался директор.
– Некоторые цифры директору совхоза все-таки положено держать в голове, – поддел Егоров.
– Извиняюсь, не подумал.
– Извиняешься ведь тоже не думая, – проговорил Егоров. – Не просишь извинить, а сам себя извиняешь.
– Это как же, Захар Семенович? – не понял Булыга и виновато насторожился.
– Обычно вежливые люди говорят "извините", то есть просят прощения. Ты же говоришь "извиняюсь", то есть "извиняю себя". Выходит, сам себя прощаешь. А это легко, сам себя-то всегда простишь. Важно, чтоб люди простили тебе грехи твои.
– Захар Семенович, – взмолился Булыга, и лицо его от волнения покрылось пятнами. Теперь он был уверен, что Егоров приехал расследовать какую-то жалобу. – Уверяю вас, немного их у меня, грехов-то. Ну, не больше, чем у любого смертного.
Они приехали на окраину деревни, к самым коровникам, к силосной яме, приготовленной для кукурузы. Когда остались без шофера, Егоров прервал его степенным и внушительным жестом.
– Видишь ли, Роман, – когда Егоров называл его по имени, Булыга знал, что начинается интимный, уже не начальнический разговор, и в таких случаях сам переходил на "ты". – Я не хотел тебе при шофере говорить, хотя правду лучше всего на людях резать. Так вот: главный твой грех – это твое "я". Раздулось оно у тебя в сто раз больше тебя самого, заслонило от тебя весь свет, и перестал ты людей замечать. "Я построил, я выделил, я покрыл". И яму эту небось тоже сам вырыл?.. – Булыга молчал, взгляд его из виновато-растерянного сделался сурово-задумчивым. А Егоров, бросая на него короткие взгляды, продолжал: – Было время, когда ты говорил: "Моя бригада. Партизанская". Там это звучало верно. А здесь другая обстановка, и "мой совхоз" уже как-то режет людям слух… Сколько в совхозе телят, ты не помнишь, должно быть, потому, что в совхозе плохо обстоят дела с количеством коров на сто гектаров пашни. Ведь так?
– Точно так. Уже нам с парторгом обещано за это самое дело по выговору, – смиренно проговорил Булыга.
– Постой, как это обещано по выговору? Кто этот добрый дядя, у которого хранятся выговоры-гостинцы?
– Точно, обещано, Захар Семенович. Я тебе как на духу говорю.
– Нет, ты мне скажи, кто мог такое обещать? – Егоров сделал ударение на последнем слове.
– Ну, известно кто – райком.
– Райком – понятие широкое. А конкретно кто?
Булыга замялся:
– Только ты меня, Захар Семенович, не выдавай ради бога, – почти умоляюще попросил Булыга. – Первый секретарь обещал.
– Что значит, не выдавай? – Егоров поднял искренне удивленные глаза. – Вот уж не ожидал, так не ожидал от тебя.
– А чего ты не ожидал, Захар? Начальник всегда сильней подчиненного.
– Сказки для домохозяек, Роман. Если ты прав, ты всегда силен. Сила человека в его правоте, а не в чине, не в должности. У каждого начальника есть не одни подчиненные, есть и начальники, к которым может обратиться любой подчиненный.
– Все это теория, Захар Семенович, – возразил Булыга. – А попробуй я тебя критиковать…
– Ну и что? Критикуй на здоровье. Что, думаешь, не критикуют? Ты сам бывал на пленумах обкома, видел, слышал… Умный начальник, Роман, никогда не станет мстить за деловую критику.
– Так я про умных не говорю, – ввернул Булыга. – Не все ж у нас начальники умные. Вот, к примеру, сделали мы вот эту самую яму за двадцать тысяч. А начальство наше районное вокруг нее ценное мероприятие уже успело провести.
– В газете, что ли, писали?
– В газете что-о, это б еще ладно. Конгресс!.. Конгресс руководителей совхозов и колхозов происходил вот тут, у нашей ямы.
– Совещание?
– Нет, по-научному: семинар. Опыт наш перенимали. Тридцать человек весь день ходили вокруг ямы и все восторгались: "Хороша-а-а! Только вот дороговата. Не по карману". Это я тебе к чему говорю, Захар Семенович? А к тому, что замучили нас эти самые семинары и совещания. Руководители совхозов и колхозов превратились у нас в каких-то "семинаристов". Дня нет, чтобы не вызывали: сегодня директор едет, завтра агроном, послезавтра зоотехник, потом главный инженер, потом управляющий, а там начинай сначала. А бывает, что всех сразу вызывают. Разгром целый. Работать некогда. Есть у нас знатная доярка Нюра Комарова. Так ее, бедную, совсем укатали, как ту сивку – совещание за совещанием. А в последний раз не поехала, отказалась. Так ты что думаешь? Ей ничего, она рядовая. А нам с парторгом предупреждение. Не обеспечили, мол, явку. А ей коров доить надо. Три раза в день.
Егоров задумался, глядя прищуренными глазами в серый цементный пол силосной ямы.
– Знаешь, Роман, о чем я думаю сейчас, – вдруг объявил он и поднял на Булыгу доверчивый взгляд. Затем взял Романа Петровича под руку, и они вместе направились медленно прочь от ямы. – Вот был двадцатый съезд. Все наши прошлые ошибки, пороки, недостатки, казалось, с корнями выкорчевал. Дела пошли на лад, начал вырабатываться новый стиль руководства, люди желали искренне перестроиться и перестраивались. Но, оказывается, порочные методы живучи, как сорняки. Нет-нет да и выскочит вдруг. Все хорошо в меру. И семинары тоже хороши, если их проводить разумно, в меру, а не для отчета перед начальством. Формализм в руководстве и в работе всегда был и остается главным нашим злом. Работа не для дела, а для формы. Так легче, тут не нужно ни ума, ни смекалки, ни риска. Риск всегда связан с ответственностью. Формалист боится ответственности. Вот он и проводит нужные и ненужные мероприятия. Для него – чтобы числом побольше. Зачем? Да чтобы удержаться в своем кресле. Думать, соображать лень. И умишко не приспособлен для серьезных и глубоких мыслей. Вот он и жмет на все педали: семинары, совещания, выговоры, предупреждения, "молнии", звонки, директивы. Словом, полное шумовое оформление, декорации, целый фейерверк устраивается. А мы иногда – это я говорю тебе в порядке самокритики – принимаем весь этот пустопорожний шум за полезную деятельность. Не умеем отличить золото от дерьма. С этими сорняками… Ну, как их? Совсем я заговорился – с формалистами – бороться надо постоянно, всегда и везде. Иначе не избавишься от них. Они ведь не родятся готовыми. Они становятся ими со временем. Иногда даже из хороших людей получаются отменные формалисты, или иначе "перерожденцы".
Егоров вдруг взглянул на часы и забеспокоился:
– Пора, однако, нам: день сегодня субботний, можно и отдохнуть.
Задумчивый шел Булыга к машине следом за секретарем обкома, тяжело было на душе. Лучше б выругал, накричал. А тут не поймешь. О перерожденцах и формалистах заговорил. "Да какой же я перерожденец, какой же я формалист?" – хотелось громко закричать, и он тут же себе представил, что на это ответит Захар. Скажет: "А разве я тебя назвал перерожденцем или формалистом, Роман? Нет, мы говорили вообще, о стиле руководства". Хитер он. Именно так и ответит. А говорил небось и обо мне. Что ж, может, он и прав кое в чем? Подумай, Роман, подумай хорошенько!
Ехали молча. Егоров сидел сзади рядом с Булыгой. Спросил коротко:
– Ты не устал?
– В каком смысле? – нехорошо подумал Роман Петрович.
– В прямом.
– На пенсию не собираюсь.
– А я тебе и не предлагаю. Путевки есть в Крым. А хочешь в Прибалтику? Хотя сейчас лучше в Крым – бархатный сезон начинается.
– Не отпустят, – серьезно сказал Булыга.
– Кто посмеет?
– Райком не отпустит, полевые работы не закончены.
– Ничего, без тебя закончат. Дай немножко свободы своим заместителям, пусть поживут без няньки. Может, почувствуют себя взрослыми и лучше станут работать. Доверять, Роман, надо людям больше и, конечно, требовать. Не опекать, а учить и требовать.
– Вот ты так и скажи нашему районному руководству, – вдруг бойко заговорил Булыга, – скажи им, чтобы не мешали нам работать. И в тресте совхозов скажи. Мы не дети, мы уже скоро дедушками будем, а они этого не понимают.
– Скажу, непременно скажу, – пообещал Егоров.
3
Дома глядели на улицу раскаленными докрасна окнами, – казалось, что в них полыхает пожар и пламя его бьется о стекла, вот-вот расшибет их.
Это садилось солнце, неистово-багряное, терпкое, похожее одновременно и на кровавую кипень рябины, захлестнувшую крыши домов, и на буйство георгинов в палисадниках, и на веселые брызги золотого шара, разметанные по плетням.
Целое лето рябина жадно пила теплую влагу дождей и туманов, золотой настой солнца, пока не насытилась докрасна и отяжелела гроздьями. Теперь, располнев и разрумянившись, как дородная молодуха, она тяжело дышала, вздымая налитую сочную грудь кокетливо и горделиво. И так у каждого дома толпились рябины-молодухи, бросая на улицу из-за плетней и заборов озорные, зазывающие улыбки и взгляды, полные томных ожиданий и сладостных надежд. А снизу на них смотрели, с завидным восхищением, шаловливо трепеща ресницами атласно-желтых лепестков, золотые шары, возомнившие себя детьми солнца.
Только георгины в своих ярких и пестрых нарядах ничему не радовались и не восхищались. Они важно сходились группами в палисадниках и, склонив друг к другу боярские головы, покрытые шелками, бархатом и парчой, негромко говорили что-то грустное, неизбежное. О чем они могли говорить? О том, что лето на исходе, что птицы давно перестали петь в садах и собираются в дальнюю дорогу, что скоро пойдут дожди, наступят холодные зори?
Нет, Вера не знала, о чем говорят августовские георгины, задумчиво толпясь под полыхающими окнами. Не знала она, о чем говорят сидящие под георгинами отец и сын, дожидаясь возвращения из района Надежды Павловны. А говорили они вот о чем:
– Ты бы померил пальто, а то вдруг мало будет. Вон как вымахал. И в кого такой богатырь? – звучал мягкий голос Захара Семеновича.
– В маму, наверно. – В звонком голосе Тимоши слышится неловкость. Он спешит замять свой ответ другими словами: – А чего его мерить? Пальто можно было и не покупать: у меня то еще совсем новое. А книги – это здорово! За книги большое тебе спасибо. Будем читать.
– Читай. Все, что прочтешь в этом возрасте, оно, дружище, на всю жизнь запомнится. Потому старайся читать с толком, не засоряй мозги всякой дребеденью.