Текст книги "Свет не без добрых людей"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
Вчера вечером Федот Алексеевич слушал по радио концерт по заявкам радиослушателей: пели Шаляпин, Собинов, Гаспарян. Котов любил музыку, и голоса великих певцов рождали в нем высокие чувства. И вдруг, когда в тающей, упоенной и сладостной истоме зазвенел голос Шаляпина "О, если б навеки так было…", до чуткого уха лесника докатился с надворья другой голос, призывно трагический, полный отчаяния. Котов выскочил на улицу и прислушался. Женский вопль доносился из сеней Яловца, а из хаты, из открытого окна, откуда глядела на темную улицу лохматая пьяная голова Антона, звучал все тот же шаляпинский голос, повторяющий слова: "О, если б навеки так было…"
Котов постоял несколько минут в нерешительности, хотел было пойти на помощь, но Зина вдруг умолкла. С тяжелым чувством вернулся он в свою избу и выключил радио. На душе было больно, обидно, противно, словно наплевали в нее грязные и подлые люди. Концерт он уже не мог слушать, хорошее настроение было испорчено, а в голову лезли настойчивые злые мысли: "Идет вторая половина двадцатого века, на луне лежит советский вымпел, где-то среди огромных миров песчинкой несется советская космическая ракета, вокруг Земли плывут искусственные спутники. И все это сделал человек, самое великое и самое могучее существо во вселенной. А в то же время другое существо, лохматое, пьяное, озлобленное на весь мир, тоже именуемое по какому-то недоразумению человеком, истязает более слабого человека, женщину, мать своего ребенка. Что это? Где логика и смысл?"
Зина Яловец сидела над обрывом со своей маленькой дочкой. Бездумный взгляд ее, затуманенный горем и тоской, был устремлен на реку, где среди старого, бывшего помещичьего сада стояла тоже старая, с ободранным куполом церковь. Зина сама не знала, верующая она или нет: в церкви ей никогда не приходилось бывать. Бог, мысль о котором внушали ей мать и отец, был чем-то не совсем определенным и ясным. Она пробовала ему молиться, ждала от него хоть немного участия, но он почему-то оставался равнодушным и далеким.
В своей тяжелой судьбе она винила покойного отца своего, который искалечил жизнь не только себе, но и ей. В совхозе никто не знает, что Зина дочь предателя, но достаточно того, что об этом знает она сама. Это делает ее несчастной. Но она должна жить для дочери, должна дать ей то счастье, которого не знала сама. Как это сделать, Зина еще не знала.
Трезвый, Антон был замкнут и неразговорчив – слова из него не вытянешь. Спал беспокойно, по ночам подхватывался в холодном поту, кричал что-то несвязное и весь дрожал, как в лихорадке. Зина считала, что душа у мужа надломлена и что виною этому тюрьма. Но Зина ошибалась.
Пьяный Антон придирался ко всяким пустякам, кому-то угрожал, цинично и грязно ругаясь. В постели он бил ее кулаками и плакал от злости и отчаяния. Что творилось у него на душе, Зина не знала.
Внизу, у обрыва, уткнувшись курчавой густо-зеленой головой в песчаное дно реки, лежала подмытая вешними водами большая ель. Зине казалось, что ель упала и захлебнулась. Теперь это был просто труп, мертвое дерево. Другое дерево – сосна – стояло тут же, над самым обрывом. Оно пока держалось: часть обнаженных корней висела в воздухе, точно взывала о помощи, остальными сосна крепко цеплялась за берег, стараясь продлить свою жизнь. Зина понимала, что дерево это обречено и ничто уже его не спасет, жить ему осталось до первой сильной бури или до следующей весны – воды подмоют обрыв, и сосна полетит вниз головой в пропасть. Подумала о своей судьбе: "Ничто меня не спасет… Люди? Им нет до меня дела, между мной и людьми стоит стена, воздвигнутая отцом и мужем…"
Нелегкие думы ее спугнул Федот Котов. Он подошел тихо, незаметно, опустился рядом и поздоровался, а Зина, сама не ведая почему, в ответ на его приветствие сказала:
– А сосна все равно упадет, недолго ей осталось.
