Текст книги "Россiя въ концлагере"
Автор книги: Иван Солоневич
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 45 страниц)
И еще была у насъ въ Питерe двоюродная сестра. Я и въ жизни ее не видалъ, Борисъ встрeчался съ нею давно и мелькомъ; мы только знали, что она, какъ и всякая служащая дeвушка въ Россiи, живетъ нищенски, работаетъ каторжно и, почти какъ и всe онe, каторжно работающiя и нищенски живущiя, болeетъ туберкулезомъ. Я говорилъ о томъ, что эту дeвушку не стоитъ и загружать хожденiемъ на передачи и свиданiе, а что вотъ Костя – такъ отъ кого же и ждать-то помощи, какъ не отъ него.
Юра къ Костe вообще относился весьма скептически, онъ не любилъ людей, окончательно выхолощенныхъ отъ всякаго протеста... Мы послали по открыткe -Костe и ей.
Какъ мы ждали перваго дня свиданья! Какъ мы ждали этой первой за четыре мeсяца лазейки въ мiръ, въ которомъ близкiе наши то молились уже за упокой душъ нашихъ, то мечтали о почти невeроятномъ – о томъ, что мы все-таки какъ-то еще живы! Какъ мы мечтали о первой вeсточкe туда и о первомъ кускe хлeба оттуда!..
Когда голодаешь этакъ по ленински – долго и всерьезъ, вопросъ о кускe хлeба прiобрeтаетъ странное значенiе. Сидя на тюремномъ пайкe, я какъ-то не могъ себe представить съ достаточной ясностью и убедительностью, что вотъ лежитъ передо мной кусокъ хлeба, а я eсть не хочу, и я его не съeмъ. Хлeбъ занималъ командныя высоты въ психикe – унизительныя высоты.
Въ первый же день свиданiй въ камеру вошелъ дежурный.
– Который тутъ Солоневичъ?
– Всe трое...
Дежурный изумленно воззрился на насъ.
– Эка васъ расплодилось. А который Борисъ? На свиданiе...
Борисъ вернулся съ мeшкомъ всяческихъ продовольственныхъ сокровищъ: здeсь было фунта три хлeбныхъ огрызковъ, фунтовъ пять варенаго картофеля въ мундирахъ, двe брюквы, двe луковицы и нeсколько кусочковъ селедки. Это было все, что Катя успeла наскребать. Денегъ у нея, какъ мы ожидали, не было ни копeйки, а достать денегъ по нашимъ указанiямъ она еще не сумeла.
Но картошка... Какое это было пиршество! И какъ весело было при мысли о томъ, что наша оторванность отъ мiра кончилась, что панихидъ по насъ служить уже не будутъ. Все-таки, по сравненiю съ могилой, и концлагерь – радость.
Но Кости не было.
Къ слeдующему свиданiю опять пришла Катя...
Богъ ее знаетъ, какими путями и подъ какимъ предлогомъ она удрала со службы, наскребала хлeба, картошки и брюквы, стояла полубольная въ тюремной очереди. Костя не только не пришелъ: на телефонный звонокъ Костя отвeтилъ Катe, что онъ, конечно, очень сожалeетъ, но что онъ ничего сдeлать на можетъ, такъ какъ сегодня же уeзжаетъ на дачу.
Дача была выдумана плохо: на дворe стоялъ декабрь...
Потомъ, лежа на тюремной койкe и перебирая въ памяти всe эти страшные годы, я думалъ о томъ, какъ "тяжкiй млатъ" {37} голода и террора однихъ закалилъ, другихъ раздробилъ, третьи оказались пришибленными – но пришибленными прочно. Какъ это я раньше не могъ понять, что Костя – изъ пришибленныхъ.
Сейчасъ, въ тюрьмe, видя, какъ я придавленъ этимъ разочарованiемъ, Юра сталъ утeшать меня – такъ неуклюже, какъ это только можетъ сдeлать юноша 18 лeтъ отъ роду и 180 сантиметровъ ростомъ.
– Слушай, Ватикъ, неужели же тебe и раньше не было ясно, что Костя не придетъ и ничего не сдeлаетъ?.. Вeдь это же просто – Акакiй Акакiевичъ по ученой части... Вeдь онъ же, Ватикъ, трусъ... У него отъ одного Катинаго звонка душа въ пятки ушла... А чтобы придти на свиданiе – что ты, въ самомъ дeлe? Онъ дрожитъ надъ каждымъ своимъ рублемъ и надъ каждымъ своимъ шагомъ... Я, конечно, понимаю, Ватикъ, – смягчилъ Юра свою филиппику, -ну, конечно, раньше онъ, можетъ быть, и былъ другимъ, но сейчасъ...
Да, другимъ... Многiе были иными. Да, сейчасъ, конечно, – Акакiй Акакiевичъ... Роль знаменитой шубы выполняетъ дочь, хлибкая истеричка двeнадцати лeтъ. Да, конечно, революцiонный ребенокъ; ни жировъ, ни елки, ни витаминовъ, ни сказокъ... Пайковый хлeбъ и политграмота. Оную же политграмоту, надрываясь отъ тошноты, читаетъ Костя по всякимъ рабфакамъ -кому нужна теперь славянская литература... Тощiй и шаткiй уютъ на Васильевскомъ Островe... Вeчная дрожь: справа – уклонъ, слeва – загибъ, снизу – голодъ, а сверху – просто ГПУ... Оппозицiонный шепотъ за закрытой дверью. И вeчная дрожь...
Да, можно понять – какъ я этого раньше не понялъ... Можно простить... Но руку – трудно подать. Хотя, развe онъ одинъ – духовно убiенный революцiей? Если нeтъ статистики убитыхъ физически, то кто можетъ подсчитать количество убитыхъ духовно, пришибленныхъ, забитыхъ?
Ихъ много... Но, какъ ни много ихъ, какъ ни чудовищно давленiе, есть все-таки люди, которыхъ пришибить не удалось.
ЯВЛЕНIЕ IОСИФА
Дверь въ нашу камеру распахнулась, и въ нее ввалилось нeчто перегруженное всяческими мeшками, весьма небритое и очень знакомое... Но я не сразу повeрилъ глазамъ своимъ...
Небритая личность свалила на полъ свои мeшки и звeрски огрызнулась на дежурнаго:
– Куда же вы къ чортовой матери меня пихаете? Вeдь здeсь ни стать, ни сeсть...
Но дверь уже захлопнулась.
– Вотъ сук-к-кины дeти, – сказала личность по направленiю къ двери.
Мои сомнeнiя разсeялись. Невeроятно, но фактъ: это былъ Iосифъ Антоновичъ.
И я говорю этакимъ для вящаго изумленiя равнодушнымъ тономъ: {38}
– Ничего, I. А., какъ-нибудь помeстимся.
I. А. нацeлился было молотить каблукомъ въ дверь. Но при моихъ словахъ его приподнятая было нога мирно стала на полъ.
– Иванъ Лукьяновичъ!.. вотъ это значитъ – чортъ меня раздери. Неужели ты? И Борисъ? А это, какъ я имeю основанiя полагать, – Юра. (Юру I. А. не видалъ 15 лeтъ, немудрено было не узнать).
– Ну, пока тамъ что, давай поцeлуемся.
Мы по доброму старому россiйскому обычаю колемъ другъ друга небритыми щетинами...
– Какъ ты попалъ сюда? – спрашиваю я.
– Вотъ тоже дурацкiй вопросъ, – огрызается I. А. и на меня. – Какъ попалъ? Обыкновенно, какъ всe попадаютъ... Во всякомъ случаe, попалъ изъ-за тебя, чортъ тебя дери... Ну, это ты потомъ мнe разскажешь. Главное – вы живы. Остальное – хрeнъ съ нимъ. Тутъ у меня полный мeшокъ всякой жратвы. И папиросы есть...
– Знаешь, I. А., мы пока будемъ eсть, а ужъ ты разсказывай. Я – за тобой.
Мы присаживаемся за eду. I. А. закуриваетъ папиросу и, мотаясь по камерe, разсказываетъ:
– Ты знаешь, я уже мeсяцевъ восемь – въ Мурманскe. Въ Питерe съ начальствомъ разругался вдрызгъ: они, сукины дeти, разворовали больничное бeлье, а я эту хрeновину долженъ былъ въ бухгалтерiи замазывать. Ну, я плюнулъ имъ въ рожу и ушелъ. Перебрался въ Мурманскъ. Мeсто замeчательно паршивое, но отвeтственнымъ работникамъ даютъ полярный паекъ, такъ что, въ общемъ, жить можно... Да еще въ заливe морскiе окуни водятся -замeчательная рыба!.. Я даже о конькахъ сталъ подумывать (I. А. въ свое время былъ первокласснымъ фигуристомъ). Словомъ, живу, работы чортова уйма, и вдругъ – ба-бахъ. Сижу вечеромъ дома, ужинаю, пью водку... Являются: разрeшите, говорятъ, обыскъ у васъ сдeлать?.. Ахъ, вы, сукины дeти, – еще въ вeжливость играютъ. Мы, дескать, не какiе-нибудь, мы, дескать, европейцы. "Разрeшите"... Ну, мнe плевать – что у меня можно найти, кромe пустыхъ бутылокъ? Вы мнe, говорю, водку разрeшите допить, пока вы тамъ подъ кроватями ползать будете... Словомъ, обшарили все, водку я допилъ, поволокли меня въ ГПУ, а оттуда со спецконвоемъ – двухъ идiотовъ приставили -повезли въ Питеръ. Ну, деньги у меня были, всю дорогу пьянствовали... Я этихъ идiотовъ такъ накачалъ, что когда прieхали на Николаевскiй вокзалъ, прямо дeваться некуда, такой духъ, что даже прохожiе внюхиваются. Ну, ясно, въ ГПУ съ такимъ духомъ идти нельзя было, мы заскочили на базарникъ, пожевали чесноку, я позвонилъ домой сестрe...
– Отчего же вы не сбeжали? – снаивничалъ Юра.
– А какого мнe, спрашивается, чорта бeжать? Куда бeжать? И что я такое сдeлалъ, чтобы мнe бeжать? Единственное, что водку пилъ... Такъ за это у насъ сажать еще не придумали. Наоборотъ: казнe доходъ и о политикe меньше думаютъ. Словомъ, {39} притащили на Шпалерку и посадили въ одиночку. Сижу и ничего не понимаю. Потомъ вызываютъ на допросъ – сидитъ какая-то толстая сволочь...
– Добротинъ?
– А чортъ его знаетъ, можетъ, и Добротинъ... Начинается, какъ обыкновенно: мы все о васъ знаемъ. Очень, говорю, прiятно, что знаете, только, если знаете, такъ на какого же чорта вы меня посадили? Вы, говоритъ, обвиняетесь въ организацiи контръ-революцiоннаго сообщества. У васъ бывали такiе-то и такiе-то, вели такiе-то и такiе-то разговоры; знаемъ рeшительно все – и кто былъ, и что говорили... Я ужъ совсeмъ ничего не понимаю... Водку пьютъ вездe и разговоры такiе вездe разговариваютъ. Если бы за такiе разговоры сажали, въ Питерe давно бы ни одной живой души не осталось... Потомъ выясняется: и, кромe того, вы обвиняетесь въ пособничествe попыткe побeга вашего товарища Солоневича.
Тутъ я понялъ, что вы влипли. Но откуда такая информацiя о моемъ собственномъ домe. Эта толстая сволочь требуетъ, чтобы я подписалъ показанiя и насчетъ тебя, и насчетъ всякихъ другихъ моихъ знакомыхъ. Я ему и говорю, что ни черта подобнаго я не подпишу, что никакой контръ-революцiи у меня въ домe не было, что тебя я за хвостъ держать не обязанъ. