355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Шевцов » Свет не без добрых людей » Текст книги (страница 18)
Свет не без добрых людей
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:27

Текст книги "Свет не без добрых людей"


Автор книги: Иван Шевцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ


1

Роман Петрович Булыга стоял в своем кабинете у окна и устало глядел на будущий парк, только что заложенный молодежью. Рабочий день давно окончился, секретарша ушла, оставив на директорском столе кипу бумаг, в доме стояла тишина, располагающая к спокойному раздумью. Такие минуты редко случались в жизни Булыги, до предела заполненной бесконечными заботами и неизбежной суетой. Умиленно глядя на молодые клены, липы, тополя и ясени, Роман Петрович чувствовал внутреннюю удовлетворенность: он умел радоваться любому свершению – построенному складу, купленному племенному быку, смонтированному радиоузлу. «Вот только приживутся ли все деревья? – с присущей ему заботой думал директор. – Да, молодежь горячая пошла, но многого в хозяйстве не соображает. Не понимает главного – каждое дело стоит затрат, обходится в копейку, повышает себестоимость продукции».

Правда; расчистка гая и посадка нового парка совхозу ничего не стоила – это результат молодежных воскресников. Но комсомольцы так разбежались в своих фантазиях, что теперь их не остановишь. Требуют построить мост через реку, чтобы связать центр усадьбы с гаем. Конечно, мост – не плохое дело. А кто будет финансировать строительство, за чей счет строить? Положить его на себестоимость продукции Роман Петрович не согласен. Государство требует много свинины и молока, притом – дешевой свинины, дешевого молока. Молоко и мясо – жизненная необходимость, а мост это уже роскошь. Есть кладка – и хорошо. Весной сносит – не беда, новую соорудим. Роскоши Булыга не любил и готов был отказывать себе во многом. И плотина, которую предлагают строить комсомольцы, чтобы поднять уровень Зарянки, – тоже недопустимая роскошь. Правда, Федор Незабудка утверждает, что совхоз не понесет никаких затрат, все будет сделано руками комсомольцев и в свободное время. Но Булыга не верит этим сказкам. Придется бросить на строительство плотины самосвалы, бульдозеры – не будешь же вручную таскать камни и рыть землю. Опять же, расход горючего, моторесурсы, кой-какие стройматериалы. А смысл какой, что за польза? Подумаешь – полноводной река станет, больше рыбы разведется, хороший пляж устроят, с вышки будут нырять в воду. Это уже роскошь. И пианино, о котором парторг и комсорг прожужжали ему все уши, тоже вещь ненужная для совхоза. Стоять будет в клубе, каждый мальчишка бренчать будет, сломает, а оно больших денег стоит. Есть баян, аккордеон, балалайки и прочие гитары – пожалуйста, занимайтесь самодеятельностью. А пианино ни к чему – уж лучше на эти деньги купить медные трубы, завести свой духовой оркестр. Это все-таки солидно. Скажем, торжественное собрание идет: оркестр исполняет гимн. Вручают премии передовикам – оркестр играет туш. Все, как положено, настроение создает. Или даже просто в выходной день спортивные состязания либо обыкновенный отдых в гаю – снова оркестр не помешает. А пианино что, баловство одно, интеллигентская забава.

А вот Посадова утверждает, что медные трубы – это архаизм и пошлость и что пора подумать об открытии музыкальной школы. Но это в ней, конечно, говорит уже бывшая актриса, а не партийный работник. Когда-нибудь со временем, этак лет через десять, можно и музыкальную школу открыть. Но сейчас и разговору быть не может и нечего народ возмущать. А все Гуров. Он становится невыносим со своими прожектами. И обиднее всего, что его поддерживает Посадова. Говоря откровенно, Михаил Гуров отличный работник, и уж кто, как не Роман Петрович, искренне ценит и уважает его и готов поддержать все его разумные начинания. Предложил, скажем, Михаил из списанного дизеля сделать небольшую электростанцию для шестой бригады, и Роман Петрович решительно поддержал его. Электростанция уже готова, теперь самая отдаленная бригада получила свет и, главное, энергию для ферм.

