Текст книги "Свет не без добрых людей"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
– А между тем, к вашему сведению хочу сообщить, что большинство ведущих абстракционистов Соединенных Штатов… – Лифшиц сделал паузу, перед тем как сказать нечто сенсационное, осмотрел торжествующе всех присутствующих, в том числе и "мадам Балашову", и закончил: – по своему происхождению выходцы из бывшей Российской империи.
– Да не может быть, – усомнился Балашов.
– Я могу напомнить, – улыбнулся Лифшиц. – Отцы абстрактного искусства Кандинский и Малевич – ваши соотечественники. Братья Наум Габс и Антон Певзнер – тоже российского происхождения. Я мог бы назвать вам еще десяток имен здравствующих ныне знаменитых абстракционистов, родители которых эмигрировали из России. К счастью все они преодолели национальную ограниченность. Они стали гражданами мира.
– Удивительно! – покачал головой Балашов. – Я слышал, что ваш художник Сойер – выходец из России, из Тамбова.
– Сойер? Возможно, – заметил Лифшиц без особого энтузиазма. – Но Соейр, пожалуй, больше реалист. Вы не поняли, не приняли двух гениев и пророков грядущего – Кандинского и Малевича. Почва России для них была нехорошей. Они бросили семена своего искусства на земле свободной Америки. И вот результат. Они победили.
– Они не победили, – вдруг как-то резко бросил Зоткин. – Не победили, господин Лифшиц. Во всяком случае у нас.
– Это, как говорится, вопрос времени, – очень дружелюбно и без запальчивости сказал Лифшиц. – Позвольте мне прибегнуть к исторической аналогии. Может, будет смотреться парадоксом. Когда появилась новая общественная система – ваша Советская Россия. – Америка не признавала вас долгое время. Но время сделало свое дело. Ваша система утвердилась, распространилась, стала мировой. И Америка признала вас. Это один пример. Еще второй: долгое время вы не хотели признавать импрессионистов – вы говорили им категорическое "нет!", как говорите сейчас абстрактному искусству.
– Импрессионистов мы всегда ценили, уважали, – замотал тяжелой головой Зоткин. – Их третировали наши ортодоксы.
– Все равно, – официально вы их не признавали, отвергали. А сейчас вы их вынуждены признать. Сегодня ваши официальные круги жестоко отвергают абстрактное искусство. Но у вас уже есть и сторонники абстракции. Их пока мало. Но скоро их будет много. Я уверен. Между прочим, абстракционисты идут от импрессионистов, от Мане, Ренуара, Сислея, которые одержимо гонялись за эффектами света. Общественная деятельность человека их не интересовала. Устойчивой формы они не признавали, о рисунке не заботились. Искали интересное, оригинальное сочетание цвета. Пусть непривычное и раздражающее для обыкновенных людей. Они не желали смотреть на мир и природу глазами всех. Они глядели своими глазами и не боялись исправлять природу по-своему или, как у вас говорят, "деформировать". Они были глашатаями свободы в искусстве. Свобода творчества – это основа абстрактного искусства. Свобода от содержания, от формы, свобода от разрешений и ограничений. Абсолютная свобода художника – наивысшее благо искусства ядерной эпохи. Вот что такое, господа, абстракционизм, если смотреть на него не предвзято.
Гарри Лифшиц посмотрел на своих слушателей взглядом профессора, который умеет закончить лекцию эффектной фразой. Зоткин сказал:
– Любопытная штука, черт возьми. Вы нам сообщили много интересного.
– Все не так просто, все серьезней, глубже, чем думают некоторые, – произнес Балашов. – Философия, диалектика. Все течет, все изменяется.
Думалось, что этим кончится разговор на острую тему, без спора и возражений. Как вдруг заговорила Ольга Ефремовна. Эта тихая, даже робкая женщина, которая, казалось, всегда разделяла взгляды и вкусы своего мужа, неожиданно и для Балашова и для Зоткина решительно заявила:
– А я не согласна с вами. – Строго и хмуро осмотрела гостей и повторила: – Не согласна. Я видела в Сокольниках на американской выставке абстрактную мазню. Какие же это картины? Детские кляксы. И совсем никакое это не искусство. Нормальный человек так пачкать не станет. Правду вы сказали – психопаты абстракционисты. Это и видно. Лечить их надо. А космос и новая техника тут совсем ни при чем. Нормальному человеку красота нужна, а не черт-те что. – Она сердито и даже брезгливо махнула в сторону "интимных" работ своего мужа. – Людям показать совестно.
– Оленька, Ольга, ну ради бога… – поспешно запротестовал Константин Львович, сконфуженный неожиданным выпадом супруги. – Вы уж извините ее, пожалуйста. У нее свои понятия, – заискивающе сказал Лифшицу.
– Да, свои, а не ваши, – негодующе бросила Ольга Ефремовна.
Назревавший скандал совсем не устраивал американца, и он решил вовремя погасить спор:
– Я прошу прощения, мадам. Я вас очень хорошо понимаю. Поверьте мне, я не хотел никого обидеть. Мы затеяли откровенный разговор. И конечно, все дело вкуса. О вкусах не спорят, как говорят французы. Не будем спорить и мы.
– Как вам будет угодно, – уже смягчившись, произнесла Ольга Ефремовна. – Я только свое мнение сказала. И ничего тут обидного нет. Одному нравится одно, другому другое. Чего ж тут спорить. Пусть каждый выбирает, что ему нравится, по своему вкусу.
Поскольку вся водка была выпита, распили и бутылку вина и договорились о цене за "Атомный век" и "Космическую эру". За них Лифшиц дал тоже по десяти тысяч. Расплатился тут же и забрал все три скульптуры, пообещав, что в бронзе он их отольет сам. На прощанье пригласил Балашова вместе с мадам посетить Соединенные Штаты хотя бы в качестве туристов и обязательно погостить у него, Гарри Лифшица.
– Довольно милый человек. И в искусстве понимает толк, – восторгался Балашов после ухода гостя. – Там умеют ценить искусство. Видала? Тридцать тысяч отвалил – на руки, без вычетов. Получай и будь здоров.
– Что ж ты ему "Свинью" не предложил? Может бы, тоже взял?
– "Свинья" не для них. Они такого не любят. Им новый стиль подавай. Чтобы замысловато. А свинья – есть свинья. – Вдруг точно что-то кольнуло Балашова, какая-то тень внезапно родившихся мыслей пробежала по его серому, худощавому лицу, встревожила и озадачила. И тогда он заговорил уже сам с собой, стараясь быстрей избавиться от неприятных мыслей, вытряхнуть их из себя: – Крайности, одни крайности: "Свинья" и "Космическая эра". Все глупо… и зачем?.. Вот вопрос – зачем? И кто ему мог обо мне рассказать?..
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
– А это наш Тимоша, – сказала Вере Надежда Павловна, когда они подъехали к деревянному финскому домику с мансардой, с крыльца которого обрадованно и в то же время как-то несмело и смущенно спускался долговязый, белобрысый, густо загорелый парень – сын Надежды Павловны. – Знакомься, Тимоша, это Верочка. Она москвичка, будет жить и работать у нас.
Вера подала Тимоше руку. Он пожал ее поспешно, растерянно, но крепко и еще больше смутился. Черты лица Тимоши, правильные, энергичные, и глаза, темные, круглые, с холодным блеском, серьезные, с притаившейся в уголках озорной смешинкой, удивительно напоминали мать.
В доме было чисто, уютно и очень светло: обе комнаты ярко залиты свежим росистым солнцем. По радио передавали урок утренней гимнастики. Вера машинально взглянула на часы – только начало восьмого, дома в это время она была бы еще в постели. Надежда Павловна быстро распорядилась: Вера займет мансарду, а Тимоша спустится вниз и будет спать на диване в большой комнате, которая служила им столовой. Нельзя сказать, чтобы такое решение обрадовало Тимошу, но он с готовностью перенес кой-какие свои вещи вниз, затем, на ходу съев кусок розового, мягкого, тающего на зубах сала с ржаным хлебом и запив его пол-литровой кружкой молока, поспешил на работу. Надежда Павловна взглянула на часы.
– На наряд я уже опоздала: в семь часов у нас проводится. Ну да ладно. Сейчас мы с тобой будем завтракать. – И ушла на кухню.