Котова нисколько не удивил ее ответ, он даже весело подхватил:
– Что же, она свое пожила, славно пожила. А вечного, скажу тебе, соседушка, на свете ничего нет. – И затем, потрепав ласково по головке девочку, спросил: – Не боишься? Вишь, высота какая! – Достал из кармана деревянную лису и протянул девочке: – Видала? Это лиса, хитрая-прехитрая. Нравится? Ну и бери себе, пусть будет твоя.
Игрушка девочке понравилась. А мать заметила со слабым укором и благодарностью:
– Зачем вы… Федот Алексеевич?
– Как зачем? Игрушка. Играть будет.
– Спасибо вам. – И не удержалась: ручьем хлынули слезы, она закрыла лицо обеими руками.
А он сказал, горестно качая головой:
– Я знаю, давно все вижу и слышу. Только одного понять не могу, зачем терпишь?
– Никто не знает, и вы тоже не знаете, что я терплю, – сквозь рыдания, с трудом произнося слова, говорила Зина. – Жизни мне нет… Нет никакой жизни… Повеситься хотела… Да ее жалко… Сироткой останется. Что с ней будет? Он же, изверг, и ее изведет, убьет, отравит.
– Повеситься, говоришь? Это тебе-то, в твои годы! Да ты, красавица, и жить-то еще не жила, жизнь-то твоя вся впереди. Пусть он вешается, негодяй! Его надо повесить, как собаку бешеную. Вот что скажу я тебе, Зинушка.
Но Зина мотала головой в страхе и ужасе; ее испугало то, что вот так вдруг не сдержалась, выдала свое тайное горе. Как это случилось, что плотину гробового молчания неожиданно прорвало? Должно быть, ласковые глаза Федота и его деревянная игрушка тому виной.
– Ты брось его, Зинушка, уйди, человеком станешь. Живи одна. Работяга ты отменная, не пропадешь. Квартиру тебе дадут казенную, обязательно дадут.
– Я вас прошу, умоляю вас, Федот Алексеевич, никому не говорите. Ничего не говорите… Поклянитесь.
Зина глядела на него испуганными, молящими, обезумевшими глазами. И он тихо, со вздохом ответил:
– Хорошо, Зинушка. Я буду молчать, а ты подумай над моим советом. Брось его, брось к чертовой бабушке и уйди, покуда он тебя не прибил.
Зина, не говоря ни слова, поднялась, взяла на руки девочку и торопливой, встревоженной походкой пошла домой. А вслед ей – надо ж так случиться – из-за кустов смотрели злорадные глаза Домны Балалайкиной.
4
День был пьяный по случаю престольного праздника покрова. И уже с утра в совхозной столовой за одним из столиков сидели Антон Яловец и Станислав Балалайкин. Пустая пол-литровая бутылка стояла под столом. Антон и Станислав гулко чокались неполными гранеными стаканами и закусывали отварной картошкой и свиным салом. Веселый, порозовевший Балалайкин сверкал маленькими, добродушно улыбающимися глазками и жаловался:
– Тебе хорошо, ты деньги сам получаешь. А у меня все имущество – на жену. Распоряжение директора такое – зарплату ей выдавать.
– Глупое распоряжение, потому что ты пентюх, – хмуро отвечал Яловец, уставившись в полупустой стакан.
– Это как понимать? – тоненьким голоском интересовался Станислав.
– Пентюх – все равно, что дурак, – пояснил Антон грубовато, но беззлобно.
– Это почему ж я дурак? – не петушился, а скорее любопытствовал Станислав.
– А потому, что не умный, – отвечал Яловец, поглядывая исподлобья на буфетчицу, которую веселил их разговор.
– И совсем не дурак, а просто увалень, вот что обозначает слово "пентюх", – ввернула бойкая буфетчица.
– А ты не суйся в мужское дело, без тебя разберемся в этой арихметике, – отчитал буфетчицу Антон. – Молода еще… учить мужиков.
– Ничего не значит, что молода, важно с понятием быть, – заступился за буфетчицу Станислав и, заталкивая в рот остывшую картошку, приговаривал: – Я молодых люблю, а холодной картошки терпеть не могу. Мне чтоб картошка горячая, а жена молодая.
– А я наоборот: люблю картошку молодую, а жену… жена чтоб горячая, – надтреснуто прогнусавил Антон и попросил еще четвертинку за счет Станислава.
Станислав от водки не отказывался, а платить не собирался, поскольку денег у него было всего на четвертинку, а до вечера еще ого-го, сколько выпить можно.
– У меня Домна все одно, что ищейка, – разглагольствовал он, наливая водку. – Вот, истинный бог, ищейка. Ей бы только в уголовном розыске сыщиком работать. У нее глаза – не поверишь – насквозь все видят. Для нее все вещи все равно что из стекла сделаны. Вот, бывало, спрячу деньги, так уж заховаю, что сам потом неделю найти не могу, а она найдет. Везде найдет, подлая. Или нюх у нее такой, сам не знаю, только нигде никакого от нее спасения нету. Один раз решил в такое место положить полсотни, что сам черт не догадается, – в фуганок. Клин вынул, сунул туда бумажку, потом опять клин забил. И что ты думаешь? На-а-ш-лаа!.. И там нашла. А вот как? Нет, ты мне скажи – как?
– Я ж говорю тебе – пентюх ты, – твердил Антон. – А потому тебе с деньгами и делов не надо иметь. Лучше самогон держи.
– За самогон притесняют, – сокрушенно молвил Станислав. – Вот кабы медовуху – это можно. Да пчелы нужны.
– Заведи пчел, кто ж тебе не дает.
– Гэ-э, заведи… Легко сказать. Это тебе можно. А мне нельзя. Потому как я механизатор. Пчелы, они механизаторов терпеть не могут… Было у меня четыре колоды. Как стал я возле бензина-керосина работать – шабаш. Все улетели. Однажды пришел с работы да так, не переодеваясь, в сад, поглядеть на них. Что ж вы думаете? Заволновались они, как высыпали изо всех колод да на меня темной тучей. Я лицо руками кое-как закрыл, да сам в кусты, а они за мной. Я в хату – и они в хату, я схватил полушубок да на голову. Жена подумала – сбесился человек, давай на меня орать, да видит такое дело – разъяренные, что собаки, пчелы и на нее нападать стали. Она себе тоже одеялом голову укутала, а ноги-то босые, можно сказать, голые. Еле отбились. Хорошо, что детей дома не было, а то досталось бы и им ни за что ни про что. Я ж этого не знал, оказывается, запаха бензинового они терпеть не могут. Так и ушли от меня, все четыре семьи ушли – колоды бросили, а сами улетели в неизвестном направлении. Вот тебе и медовуха.
Буфетчица подала четвертинку. Яловец сам заплатил, налил сначала себе почти полный стакан, остаток Балалайкину и, поглядывая на сало, сказал:
– Нам бы с тобой, Стась, на кабанов сходить. Намедни, говорят, Котов огромное стадо видел. А в середке хряк пудов на двадцать.
– Врут, – авторитетно замотал головой Балалайкин; он считал себя бывалым охотником. – Одно из двух – или стадо преувеличили, или свинью за хряка приняли.
– Нет, говорят, хряк. Свинья в двадцать пудов быть не может, – возразил Яловец.
– И-и-и, это возможно. А вот хряк большого стада не водит – говорю тебе доподлинно. Свинья большое стадо водит, а хряк нет.
Чокнулись, выпили, кряхтя и морщась, словно касторку глотали, закусили салом и опять продолжали все тот же разговор.
– Кабана, конечно, подстрелить не плохо, только я, Антон, больше не охочусь на них. Зарок дал, хватит. Мне жить охота. На зайца пойду, на енота пойду, на лису, на волка пойду, а на кабана нет. С тех пор, как, значит, он мне ружьишко испортил, я – не-е-т, избави-упаси. Да что ружьишко, бог с ним с ружьишком, а вот что сам чуть было жизни не лишился. Вот тут и все дело.
Случай этот, довольно комичный, знали все в совхозе и долго потешались над незадачливым охотником. Слыхал о нем и Антон Яловец, но захмелевший Балалайкин не мог не доставить себе удовольствия, рассказал еще раз:
– Я, значит, за ним погнался. Подсвинок, скажу тебе, пудов на шесть будет. Собаки при мне не было, вот незадача. Ну, думаю, попробую так. Бегу я за ним – а кабаны, как ты знаешь, подслеповаты. Мчится от меня, как угорелый, да прямо в болото. Ну, и завяз по самое брюхо. Подбегаю я, а он вот перед самым носом моим барахтается в трясине отчаянно, чувствует, что конец ему пришел, крышка. Я ж знаю, стрелять его надо только в голову, в ухо, иначе не убьешь. Кожа на нем во! – в три пальца, попробуй пробей. А под кожей сало. Барахтается он и орет, на чем свет стоит, от испуга. Дай-ка я, думаю, для большей надежности выстрелю ему прямо в пасть. И промазать боюсь – его бить надо наповал. Иначе самому крышка. Я, значит, ружьишко на него наставил, а он кэ-э-к цапнет за ствол клыками – и погнул, в один миг погнул, да на себя ружье-то тянет и меня, значит, хочет в болото стащить. Стрелять я не могу, потому как ствол погнут, разорвет все к чертям, и вижу, что сам помогаю ему из болота выбраться. Ну, думаю, пропал Стась: ежели он выберется из болота, то мне кишки выпустит, как пить дать. Бросил это я ружьишко свое, – пропади оно пропадом, своя шкура дороже, – да сам тикать. Отбежал метров на пятьдесят – вижу дерево. Толстое и суки низко. Вскочил я на него мигом и смотрю, что дальше будет. А мой кабан ружье, значит, бросил, из болота выкарабкался кой-как и тоже бегом в лес. А меня и смех берет и досада. А только радуюсь, сам-то жив остался. Считай, на волосок от смерти был.
Допив остаток водки, Яловец вдруг ревниво, сверкая злыми, налитыми хмелем глазами, спросил:
– Это правда, что твоя Домна мою видела с Котовым в гаю?
Балалайкин отрицательно завертел головой, на которой крепко держался картуз, и сказал наставительно:
– Домне не верь. Она врет. Она что угодно придумает и сама поверит. Это ж не баба, а черт. И никому не верь. Ты сам застань ее с другим, тады верь. А так не верь. И не бей. Ни-ни, даже не вздумай пальцем тронуть. Закон. Нет такого закону, чтобы жен бить.
К полудню в столовой уже все столики были заняты. В зале стоял столбом дым, звучала пьяная, бестолково-несвязная мужская речь. В полдень уже по улице ходили парами и в одиночку не очень уверенной походкой молодые парни и пожилые мужчины. Недалеко от столовой, у телефонного столба, смиренно стояла тихая, ладная на вид оседланная лошаденка участкового милиционера и о чем-то думала. И думы в ее большой лошадиной голове были совсем небольшие, но грустные, потому что смотрела она на выходящих из столовой неестественно веселых и шумных людей и с немым укором спрашивала: "Ну зачем вы пьете? Э-э-эх, люди…"
Вскоре вышел из столовой и ее хозяин, лейтенант милиции Валентин Гвоздь, маленький, кругленький, добренький, с писклявым начальническим голосом, которого никто не боялся. Отвязав коня от столба и забросив повод за луку седла, он безуспешно и неторопливо совал ногу в стремя. Понимая состояние своего хозяина, лошаденка стояла смирно, терпеливо, но дурацкое стремя само никак не хотело налезать на милицейский сапог. Лейтенант не ругался, а негромко ворчал и слабо, любя, стегал лошаденку хлыстом. А в это время на каменных ступеньках магазина, что напротив столовой, стояли Булыга, Посадова и Гуров и наблюдали за участковым. Наконец, Роман Петрович не выдержал, решил выручить милицию:
– Что, Гвоздь, никак уехать не можешь? – сдерживая ироническую улыбку, пробасил Булыга. – Пьян ты, брат.
– Н-не говори чепухи, совсем я не пьян, – вяло оправдывался, слегка заикаясь, Гвоздь, весь поглощенный стременем.
– Ты сегодня, прямо скажем, не соответствуешь своей фамилии, – подначивал Булыга.
– Я, Роман Петрович, всегда… соответствую, а ты сам не знаешь, что мелешь. Говорю тебе – не пьян.
– Если ты Гвоздь, так и стой гвоздем, – не отставал Булыга. – А ты сегодня, извини за выражение, ливерная колбаса, а не гвоздь.
– Да говорю тебе, как человеку, – не пьян я.
– А почему сесть не можешь? – Это спросила, готовая расхохотаться, Надежда Павловна.
– Это все… она. – Лейтенант снова ткнул в бок кобылу.
– Кобыла пьяна?
– Может, и пьяна, откуда я знаю, – весело ответил лейтенант. – В вашем совхозе и кобылу могут напоить, я ваших партизан знаю.
Тут могучий Булыга схватил участкового под мышки, как ребенка, и, подняв над головой, смаху посадил в седло, приговаривая:
– Поезжай-ка ты, братец, спать, пока в самом деле хлопцы твою кобылу не напоили.
Только Валентин Гвоздь отъехал от столба, как из столовой вышли в обнимку низкорослый Балалайкин и долговязый Яловец. Здоровенный Яловец обхватил рукой маленького Балалайкина за шею, и тот, задыхаясь, хрипел:
– Ты меня отпусти, ради бога, не мучай ты меня и не принуждай.
– А я тебя и не держу… Катись к черту и к дьяволу.
Яловец толкнул Балалайкина в одну сторону, сам полетел в другую с такой же силон, с какой толкнул своего собутыльника. И упали бы оба, если б на их пути не оказались препятствия, за которые можно было уцепиться: на пути Антона – столб, на пути Станислава – кирпичная стена столовой. Обнимая столб обеими руками и принимая его, должно быть, за Станислава, Яловец громко ругался и угрожал:
– Теперь я тебя, гада, не отпущу. Никуда ты, паскуда, от меня не уйдешь. На мои деньги пил… Теперь ты мне должен еще пол-литра поставить.
А в десяти шагах от Яловца, прислонясь ладонями к стене, отвечал, сердясь, Станислав Балалайкин:
– Нет, уйду… и ты меня не удержишь. Силой не удержишь…
– Да я тебе, гаду, морду набью! Сейчас буду морду бить, – злобно шипел Яловец, еще крепче обнимая столб, который в его пьяном воображении вполне сходил за Станислава.
Услыхав такую угрозу, Балалайкин решил немедленно принять предупредительные меры и отвязаться от чрезмерно назойливого дружка.
– Иди ты в болото и не трогай меня, отстань!
Станислав с силой толкнул стену столовой, казавшуюся ему почему-то Яловцом, но стена устояла, а сам Станислав упал на спину и, дрыгая в воздухе руками и ногами, как опрокинутый навозный жук, никак не мог подняться и все грозился:
– Я с-час встану и домой пойду… А не встану… то… так пойду…
Наблюдая эту сцену, Булыга и Гуров смеялись, а Посадова возмущалась:
– Ну, что вы нашли тут смешного? Мерзко, гадко, отвратительно. Надо, товарищи, с пьянкой кончать. Да, Роман Петрович, дальше нельзя мириться.
– А что ты с ними сделаешь? Водкой торговать не запретишь, – отвечал Булыга уже серьезно.
– Надо принимать меры, – твердила Надежда Павловну.
– Какие? Ты предлагай, какие меры, – возбуждался Булыга. – Беседы, лекции – пожалуйста, организуй, хоть в клубе, хоть по радио, по трансляции. Даже по радио удобней – сидит Балалайкин дома, слушает твою лекцию и водочку посасывает.
– Я серьезно говорю, Роман Петрович, – начинала сердиться Посадова.
– И я не шучу, – отвечал Булыга. – Пожалуйста, вывесим лозунги на самом видном месте, что пить, мол, нельзя, вредно и прочее.
– Что ж, и лозунги нужны, – согласилась Посадова.
– Например, такой: "Резко снизим поголовье пьяниц на сто гектаров пахотной земли!" – вставил Михаил.
А Булыга, увидев проходящего мимо главврача сельской больницы, громко крикнул:
– Доктор, ради бога, доктор, скажите, какой лозунг против пьянства надо написать?
Врач остановился, посмотрел на небо и серьезно ответил:
– Скажем, такой: "Алкоголь ведет к медленной смерти".
– О, именно этот нам и подойдет, – подхватил Булыга. – Запиши, Михаил. Да беги быстренько в клуб, и чтоб через час такой лозунг висел на самом людном месте. Да скажи, чтобы буквы покрупнее делали!
И действительно в тот же день в вестибюле клуба был вывешен лозунг: "Помни! Алкоголь ведет к медленной смерти". И в тот же вечер на этом лозунге внизу углем какой-то остряк дописал: "А нам спешить некуда". Но смеяться не пришлось, и не смех принес этот пьяный покров, а слезы. Наутро весь совхоз узнал о страшной трагедии, случившейся в эту разгульную хмельную ночь. Двое уже изрядно пьяных рабочих совхоза около двенадцати часов ночи вдруг решили, что выпили недостаточно, и начали искать водку по всему совхозу. По случаю позднего часа поиски их оказались безуспешными. Тогда кто-то из них предложил пойти в соседнюю деревню к своему приятелю, у которого зеленый змий водился постоянно. А так как на ногах они держались нетвердо и не имели ни желания, ни большой тренировки ходить пешком, – один работал шофером, другой трактористом, – то они взяли стоящий во дворе бензовоз и поехали на поиски водки. До деревни добрались благополучно, и дружка застали, и водку нашли. Но на обратном пути, не отъехав от деревни и сотни метров, они с крутого обрыва прямо на бензовозе свалились в реку. Место было не очень глубокое, машина даже не опрокинулась. Над водой торчали, точно рубка подводной лодки, кабина и люк цистерны. Будь трезвее, они бы выбрались из машины. Но они были мертвецки пьяны и потому даже не пытались спастись, приняв смерть без сопротивления. Их нашли наутро сидящими в затопленной кабине. У одного четверо, у другого трое детей остались сиротами.
Так закончился этот страшный пьяный день в совхозе "Партизан".
Если Булыга и Посадова были удручены этой неожиданной трагедией, в глубине души чувствуя угрызения совести, будто косвенно они были виноваты в гибели двух рабочих, то и Вера места себе не находила. Ее преследовала страшная мысль о судьбе семерых детей, так глупо потерявших своих отцов. Утонувших ей не было жалко – жалела детей. И тогда перед ней рядом с проблемой охраны природы возникла еще одна этическая проблема – борьба с пьянством, как со страшным общественным злом. И вдруг Вера увидела, что эти две на первый взгляд такие разные проблемы в сущности являются частями одной, общей, большой проблемы – борьбы за красоту жизни.
5
Хмурым осенним утром Егоров собрался ехать в Лесной район: там в ряде колхозов затянули уборку картофеля, а метеорологи обещали скорое наступление заморозков. На помощь колхозникам были мобилизованы студенты медицинского и педагогического институтов, двух техникумов и учащиеся школ ФЗО. И вот вчера из одного колхоза пришла телеграмма на имя первого секретаря обкома, в которой говорилось, что руководители колхоза плохо встретили студентов, не позаботились об их размещении и питании и что студенты решили возвращаться домой, в то время как на поле остаются сотни гектаров невыкопанного картофеля, а тут того и гляди выпадет снег, ударят морозы.
Отдав распоряжения своему помощнику, Захар Семенович вышел на улицу, где у подъезда его ждал газик-вездеход. На каменных ступеньках подъезда Егоров остановился, поморщился на низкие холодные тучи, плотно обложившие небо, и стал натягивать легкие кожаные перчатки. В это время к нему подошел начальник областного управления милиции и, поздоровавшись, начал торопливо докладывать о происшествиях в области за истекшие сутки, словно опасался, что Егоров уедет, не дослушав его до конца.
Но Захар Семенович не спешил садиться в машину. Докладывал полковник милиции четко, лаконично, без излишних подробностей: на железнодорожном вокзале задержан фальшивомонетчик, успевший разменять в киоске и в ресторане всего две поддельные сторублевки. Двадцатилетний сын директора мебельной фабрики, студент, получил в сберкассе по отцовской сберкнижке, которую он выкрал, небольшую сумму денег. Подпись отца подделал. Недостаток денег обнаружил отец, явился в сберкассу и устроил там скандал. Но когда выяснилось, что это сделал его сын и что работники сберкассы передают дело в суд, директор мебельной фабрики вдруг сменил гнев на милость и умолял сберкассу никаких действий не принимать и считать "инцидент" улаженным. Наконец, полковник милиции сообщил, что в совхозе "Партизан" в состоянии сильного опьянения утонули двое рабочих.
– Семейные? Дети есть? – спросил Егоров.
Полковник виновато пожал плечами, пообещал:
– Выясню, доложу, Захар Семенович.
– Это важно, – глубоко и печально вздохнув, заметил Егоров, потом, устремив на полковника тихий, грустный взгляд, спросил скорее самого себя: – Когда мы искореним пьянство?
– Трудный вопрос, Захар Семенович. Можно сказать, проблема из проблем. Факты показывают, что шоферы и больные печенью воздерживаются от алкоголя.
– Нашел, чем утешить, – через силу улыбнулся Егоров и, уже садясь в машину, сказал: – Вы с самогоноварением никак не можете покончить. Мне бы не хотелось выносить этот вопрос на бюро обкома, но, боюсь, придется.
В машине он думал о семьях утонувших, о детях, у Булыги – ЧП. Вот тебе и передовой совхоз! Собственно, был когда-то передовой. А почему? Почему так случилось, что хозяйство отстало? Кто виноват?.. Конечно, Булыга, отвечал Егоров сам себе, вспоминая свой последний разговор с Романом Петровичем летом этого года. Его огорчало, что Булыга не видит своих недостатков, ошибок и слабостей. Это очень плохо: такой человек безнадежен, как руководитель. Утонули пьяные. А ведь это в какой-то мере характеризует и руководителя. Пьет и сам Булыга, изрядно выпивает, – Егорову это известно. Конечно, трудно бороться с пьянством, когда от тебя самого частенько несет перегаром.
Ну, а Надя? Мысли о ней всякий раз рождали в нем нехорошие и совсем неуместные – он это понимал – чувства жалости к ней и собственной вины. Хотя, в сущности, он ни в чем не был виноват. Так случилось в жизни, так сложилась их судьба. Когда Егоров командовал партизанской бригадой, а затем соединением, он был уверен, что семья его погибла. И его отношения с отважной разведчицей Надей Посадовой нельзя назвать той случайной, мимолетной связью, которая иногда бывает между женщиной и мужчиной, когда чувства заменяются страстью. Уже после рождения Тимоши Егоров узнал о том, что семья его чудом уцелела и находится за линией фронта. Перед ним не стояла дилемма: возвращаться к семье или оставаться с Надеждой Павловной. Сама Посадова первая сказала: "Ты должен вернуться к семье. Я уеду в Москву, и мы не будем встречаться. Мы никогда больше не увидимся".
Тогда он ответил ей: "У нас есть сын, наш сын, Надюша. Нельзя его лишать отца, нельзя".
Он понимал, что Надежда Павловна не отдаст ему Тимошу, – у мальчика должна быть мать.
Так между ними установились дружба и взаимное уважение. У мальчика были мать и отец.
Своих отношений с Надеждой Павловной Егоров, конечно, не скрывал от своей жены. Она знала, что Захар Семенович встречается с Тимошей и, естественно, с его матерью, помогает им и материально. Она была трезвая и умная женщина и считала, что так и должно быть. Ни с Посадовой, ни с Тимошей она никогда не виделась.
Иногда Егоров думал о судьбе Надежды Павловны, думал с болью сердца. Пробовал говорить ей:
– Послушай, Надя, почему ты не захотела вернуться к Алексею?
– Я не могу жить в Москве – толчея и шум большого города меня угнетают. Я прирожденный деревенский житель, – отвечала с улыбкой Надежда Павловна.
– С каких это пор коренная горожанка стала прирожденной селянкой? – в тон спрашивал Егоров.
– С партизанских.
– Ну, а если серьезно?..
– А серьезно на эту тему я говорить не буду.
Он догадывался: любит она его, Захара Егорова, и от этого ему было еще больней.
Он знал ее как человека и работника и высоко ценил в ней доброту в отношении к людям, цепкость и упрямство в жизни. Недавняя артистка, она легко и быстро стала одной из лучших партизанских разведчиц. А когда новые условия потребовали новых дел, когда отгремела война, она так же быстро освоила новую, непривычную для нее работу – секретаря парторганизации совхоза. Что она знала прежде о селе? Ровным счетом ничего. Путала супони с супами, культиватор с вентилятором.
Егоров понимал: нелегко было ей освоить сельское хозяйство, полюбить село. Трудно ей было учиться и учить других, завоевывать авторитет, уважение и доверие коммунистов и беспартийных. Он знал ее слабости и промахи, понимал подлинную причину их. При встречах обычно советовал, поддерживал, подсказывал и даже слегка хвалил ее. Доброе слово близкого человека таит в себе великую силу. Исключением была последняя встреча. Еще прежде Захар Семенович замечал, что Посадова не хочет видеть подлинных причин, мешающих совхозу "Партизан" стать передовым хозяйством области. Во время последней встречи он высказал ей все, что думал о Булыге, и теперь размышлял над тем, что предпримет партийная организация совхоза и ее руководитель, чтобы заставить коммуниста Булыгу работать по-новому.
Булыга уже хвастается, что вот, мол, его совхоз вовремя и своими силами убрал картофель, а у других сотни гектаров не выкопаны. Он ставит это себе в заслугу, хотя, если говорить положа руку на сердце, в этом заслуга техники, которой в совхозе гораздо больше, чем в колхозах. И, конечно, люди, рабочие.
…Егоров ненадолго заехал в Лесной райком партии. Первого секретаря не застал – тот уже несколько дней подряд не возвращался из колхозов. Вместе с председателем райисполкома Егоров направился в колхоз, из которого поступила в обком телеграмма от студентов.
Грязная проселочная дорога свернула в лес, почти безлистный, общипанный резкими ветрами и дождем. Газик натужно завывал, но шел вперед упрямо и уверенно, швыряясь грязью. Сразу же за лесом от самой опушки начиналось картофельное поле, на котором два человека – женщина и мужчина – что-то обсуждали у большого бурта только что собранного картофеля. Егоров приказал шоферу остановиться и вышел из машины.
– А где же народ? – спросил он предрайисполкома.
– Должно быть, на обед ушли, – ответил тот и посмотрел на часы.
Картофель был разбросан по всему полю небольшими кучами. Егоров возмутился:
– Вы посмотрите – что ж это получается? Половина картофеля останется на поле. – Он копнул руками уже убранную борозду и вырыл несколько крупных картофелин. – Видите? Разве это работа! Называется, выкопали! Безобразие! Бесхозяйственность! – негодовал Егоров.
– Да-а, – виновато протянул предисполкома. – Наверно, студенты работали.
– Ну и что ж, что студенты! Есть же здесь бригадир?!
– А вот он, кажется, сам и есть, колхозный бригадир.
Подошли к колхозникам, поздоровались. Председатель райисполкома представил Егорова. Пожилая женщина в резиновых, заляпанных грязью сапогах и ватной куртке смотрела на приезжих выжидательно и с любопытством. Мужчина обратился к Егорову с преувеличенным возбуждением и фамильярностью, будто встретил своего старого приятеля.
– А-а, Егоров, здравствуй! Вот вовремя приехал.
– Кто из вас бригадир? – перебил его восторг Егоров; он почему-то решил, что бригадиром должна быть женщина.
– Ну, я бригадир. А что? – ответил мужчина и сделал грудь колесом.
– Плохой вы бригадир, – сорвалось у Егорова. Он смотрел на выкопанный участок, где так плохо, не чисто был собран картофель.
– А и тебя поставь на мое место – ты тоже не лучше будешь. А может, еще хуже меня, – вдруг выпалил бригадир задиристо.
Предисполкома, опасаясь скандала, попытался увести Егорова, говоря негромко:
– Захар Семенович, так ведь он же пьян. Пойдемте, что с ним говорить.
Это еще больше подзадорило бригадира, и он преградил дорогу.
– Нет, ты погоди уезжать. Давай разговаривать по душам. Коль пожаловал, давай будем говорить.
– Да ты же пьян, – зло сказал предисполкома.
– Пьян? Верно, угадал. Я не пьян, я выпимши. С этими бандитами не только запьешь, с ними с ума можно сойти, – заговорил бригадир, обращаясь к Егорову. – Их же тридцать штук прислали на мою голову… помощников. С ними волком завоешь, товарищ Егоров. Да я бы без них никакого горя и забот не знал. А то накорми, напои, спать уложи и глаз не спускай, потому что это же не люди, а сплошные хулиганы.