Возмущает Романа Петровича и горячность Веры: тоже нашла где инициативу проявлять – лес, охрана природы, фауна и флора!.. А того не знает, что эта заповедная фауна живьем поедает заповедную флору. Лосей вон сколько развелось. Что от них пользы человеку? Так, вроде забавной игрушки. Зато вред всем видимый, – посчитай-ка, сколько каждый лось съедает за год молодых деревьев. Целые рощи губят эти прожорливые истребители лесных порослей. А дикие кабаны! Тут уж совсем до абсурда доходит. Стадами бродят по полям совхоза буквально тонны отличной свинины – пожирают совхозные овощи, картофель, топчут клевера. А трогать их не смей – охота на них запрещена. А на кой черт они сдались, эти экземпляры! Для науки? Да если ученым потребуется дикая свинья, то любую домашнюю без особого труда можно превратить в дикую. Гораздо труднее сделать наоборот.

Роман Петрович подошел к столу, взял в руки толстую книгу Леонида Леонова "Русский лес", посмотрел на нее с опаской, полистал и положил обратно. Это Вера принесла ему, советует прочитать, говорит, очень интересно и поучительно. Ленинскую премию дали. Библиотека готовит читательскую конференцию по этой книге, предлагают директору выступить, увязать с состоянием лесного хозяйства совхоза "Партизан". Ох, уж эта артистка-младшая, козла от барана не отличит, а тоже с фантазиями лезет: новоявленный друг природы. Знаем мы этих друзей. Ты вот лучше посоветуй, где взять кормов, так чтоб их на весь год хватило, чтоб не покупать у государства. Будь другом свиней и коров, поди на ферму поработай. А ты, небось, еще не удосужилась побывать там, хотя б для интереса.

Но перед атакой Гурова Роман Петрович не устоял, назначил лесника – Федота Котова, нашел для него зарплату. Булыга хорошо знал Федота Котова еще по годам партизанским, как человека исключительной храбрости и честности. Честных людей Роман Петрович уважал – сам он был человеком искренним и честным.

Федот Котов уже в первые дни своей службы в должности лесника составил несколько протоколов на самовольные порубки леса. Сейчас эти протоколы лежали на директорском столе, Булыга должен был их утвердить и направить в суд. Роман Петрович знал, что "удар по карману" заставит остепениться даже злостных порубщиков. Среди ответчиков в одном из протоколов он прочитал имя Станислава Балалайкина. Прежде чем утвердить этот протокол, директор задумался: не поймут ли это как личную месть за те деньги, которые Булыга уплатил Балалайкину за убитую козу. Дело в том, что Станислав Балалайкин рубил деревья не в гаю и даже не в совхозном лесу. Он спилил два столетних тополя на улице возле своего дома, а могучую липу засушил, подрубив ей корни. На вопрос, зачем он это сделал, Балалайкин отвечал:

– А потому и спилил, что картошке моей на усадьбе мешали – много соков из земли пили и солнце застили.

Он считал себя совершенно правым, потому что заботился о своем огороде. Тополя и липа – они ему совсем ни к чему, а картошка – это необходимый в семье продукт. Это, во-первых. А во-вторых, рассуждал Станислав, коль эти деревья стоят под окном его дома, значит они являются его собственностью. Правда, когда сажали эти деревья, Станислава еще на свете не было, и кто их сажал, он знать не знает. Хату построил свою здесь потому, что это место ему выделили. Вот и все.

Сумма штрафа, которую Балалайкин должен был уплатить за три толстых дерева, была довольно внушительной, превышала его месячный заработок. Подписать протокол означало поставить семью Балалайкина на какое-то время в тяжелое материальное положение. Не подписать, простить – значит сделать нехороший прецедент для других. Пойдут рубить направо и налево.

Роман Петрович снял трубку и позвонил домой Посадовой, спросил ее мнение, как быть с Балалайкиным. Надежда Павловна ответила тоже не сразу, после паузы, но ответила решительно:

– С нарушителями нельзя либеральничать. Дай только палец – они и руку откусят.

– Согласен с тобой, – твердо сказал Булыга и подписал протокол.


2

Федот Котов еще задолго до читательской конференции, организованной Верой, прочитал роман Леонова «Русский лес». Книга эта вызывала в нем вместе с гневом тоску и уныние: он видел, как жизнь проходит мимо этой книги, и священная боль писателя, крик души его и совести не в состоянии опрокинуть Грацианских, пустивших свои ядовитые корни глубоко в русскую почву, пьющих ее соки, безжалостно засушивающих все сильное и прекрасное, как засушил Станислав могучую липу. Он видел, что в жизни Грацианский продолжает преуспевать, он неистребим в своей изворотливости и чертовской кошачьей живучести и что многие ответственные и безответственные товарищи по-настоящему не понимают всей омерзительной сущности Грацианских и их опасности для общества.

Федот Котов выступил на читательской конференции с интересной взволнованной речью. Он говорил, что в книгах, в газетах писатели много пишут об охране природы, только вся их писанина никого ни к чему не обязывает, проходит впустую, и все остается так, как было. Он не только сердцем чувствовал, но и по-настоящему, по-мужски глубоко и преданно любил природу, возмущался нещадным истреблением лесов.

Этот 48-летний, невысокого роста, сутулый человек, переживший трагедию войны и потерявший жену и двоих детей, выглядел старше своих лет. Седые, с табачной желтизной, пышные запорожские усы, угрюмое, землистого цвета, все в глубоких морщинах лицо придавало ему вид суровый и замкнутый, и лишь глаза, не утратившие живого блеска, приветливые, постоянно светились живой глубокой мыслью, иногда близкой и отзывчивой, а в другой раз далекой, куда-то устремленной, недоступной и непонятной.

Жил Федот совершенно один, сам себе готовил пищу, сам стирал. Иногда он ходил в клуб в кино, на вечера и собрания, но большую часть свободного времени проводил у себя дома, в новой избе-пятистенке с резными наличниками, украшенными затейливым рисунком, фигурками птиц и животных. Страсть к резьбе по дереву в нем родилась еще в годы юности. Федот тогда делал оригинальные изящные трубки для курильщиков, трости с собачьими головками, шкатулки, вешалки и прочие, как говорил его покойный отец, безделушки. В тридцать девятом году у Федота родился первенец, Гена, а через год – второй сын, Толя. У ребят было много деревянных игрушек.

После войны, оставшись один, Федот продолжал по-прежнему вырезать из дерева фигурки для детей, которые – верил – рано или поздно должны отыскаться. Вся мебель в доме была резная. Обеденный стол в первой комнате стоял на куриных ножках. Второй стол имел форму подосиновика на крепкой устойчивой ноге, а вокруг него стояли табуретки – грибы: боровик, подберезовик, рыжик, лисичка. Настольная лампа напоминала початок кукурузы, а полочки, вешалки, тумбочки были украшены затейливыми изящными узорами и фигурками. Две длинных скамейки во второй комнате были сплошь заставлены разными фигурами и группами на мотивы русских сказок.

Тихий, скромный и замкнутый по своей натуре, Федот Котов мало общался с людьми, и в его дом никто особенно, кроме ребятишек, не заглядывал.

После читательской конференции Вера решила побывать в доме лесника. Ей хотелось посмотреть на работы умельца, о которых она много наслышалась и от Сорокина, и от Тимоши.

Котов встретил библиотекаршу приветливо, с тем гостеприимным радушием, с которым встречают русские люди добрых гостей. Глядя восторженно-удивленными глазами на бесчисленные фигурки и композиции, на Витязя и Черномора, Царевну-лягушку, на Ивана-царевича и трех богатырей, на медведя, зайцев, серого волка и дикого кабана, на бой петухов и двуликую голову Черчилля, Вера невольно воскликнула:

– Да у вас же тут, Федот Алексеевич, целый музей! Сокровищница народного творчества!.. Это же надо людям показать, в Москву, на выставку надо.

– Что вы, шутите, Вера Ивановна, – смущенно пряча глаза, говорил Котов.

– Да вы сами не понимаете, что у вас здесь такое! Вы – художник, художник-самоучка. У вас золотые руки, Федот Алексеевич. И как странно, как обидно, что об этом никто не знает. И я до сих пор ничего не знала… Нет, ну как это чудесно, как здорово, талантливо, – продолжала искренне восторгаться Вера. – Вот это что? Царевна в темнице?

– Да. "В темнице той царевна тужит, а бурый волк ей верно служит", – тихо, все еще не поборов смущения, ответил Федот. – А вот ступа с бабою-ягой. "Там царь Кащей над златом чахнет…" Все, как у Александра Сергеевича Пушкина… А меня за это в колдуны записали.

– В колдуны? Вы это серьезно или в шутку?

– Зачем в шутку – всерьез. Есть тут у нас всякие люди.

– А давайте все это покажем людям, – предложила Вера. – В клубе выставку устроим. Обязательно. Дорогой Федот Алексеевич, не возражайте, не скромничайте. Это будет чудесная выставка, праздник наш. В газете надо написать и снимки поместить.

– Да что вы, Вера Ивановна. Зачем? Я ведь так, для себя делал, для детей. Ребята ко мне заходят, интересуются. И сами пробуют вырезать. Возьмешь ножик и покажешь одному, другому, – глядишь, получается. Они ведь смышленые, ребятишки-то.

Увлекшись работами Котова, Вера не заметила, как при упоминании о ребятишках изменилось настроение Федота Алексеевича. Он как-то сразу опечалился, глаза поблекли, стали мутными.

– Садитесь, пожалуйста, Вера Ивановна. Я очень рад, что вы зашли ко мне… У меня, знаете ли, есть до вас просьба. Может, вы чем-нибудь поможете мне.

– Пожалуйста, Федот Алексеевич, я к вашим услугам.

Вера опустилась как-то нерешительно на деревянный рыжик и застыла в выжидательной готовности. Котов сел рядом на боровик и положил тяжелую шершавую руку на стол-подосиновик, нервно шевеля очень послушными, хотя и огрубевшими пальцами. Было видно, как он старается скрыть свое волнение и не может.

Он говорил несмело, точно не был убежден в необходимости и даже возможности такого разговора:

– В газетах все читаю – находят родители детей своих, которые в войну потерялись… То там, то сям – находят. И у нас тут у одной нашелся сын, на чужую фамилию был записан… Я все думаю, что и мои тоже где-нибудь есть живые, только, может, фамилия у них теперь другая. Быть того не должно, чтоб оба так и погибли. Находятся же у других – должны и мои найтись. Пускай жена, ладно, ее, наверное, уже нет на свете, это определенно нет, иначе приехала б, разыскала меня. А дети живы. Во сне все их вижу маленькими, какими они были, когда война началась.

От его первых слов что-то неожиданно тяжкое, глухое свалилось на Веру, глаза ее расширились и округлились, как у птицы, лицо застыло в немом ожидании. Ей хотелось сказать: продолжайте, пожалуйста, говорите, но язык точно одеревенел, не поворачивался. А Котов продолжал рассказывать:

– У нас тут в войну партизанский край был, вы, наверное, слышали. Советская власть в тылу фашистов, и ничего они с нами поделать не могли. А когда уже их армии в декабре сорок третьего года отступать начали, тут нам труба; им-то, немцам, надо отступать через наш край, фронт, как известно, сплошной, в линию, войск видимо-невидимо – тут как пить дать сомнут они нас. Ну, тогда, значит, наш командир, товарищ Егоров Захар Семеныч, приказ отдал по всем бригадам, чтобы в момент немецкого отступления бить гадов с тыла и мелкими отрядами просачиваться через ихнюю линию фронта к своим, к Красной Армии. Двадцать второго декабря, как сейчас помню, наш отряд построился вот здесь, в гаю, где баба Комариха жила. Командир приказ отдал, положение объявил. "Трудно, говорит, нам будет, жарко, на прорыв фашистского фронта идем. Но делать нечего. Прорвемся или погибнем". А семья моя – жена и двое ребятишек, Гена и Толя, – жила тут же, в Забродье, где теперь столовая выстроена. Что мне делать? Брать их с собой никак нельзя – кабы повзрослей, тогда другое дело. А так что ж получается: старшему, Генке, пять годков, а Толе всего четыре. Куда с такой армией пойдешь? А морозы уже по-зимнему стукнули, снег выпал выше щиколотки. Если их с собой брать в это пекло, то все равно не выживут, дай, думаю, оставлю здесь, авось уцелеют, пока вражеский фронт проходить будет, сховаются в погребе, как ховались в сорок первом. И прощаться, думаю, не пойду. Только расстройство одно будет, пойдут слезы, причитания…