Пока Надежда Павловна готовила завтрак, Вера осмотрела свое жилище. Две комнатки в два окна, разделенные плитой и нешироким простенком, завешенным полотняной с красивой вышивкой портьерой, Вере понравились. Одно окно выходило на юг, на огороды и молодой совхозный сад, уже плодоносящий. В этой комнате у самого окна стоял письменный стол Тимоши, этажерка с книгами, комнатная роза в белых цветах. На стене висела карта Советского Союза и портрет молоденького с трубкой в руке Сергея Есенина, вырезанный из "Огонька", наклеенный на паспорту и вставленный в изящную рамочку. На столе стоял круглый, довольно громоздкий репродуктор и школьный глобус.
Во второй комнате, кроме железной кровати и деревянного жесткого стула, ничего не было. Зато окно этой комнаты выходило к реке, за которой начинался старинный господский сад.
Угодьями, принадлежащими ныне совхозу, когда-то в дореволюционное время владел помещик Лапчинский. Его имение, с замком, кирпичной церковью, большим фруктовым садом по одну сторону реки и гаем по другую, было на окраине деревни Зубово. Две другие деревни, расположенные в пяти километрах одна на восток, другая на запад от Зубова, назывались Заполье и Забродье. Забродье в годы войны было под корень испепелено гитлеровцами, и после войны жители туда уже не стали возвращаться, а предпочли строиться в Зубове и Заполье, где уцелели две бани и три погреба. В Зубове теперь была центральная усадьба совхоза, в Заполье – отделение: одна полеводческая бригада и две фермы – свиноводческая и молочная.
Наскоро позавтракав, Вера поспешила выйти из дома, чтобы познакомиться с селом. Остановилась у крыльца, раздумывая, в какую бы сторону направиться. И вдруг мальчишеский голос от соседнего дома:
– Петь-ка-а!.. Гляди, к Посадовой дачница приехала!.. Молода-а-я!
– Подумаешь! – небрежно бросил откуда-то Петька, которого интересовало совсем другое: – Яна свадьбу пойду!
– На какую?!
– Дед женится: умора! – весело сообщил Петька.
Из-за поворота с невероятным треском выскочил мотоцикл, глухо кашлянув раза три, остановился у соседнего дома, из окна которого высунулась лохматая голова.
Парень, не сходя с мотоцикла, начальнически спросил:
– Ты што, дома?
– Машину жду, пропади она пропадом. Едем в отделение, – ответила голова и уточнила: – Велят кирпич у них забрать, который остался. А сколько того кирпича? Может, и машину гонять не стоит.
– Ладно, поезжайте… – И голос парня заглушил треск умчавшегося мотоцикла.
Вера засмотрелась, как молодые петухи смешно и неумело начали пробовать свои еще неокрепшие голоса, а потом ни с того ни с сего стали драться друг с другом с неистовым азартом. Вера принялась разнимать драчунов, взяла хворостину и хотела бросить в петухов, но сзади услышала женский голос:
– Не замай их, милая, пущай себе дерутся. На то они и петухи.
Вера смутилась и, обернувшись к говорившей – это была низенькая, смуглая, с узловатыми руками, вся в глубоких морщинах старуха, – сказала:
– Главное, без всякой причины. Хулиганы какие.
– А на што им причина, силу пробуют – вот и вся причина, – сказала старуха и поинтересовалась: – Надежде Павловне родственница будешь?.. Аль так, знакомая?..
– Знакомая, – нехотя ответила Вера, а старуха продолжала бойко тараторить:
– Отдыхай, у нас тут хорошо, из Москвы один раз отдыхать целая семья приезжала. Молоко есть, мед, яйца. Пойди в гай, на речку. По грибы, по ягоды сходи. Се лето много уродило. На свиноферму ко мне заходи поглядеть, коли интересуешься. Многие заходят: ученики из города и деревенские, разные бывают. Ферма наша тут недалеко, за амбарами. Только свиньи теперь в лагерях. Наш лагерь недалеко отсюда. Километра два будет. Это по дороге, как на Забродье ехать, в лесочке. А я в гаю живу. Увидишь там хатку – то моя. Одна только и стоит. Ломать все собираются, а меня в новую квартиру. Вон, видишь, дом отстраивают, и меня туда хотят. А мне не надо их квартиры, мне и в гаю хорошо. В гаю, как в раю. А силой никакого права не имеют. Я к самому Егорову поеду, скажу: защити солдатскую вдову и партизанскую мать. Я двоих похоронила: сын в партизанах погиб, а муж с финской войны не вернулся. Теперь мы с дочкой Нюркой живем. Десять классов окончила и в академии заочно учится. На агронома. Агроном у нас старый и бестолковый, руки дрожат и сам весь трясется, как в лихорадке, ему на пенсию давно пора. А Нюрка смышленая. Теперь девки поумней мужчин пошли. Женихов сколько! И Федька Незабудка сватался, и учитель Сергей Александрович ухаживал. А она хоть бы бровью повела. Не по сердцу, значит. А и то подумаю, кого тебе, девка, еще надо? Чем же они не женихи? Взять хоть бы Федьку – первый работник на все село. Такого больше нет. На весь совхоз работник такой единственный. А то, что баламут и выпить любит, что с того. Молодой, вон как эти петухи. Женится – остепенится. Да и учителя возьми – красавец, и умный, и такой самостоятельный.
– А где ж ваша дочь работает? – поинтересовалась Вера, с любопытством выслушав откровенную речь словоохотливой бабки.
– Здесь, в Зубове. Доярка она. В свинарки не захотела, ни-ни, боже избавь. Тебе, говорит, мама нравится со свиньями – будь при свиньях. А я их, говорит, терпеть не могу. Коровы ей нравятся. А подружка ее, Лида Незабудка, Федькина сестра, так та поначалу у меня на ферме свинаркой работала, а теперь тоже доярка. Первое время, бывало, сразу, как школу окончила и, значит, в институт ее не приняли, на доктора хотела, пришла это ко мне на ферму и думала, со свиньями можно абы как: накормил, напоил – и получай полторы, а то и две тысячи в месяц, а сам гуляй. А я ей и говорю: ты зачем, работать сюда пришла аль так, за длинным рублем? Я еще не завтракала, а ты уже пообедать успела. А работать кто? Пристыдила ее, рассказала, научила. Теперь на ферму перешла: в две смены работают. И погулять поспевает. Дело молодое, и жениха найти надо. Она девка ничего, – не чета, конечно, моей Нюрке, али ничего, славная. Метила она на Мишу – нашего механизатора, который по животноводству. Хлопец он видный, хороший, ох, какой хлопец! Сердешный, мухи не обидит. Славный-преславный. А ты что ж, милая, надолго к нам?
– Надолго, – неохотно ответила Вера.
Старуха поняла это и не стала выпытывать. Только сказала:
– Заходи хоть на ферму, хоть домой. Комариху спроси. Меня весь совхоз знает. А мне надо в лагерь.
Июльское утро уже буйно пенилось, струилось, играло и нежилось. Сытая и хмельная от полноты счастья земля потягивалась в сладкой истоме, простирая к небу могучие зеленые руки столетних сосен и лип, будто хотела в страстном порыве обнять неподвижно-трепетные, похожие на лебедей, девственно-юные облака и прижать к своей теплой и свежей груди, орошенной ночными росами, предутренними туманами и духами несметных трав и цветов. Над сонной рекой, опушенной густыми и мягкими кустами, еще клубился туман, а над землей невидимо густо и терпко стоял изысканный аромат, составленный из миллионов запахов, – так благоухала земля-невеста, вся в зеленом, неистово сочная и нарядная, справляя свой медовый месяц – неизменный июль.
Июль – пора блаженства и красоты, время великих свершений в природе, ее пышного расцвета. В июле земля, вся обласканная, зацелованая солнцем, вымытая теплыми грибными дождями, причесанная игривыми и жаркими ветрами, душистая и многоголосая, убеждает людей в величии и нетленной красоте мира. В июле земля и небо поют звучную и ясную, как зори, сладостную и нежную, как яблоневый цвет, песню любви.
В нескольких десятках метров от дома Посадовой глубокий овраг с родниковым ручьем закрыт от солнца и неба тенистыми серыми вязами, ясенями, черемухой и орешником. В кустах, всегда влажных и пахучих, безудержное буйство малины, крапивы и разных широколистых трав. Там царство птиц с постоянной резиденцией старого, крепкоголосого соловья. Вдоль оврага к реке бежит крутая и широкая, размятая трактором тропка. Овраг с разбега выскакивает на песчаный берег, скрипучие вязы резко останавливаются, подавшись назад, но ручья удержать не могут – хрустальной струей он вливается в реку, собирая на песчаной отмели шаловливых рыбешек, столь безобидно маленьких и ни на что еще не гожих, что даже сельские ребята перестали ими интересоваться: мелюзга, мол, да и только. Тропинка подходит к реке полого и спокойно, не спеша взбирается на зыбкую и неширокую кладку – две доски в ряд со сломанными перилами и, выйдя на той стороне уже на кольцевую аллею гая, расходится в противоположные стороны.
А река, быстрая, светлая, с песчаным, насквозь видным дном и теплой, особенно по вечерам, водой, бежит неровно, извилисто меж птичьих кустов и зарослей, огибая полудугой главную достопримечательность деревни Зубово – старинный гай.
Когда он был заложен в подкове реки, точно никто из жителей сказать не может. Судя по самым старым немногим деревьям-ветеранам, посадили его лет сто назад.
В годы Отечественной войны гай был наполовину вырублен немцами. С тяжким стоном падали тогда столетние сосны и лиственницы, тополя и клены.
Вера остановилась у величаво нарядных вязов, стороживших покойную прохладу оврага, и залюбовалась этими широколистыми, многоствольными великанами.
Перед ней у самой аллеи торжественно и величаво стояли четыре могучие, в два обхвата, липы в нежно-кремовых кружевах цветов, над которыми звенели пчелиные рои. У пчел была своя страда – июль – богатая и счастливая пора сбора самого дорогого липового нектара.
Вера шла по аллее; из-под ног ее, крупным горохом, бросались в кусты не очень пугливые птицы, даже не обнаруживая голоса. Лишь большой дрозд-деряба падал в чащу гулко и тяжело, оглушая гай сухим треском. Где-то совсем близко высвистывала иволга свой незатейливый, однообразный мотив, высвистывала, как всегда, четко, уверенно, должно быть сознавая, что ее громкий голос слышен на весь гай и некому здесь с ним сейчас соревноваться: соловьи уже отшумели, угомонились и замолчали на целый год.
Солнечные зайчики неровными золотыми плитками вымостили аллею вперемежку с густо-зелеными подвижными тенями. Все жило, искрилось, струилось и переливалось в длинных золотистых волокнах, протянутых от земли до неба. Все было, как в сказке, как в чудесном сне: необыкновенно красиво, мило сердцу и захватывающе.
Вера свернула влево и пошла тропкой вдоль берега реки по скошенному лугу. Девушки разбивали покосы и о чем-то весело и звонко болтали. Увидев Веру, замолчали, приостановили работу, осмотрели с неприличным любопытством.
Вера вышла на широкую дорогу, на мост, и решила вернуться домой через центральную улицу. Шла вдоль деревянных домов, крытых шифером и дранкой, читала вывески: "Участковая больница", "Аптека", "Парикмахерская", "Почта", "Детсад", "Магазин", "Столовая". А вот наконец и сам центр с большим и красивым двухэтажным домом, с которого, судя по всему, не так давно сняли строительные леса. "Клуб совхоза "Партизан". И большая афиша: "Кинофильм "Трактористы". Начало сеанса в 22 часа". Поразило не то, что фильм старый-престарый, а то, что всего один сеанс и тот в 22 часа. Почему так поздно?
На улице встретила Надежду Павловну. Она держалась за руль мотоцикла и разговаривала со здоровенным бородачом. Вера хотела было пройти мимо, но Надежда Павловна окликнула ее, спросила издали:
– Ну как, все осмотрела?
– Почти, – подойдя ответила Вера, с любопытством поглядывая на рыжебородого великана.
– Знакомься, Верочка, это наш хозяин, директор совхоза Роман Петрович.
– Титова, – сказала Вера, подав руку Роману Петровичу.
– Булыга, – назвался он, глядя на Веру очень внимательно, и, не выпуская ее руки, спросил: – А где мы с вами встречались?
– Не знаю, – смущенно ответила Вера. – По-моему, нигде.
– Не может быть, – не соглашался Булыга. – Мне ваше лицо очень знакомо.
– В кино вы встречались, Роман Петрович. В фильме "Дело было вечером", – разъяснила Надежда Павловна.
– И верно! – удивленно воскликнул Булыга. – Точно, она! И коса, и глаза. И платье никак то, да?
– Платье другое было, – поправила Вера.
– Значит, актриса? Та-ак. Прекрасно. А я, признаться, первый раз в жизни живую актрису вижу. Интересно, – рассуждал вслух Роман Петрович.
– Никакая я не актриса, – призналась Вера. – Ну, пригласили на одну роль и все. И вас могли пригласить.
– Могли, а не пригласили, – сказал Булыга. – Наверно, ростом не вышел.
– Перерос, – шутя заметила Надежда Павловна.
Булыга сделал вполне официальное лицо и спросил начальнически, но с нотками покровительства:
– Значит, к нам? В совхоз решили? Прекрасно!.. Я вам авторитетно скажу: годов через пять – десять все города перейдут в деревню на постоянное жительство. В город только работать будут ездить, а жить в деревне.
Вера с любопытством наблюдала за директором, за его скупыми, решительными жестами, за интонацией голоса, густого, как труба, за выражением блеклых, совсем светлых глаз, прикрытых вниз опущенными и тоже рыжими бровями. Она уже знала, что Роман Петрович командовал партизанской бригадой в этих краях, это он был организатором совхоза "Партизан" сразу же после войны и работает до сих пор бессменным директором.
А Булыга между тем продолжал говорить:
– Артисты нам тоже нужны. Вот парторг все меня самодеятельностью донимает, все говорит, что я жадничаю. Ты сначала найди артистов, поставь дело на лад. А потом и деньги спрашивай. Ну, так, стало быть, для начала я могу вам предложить место заведующей библиотекой. А там видно будет. Мы таланты ценить умеем. Правильно я говорю, Надежда Павловна?
– Верно, Роман Петрович, таланты у нас еще не пропадали. А ты, Верочка, давай прямо с завтрашнего утра и приступай к работе.
Девушка поняла, что о ней уже прежде был разговор между директором и парторгом.
2
Какой дивный июльский день!.. Первый день Вериной новой жизни. Завтра на работу. Новый библиотекарь совхоза «Партизан». Нет, заведующая библиотекой. Как говорят: тоже начальство – шишка не шишка, а место бугристое. Завтра она будет сидеть в прохладной комнате среди пяти тысяч книг и ждать посетителей. А может, за весь день ни один человек не придет: время стоит горячее, страдное, все люди от темна и до темна в поле. Вечером, в десять часов, идут в кино, в двенадцать или даже в час ночи спать ложатся, а в шесть утра уже на ногах. Тут не до книг, и Вера это отлично понимает. Но об этом ей сейчас не хочется думать.
После обеда Вера снова пошла в гай, прошла по всему кругу кольцевой аллеи. Случайно она забрела в заросли малины. Ягоды были спелые, сочные, иные даже уже переспели и осыпались от малейшей встряски. Время шло быстро, малина точно привязала к себе и не отпускала. Солнце уже заметно катилось вниз, как-то сразу спал зной, гуще стали тени в лесу, потянуло тонкой приятной свежестью. "Что это я? – в тревоге спохватилась Вера. – А что, если заблужусь? Вот будет хлопот Надежде Павловне!" При этой мысли она как-то сразу выскочила на кольцевую аллею, остановилась, вздохнув облегченно, и, немножко успокоившись, теперь уже медленно пошла вдоль реки.
Вера шла, любуясь торжественной тишиной заката, которую нарушали лишь далекие, идущие со стороны пляжа голоса парней. Вдруг ока остановилась как вкопанная. В трех шагах от нее за кустом орешника стояла донага раздетая девушка и, закинув кверху руки, повязывала волосы косынкой. Тугие литые груди ее и тонкие длинные руки четким и красивым контуром рисовались на фоне заката. Должно быть услыхав шаги, девушка резко обернулась, замерла в решительной позе, но, увидав Веру, запросто пригласила, продолжая прятать волосы под косынку:
– Давай за компанию, присоединяйся! Вода вечерами теплая, как парное молоко. – И, видя Верину растерянность, повторила с нарочитой грубоватой развязностью: – Да ты не стесняйся: мужики сюда не придут. У них у кладки своя купальня.
– А здесь женский? – сама не зная зачем, поинтересовалась Вера.
– Нет, женский ближе к мосту. Здесь мой пляж, персональный. Пошли!.. – И, по-птичьи взмахнув руками, прямо с берега бросилась в воду. Отплыв на середину реки, она стала ногами на дно – вода была ей почти по грудь – и начала азартно растирать свое крепкое тело. Уже из воды сквозь задористые всплески слышался ее грубоватый повелительный голос: – Ну, чего боишься? Тоже мне, артистка, воды испугалась. Раздевайся!..
"И откуда она знает, что я артистка?" – недоумевала Вера. С непонятной решимостью и поспешностью сбросила она свое красное в белую полоску и с каймой платье и, раздевшись тоже донага, прыгнула в воду, придерживая волосы.
Вода была действительно теплая, хотя Вера и не ощущала ее: она просто была приятно возбуждена. Вера стояла на мелком песке, и так как вода была ей лишь до груди, она присела и начала повыше укладывать волосы – не замочить бы.
– А ты не плавай, ходи пешком, тогда не намочишь, – посоветовала девушка. – А то возьми мою косынку. Иди сюда, здесь поглубже и приятней.
Вера послушалась и пошла по дну к середине реки.
– Верно болтают, что у нас будешь работать? – начала допытываться девушка.
– Буду.
– А зачем тебе это нужно? В библиотеке прохлаждаться? Невидаль какая. Если уж в деревне жить, так надо настоящим делом заниматься.
– Например? – спросила Вера, решив поддерживать этот фамильярный и прямой тон.
– Иди ко мне на ферму, коров будешь доить. Не пыльно и денежно. А коров боишься – поди к свиньям. Моя мамаша тебя в два дня научит, как с ними обращаться. Тебя как зовут?
– Вера. А тебя?
– Нюра Комарова.
– А-а, слыхала, – протянула Вера.
– Знаю, мамашу мою небось повстречала…
– А ты откуда обо мне узнала? – пораженная осведомленностью доярки, спросила Вера.
– Тоже вопрос! Подумаешь – военная тайна. Знала б соседка – узнает и наседка.
– А все-таки?
– Свинья борову, а боров всему городу… Ну, ладно, будем вылезать: хорошего понемножку.
На берегу Нюра не спеша и как-то с удовольствием вытерлась полотенцем, спросила Веру:
– Ну, как пляж? Чем не Сочи?
– Я в Сочи никогда не была, – ответила Вера, давая понять, что она совсем не та, за кого ее Нюра принимает.
Одевалась Вера торопливо, ей все время казалось, что по аллее могут идти люди. Нюра, напротив, не спешила. Когда Вера оделась, долго осматривала ее с ног до головы и сказала прямо и без зависти:
– Красивая ты. Небось не одного парня с ума свела. Как у вас там в Москве таких называют: гроза мужчин?
– Каких таких? – вспылила Вера.
– Красивых, – примирительно ответила Нюра, желая вовремя погасить вспышку.
Вера почувствовала что-то обидное в ее замечании, спросила:
– А ты разве урод? – и откровенно оглядела Нюру тем взглядом, в котором был и вызов и простое любопытство.
Крепкая невысокая фигура, ноги немного толстоваты, но красивых очертаний. Лицо круглое, чистое, выразительное, колючие глаза. Да, нос картошкой и голос грубоват, не женственный.
– Я обыкновенная, стандарт, – весело бросила Нюра и расхохоталась своей шутке.
Дома Веру уже поджидал Тимоша. Он приготовил ей свежих яблок. И не в состоянии подавить смущения, густо покраснел и дрогнувшим голосом предложил неловко и неумело:
– Вот, кушайте наши яблоки.
– Ох, какая прелесть! – воскликнула восторженно Вера и взяла свежее, лоснящееся молодым соком яблоко.
В доме было душно, и они вышли на крыльцо. Вера примостилась на ступеньках, ей так было удобно. Тимоша – на лавочке. Быстро и легко разговорились. Она рассказала ему, что видела за день, и спросила о Нюре Комаровой.
– На каком она курсе учится?
– Кажется, на третий перешла, – не совсем уверенно ответил Тимоша. Он уже перестал стесняться и чувствовал себя отлично в обществе "кинозвезды".
Солнце уже село, но было светло от чистого неба. В соседнем доме развязно и громко горланили песни, притом особенно выделялись женские голоса своим немыслимым, почти нечеловеческим визгом.
– Чего это они расшумелись? – спросила Вера, поморщившись.
– Запоины у них, – ответил Тимоша.
– Запоины? Это что значит?
– Светлану запивают, – пояснил Тимоша и добавил: – Дочка их Светлана замуж будет выходить.
– Так это свадьба?
– Нет, свадьба не скоро. Свадьба осенью, а сейчас запоины.
– Не понимаю. Чем запивают? – Она хотела сказать: "Как это запивают?"
– Ну, известно чем – водкой.
– Ой, как это ужасно: запивают, пропивают. И она ничего, Светлана? Будущая невеста-то как себя чувствует?
– Тоже, наверно, пьет.
– Ужасно!.. А без этих самых запоин свадьба не может быть?
– Наверно, нет. А разве в городе этого не бывает?
– Ну, что ты… Бывает, конечно, до свадьбы помолвка.
– Так вот это и есть помолвка, – обрадовался Тимоша найденному слову. – Запоины – это так называется по-простому, по-деревенскому. У вас ведь тоже на помолвках небось не чай и не пиво пьют?
– Не знаю, Тимоша, я еще не помолвлена, а на чужих не случалось бывать.
– Выходит, разница только в названии, – резюмировал Тимоша.
Так они долго сидели и дружески болтали о разных вещах. В Тимоше Вера нашла интересного собеседника; он был довольно начитан, рассуждал степенно, убежденно, без запальчивости и с непосредственной прямотой.
А в это время на другой улице, на крыльце дома Незабудок, не двое, а четверо молодых людей вели разговор. Здесь обсуждали последнюю новость: в совхоз приехала артистка и будет работать в библиотеке. Эту новость сообщил Федя. Лида не верила и все приставала к брату:
– А ты не врешь, Федечка?
– Пойди завтра в библиотеку, сама узнаешь, – как всегда с напускным равнодушием, отвечал Федя, то и дело взбивая свой вьющийся чуб. Гордостью Феди была его шевелюра, единственная на всем белом свете. Говорят, приготовил бог копну волос на десять человек, да по стариковской рассеянности наградил ими одного Федю Незабудку. И что это за волосы были, чудо волосы! И вились они в крупные кольца, и перекатывались крутой волной, и отливались вороненым блеском, черные, цыганские волосы, и делали Федора первым красавцем на весь совхоз, а может, и на целую область. Из-за этих волос и был везде Федьке почет, потому что такого парня нельзя было не заметить хоть на вечеринке, хоть на свадьбе, хоть в кино. Особенно в кино замечали Федю те, кто сидел сзади него. Ровно половину экрана закрывала его шевелюра.
А так Федя был, пожалуй, обыкновенный парень: ростом невысок и силенки небольшой, не то что у Михаила Гурова. Тот хоть и не выделялся ростом, зато мускулы имел стальные. Нет, с Гуровым Федя себя сравнивать не хотел. Гуров был тих, всегда задумчив, мало смеялся, не любил поговорить, а когда и говорил, то слов на ветер не бросал. А Федя Незабудка – сорвиголова, рубаха-парень и балагур на весь совхоз. Голос его всегда слышен то в поле, то на усадьбе, то в столовой, то в клубе. Федя работал на тракторе ДТ-54 рядовым трактористом, хотя, как он сам говорил, с его способностями и авторитетом мог бы и целым совхозом руководить, да только Борода не собирался на пенсию.
Миша Гуров в прошлом году заочно окончил Сельскохозяйственную академию, работал теперь механиком по животноводству. Феде было двадцать три года, Михаилу двадцать шесть. Словом, Миша Гуров и Федя Незабудка были совершенно разные люди. Разве что одинаково неистовы были в работе.