Котов замолчал, передохнул, как после быстрого бега, проглотил подступивший к горлу комок, чаще заморгал влажными, блестящими глазами, закурил папиросу. Спичку не гасил, глядя молча на огонь, ждал, когда вся сгорит. Огонек медленно бежал к его пожелтевшим пальцам, лизнул их, попробовал разжать. Но пальцы никак не реагировали на жар и не разжимались. Огонек сдался и погас. Тогда Котов продолжал:

– И только это мы начали по-быстрому собирать свои партизанские походные мешки, как вижу, жена моя Валентина Сергеевна с винтовкой и с вещевым мешком за плечами бежит прямо к нам, а ребятишки оба с обеих сторон за руки ейные держатся. "Ты что ж, говорит, решил нас на съедение фашистам оставить, на милость Гитлера! Ты разве ж не знаешь, что милости нам от изверга не будет. Все равно погибать. Так лучше все вместе погибнем". Я ей говорю: "Успокойся, Валюта, туту вас больше шансов уцелеть. В погреб попрячетесь". А она ни в какую, и слушать даже не хочет. Ну, знаю, ее не переспоришь, на своем настоит. Дивная была женщина, ох, какая была женщина, таких теперь редко найдешь! Она и в разведку ходила, и за ранеными доглядала, и пошьет партизанам, и постирает, и приготовит. А что уж смелая была – так, скажу я вам, на редкость. И душевности необыкновенной… Вот и решай, как тут мне быть. Я до командира, докладываю ему, как оно получается. Он к жене, говорит: "Валентина Сергеевна, лучше тебе остаться. Ведь мы в атаку, может быть, пойдем, в рукопашную, под неприятельским огнем ползать придется. Да к тому ж, пойми, что не лето теперь, замерзнут ребятишки. Да и отряду обузой будешь". А она головой крутит: нет, мол, сама все понимаю, да только не останусь. "А если, говорит, отряду обузой, так вы на нас внимания не обращайте, будто нас и вовсе нет, действуйте, как вам надобно. А мы следом за вами будем держаться". Видит и командир такое дело, что она решилась твердо. "Ладно, говорит, разрешаю тебе, Федот, идти следом за отрядом с женой и ребятишками. И возьми к себе Мишку Гурова". Вы знаете его. Тот постарше моих был, ему годков двенадцать, считай, в то время уже было. И хоть малец он отчаянный, – ох, и сорвиголова был, – все ж дитя, что ни говори, и на такое дело жалко его пускать, к тому же сирота, ни отца, ни матери. Пошли мы – отряд вперед, а я со своим семейством да с Михаилом позади. Продуктов кой-каких взяли, известно, не к теще идем, да патроны, да гранаты. К вечеру дошли до речки, не наша Зарянка, а другая, побольше нашей будет. Смотрим, никаких переправ нигде не видать, люди в панике толкутся у берега, переправляются кто как может, потому что немец уже на пятки, можно сказать, наступает, сзади стрельбу слыхать и впереди тоже. А по реке льдины плывут и снег. Что тут делать? Я автомат свой жене передал, а сам схватил Генку под мышку да в ледяную воду в чем был – и поплыл. А жене велел ждать меня тут на берегу. Плаваю я, не хвалясь, сильно. Знаете озеро, что возле "Победы"? Так я его, бывало, переплывал до острова и обратно. А там, считай, двести метров будет… Так вот, переправил я старшого сынишку на тот берег, посадил прямо на снег да живей обратно за вторым парнишкой поплыл. Промок, как полагается, насквозь. Схватил этаким манером Толю и поплыли – теперь уже все сразу: по одну сторону Валя с винтовкой и с моим автоматом, – тоже хорошо плавала, – по другую Мишка Гуров. Перебрались на тот берег, еще отдышаться не успели, гляжу, стоит Миша на снегу босиком, весь посинел и нога об ногу трет. "Где, спрашиваю, валенки твои?" – "Течением, говорит, унесло". Вот не было печали, так черти накачали. Что тут делать? Снял я с рук свои меховые, из овчины, рукавицы: "На, говорю, надевай". Надел это он на ноги мои рукавицы вместо валенок, и так мы, мокрые, обледенелые с ног до головы, побрели вслед за отрядом прямо по снегу, по целине.

Погасла папироса. Котов вмял окурок в деревянную, похожую на кленовый лист пепельницу, тут же закурил новую папиросу и продолжал:

– Натерпелись мы такого, что лучше и не слушать вам. День и ночь шли по болотам, по снегу, а кругом немецкие заслоны, на каждом шагу трупы людей, и наших, и немцев, – жутко. Ноги до крови порастирали, обессилели, шагу ступить не можем. Валя моя на что женщина сильная была, а и то не выдержала. "Застрели, говорит, нас с ребятами, пробирайся вдвоем с Мишкой. Все равно всем нам не пробиться – все погибнем". А так хоть вы вдвоем живы останетесь. Ну разве ж это возможно, чтоб отец детей своих родных и жену собственноручно убивал? Да что ж я, зверь какой? "Нет, говорю, Валюша, будь что будет, только теперь-то мы все вместе остаемся…" На шестые сутки уже совсем выбились из сил, вышли на опушку леса, легли и думаем – все, конец нашим страданиям. Пошел снежок, морозить начало. Я спрашиваю ребятишек: ну как, холодно, мол. Они головками отрицательно качают, так слабенько, а говорить уже не могут. Вижу, засыпают. Значит, все, конец, замерзнем. И самого меня в сон клонит. Ничего уже поделать не могу – силы и меня покинули. Не евши уже дня три идем, все для ребят берегли, какие были продукты, а сами так, крошку хлеба проглотишь – и ладно. Только это я было подумал о том, что гибель наша пришла, вижу, прямо в нашу сторону в белых халатах на лыжах огромное войско движется. Это были наши – красноармейцы. Подобрали нас, накормили, в полевой госпиталь доставили. Только разделили: меня с Мишей, как мы немного лучше себя чувствовали, в санбат направили, а жену с ребятами куда-то в тыл увезли на излечение: сильно они пообморозились и совсем были больные. Слышал, что их отвезли сразу в деревню Стайки Калининской области. А больше ничего о них и не слыхал. Ни одной весточки. Что с ними сталось, никто не ведает. Куда я только ни писал, ответ везде один: такие не значатся. Сразу, как война кончилась, я сюда приехал, все ждал, глаза все проглядел, вот, думаю, придут. По ночам просыпался, все мне то стук казался под окном, а то голоса ихние слышал. Вот, как живые, так явственно говорят, что сердце замрет. Выскочу я на улицу среди ночи, погляжу, послушаю. Никого нет. Тишина. Только звезды мигают в небе, а на земле я один, совсем один-одинешенек. Дом построил, игрушки вот эти и столы и стулья – все для ребят своих делал, все ждал. И поверите, Вера Ивановна, и сейчас все еще жду. Не могут они не прийти, отыщутся. Я так думаю: могли они в детский дом попасть. А там их на другую фамилию могли записать, усыновить добрые люди могли. Вот я и хотел с вами посоветоваться: что мне делать, куда можно еще обратиться?

Он смотрел на Веру влажными от подступивших скупых мужских слез глазами и продолжал, затягиваясь дымом папиросы:

– Жены, конечно, нет в живых. Она бы приехала. Я ездил и к ее родителям в город Борисов. Нет ее и там, не появлялась. О ребятах тоже ничего не слышали. А я вот думаю: объявили б по радио после последних известий, что вот гражданин такой-то ищет детей своих Геннадия и Анатолия. Теперь это уже двадцатилетние ребята, наверное работают, а может, и учатся. Где родились, они не помнят, и родителей своих, может, не помнят, и фамилии настоящей не знают. Только я думаю, одно они не могут не помнить, как через ледяную реку переплывали, как у Миши валенки водой унесло. Такое остается в детской памяти на всю жизнь. Этого нельзя забыть никак. Вот бы так и спросить по радио: где вы, Гена и Толя?! Отзовитесь! Вас батька ищет, ждет вас…

Вера достала платок, вытерла слезы, а он виновато сказал:

– Расстроил я только вас, простите меня.

– Что вы, Федот Алексеевич, это вы меня простите… Я сейчас ничего вам сказать не могу, я должна подумать, посоветоваться. Может, не по радио, может, лучше написать в газету все, что вы мне рассказали, и вдруг ваши ребята прочтут и вспомнят.

– Чтобы, значит, все Геннадии и Анатолии прочитали, вот как бы это сделать?

Но Вера до того расстроилась и растерялась, что только и могла ответить:

– Я подумаю, посоветуюсь.

Придя домой, она рассказала Надежде Павловне все, что узнала о Котове. Посадова выслушала ее спокойно и внимательно. Рассказ Веры не был для нее новостью; она сама лет десять тому назад принимала участие в розыске детей Федота Алексеевича, но безуспешно. Уверенная в том, что семья Котова погибла, она считала дальнейшие поиски напрасными. Теперь же встревоженный рассказ Веры и ее предложение написать в газету о детях Котова, напомнить им эпизоды, которые могли сохраниться в детской впечатлительной памяти, повергли Посадову в озабоченное раздумье. В самом деле, рассуждала она, сейчас ребята, если они живы, в комсомольском возрасте, газеты, несомненно, читают, и, конечно, "Комсомольскую правду", самую массовую и самую популярную среди молодежи. Если, паче чаяния, сами они не прочтут, то прочтут другие и покажут эту корреспонденцию всем своим знакомым и друзьям по имени Геннадий и Анатолий, обратят их внимание. Мысль такая Посадовой понравилась, и она поддержала Веру.

Не прошла мимо внимания Надежды Павловны и еще одна деталь из рассказа Веры: ребятишки часто заходят к Федоту Алексеевичу и не только смотрят его деревянные художественные изделия, но и сами пробуют свои силы в резьбе. А нельзя ли привлечь Котова к трудовому художественному воспитанию детворы? Создать при школе или при совхозном клубе кружок резьбы по дереву, и пусть Федот Алексеевич учит ребятишек интересному ремеслу: в жизни им все пригодится. Она понимала, что здесь, в резьбе по дереву, трудовое воспитание наиболее полно сливается с художественным, что созданные детьми произведения могут найти широкое применение в селах их совхоза, – это будет одна из сторон эстетического воспитания трудящихся. Понравилась Посадовой и мысль о выставке работ Котова.

В ту же ночь Вера написала первую в своей жизни корреспонденцию "Где вы, дети мои? Откликнитесь!" и послала ее в "Комсомольскую правду". Написала под свежим впечатлением, вложила в нее всю свою душу и неумолимое желание помочь человеку. Она чувствовала большое удовлетворение от сделанного ею дела и первый раз в жизни поняла, какое это счастье – делать добро людям!


3

Наконец-то, хоть и с опозданием, пришла мягкая, сухая и безветренная осень, разбросав по лесам и рощицам щедрые яркие свои краски. В эти короткие дни освещенный сеющим, как сквозь марлю, нежарким солнцем гай был похож на большой костер, весь охваченный оранжево-желтым пламенем. Ярко-красные осины, оранжевые клены и лини, золотисто-звонкие старые березы длинными всполохами вырывались из кипящего густым багрянцем молодняка и вздымались к бледному, выцветшему за лето небу, точно хотели поджечь его своими огненными языками. Но небо, уже остывшее, холодное, не боялось их жаркого огня, оно созывало со всех сторон горизонта низкие студеные тучи, швыряло их друг на друга, рождая потоки пронизывающего ветра, который своим упругим и сильным дыханием гасил багрянолистые лесные костры. С деревьев падал незвонкий лист, вначале со старых, столетних, потом с молодых. Самые молодые побеги дольше всех держали листву.

Федот Котов целыми днями, а часто и ночами, то верхом на лошади, то пешком с ружьишком за спиной, бродил по лесу осторожно и все слушал, не стонут ли под гулкими ударами топора молодые березы, не плачут ли под воющий свист пилы ели и сосны. Нет, все было тихо: недавнее решение суда больно ударило по карману семерых самых злостных порубщиков леса. Весть эта раскатами осеннего грома прокатилась по всем окрестным деревням, заставила многих задуматься.

Молчал успокоившийся лес. Должно быть, и он понимал, что произошло нечто очень для него отрадное, люди опомнились, разум победил слепые инстинкты. Хорошо и легко дышится в лесу, а еще лучше думается.

Хорошие мысли плыли в седеющей голове Федота. Вера Титова сообщила ему, что письмо в газету послано. Теперь остается лишь ждать. Это было светлое ожидание: в нем затеплилась самая главная в жизни надежда. А недавно с ним разговаривала Посадова, предлагала учить ребятишек художественному ремеслу – резьбе по дереву. Что ж, предложение правильное, и Котов ответил на него согласием. И еще попросила его Надежда Павловна дать свои работы в клуб на выставку. Это будет первый шаг для создания кружка резьбы по дереву. И на это Котов согласился. Предложения парторга разбудили в душе старого партизана нечто такое, что долгое время было заковано и приглушено: жажду творчества. Оригинальная мысль родилась в нем: создать в гаю детский утолок и оформить его большими деревянными скульптурами, теремками и грибками на сюжеты самых популярных и любимых детворой сказок. И все это сделает он, Федот Котов, с помощью своих будущих питомцев.

Федот Алексеевич пошел в гай, чтобы выбрать наиболее подходящее место для детского уголка. Возле орехового куста ему попалось оригинальной формы маленькое корневище. Котов вообще привык видеть в каждом кусочке дерева профиль животного, птицы или человека. У него был глаз скульптора, и, наверное, попадись он в молодости на глаза чуткому художнику, из него мог бы получиться большой ваятель. Но сколько еще самородков, таящихся в гуще народных масс, живущих вдали от культурных центров, сколько талантов, самобытных, ярких и сильных, глохнет в утробе нелегкой житейской суеты, так и не появившись на ниве культуры. Но нива есть нива, и она не может быть пустой. Тогда на ней густо, бойко, шумно, толкая друг друга и крича во все глотки о своей врожденной гениальности, растут и процветают сорняки.

Присев на сваленную бурей ель, Федот Алексеевич начал вырезать из орехового корневища осторожно крадущуюся к добыче лису. Фигурка получилась забавной и выразительной, в умелых руках мастера кусок обыкновенного сухого дерева превратился в живого коварного зверька. Дня два носил в кармане лесник свою лису. Идет по лесу, устанет, присядет на пенек отдохнуть и давай ковырять ножиком, совершенствовать свое произведение.

Однажды Котов шел по тропинке гая вдоль берега реки и увидал впереди себя метров за сто сидящую над рекой на вершине самого крутого обрыва женщину с ребенком. Он сразу узнал в ней свою соседку Зину Яловец и замедлил шаг. Что-то подозрительно-тревожное увидал Котов в позе женщины, сидящей над обрывом. Он знал, что Антон Яловец избивает свою жену, – сам Федот Алексеевич не раз по ночам слышал приглушенный и такой безысходный, неутешно-обреченный плач Зины, видел по утрам ее припухшие от слез глаза, иной раз обрамленные синяками, и возмущался не только поведением мужа-изувера, но и безропотностью женщины. Зина никому не жаловалась. Она помнила угрозу Антона: "Пожалуешься – убью!" И верила – убьет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю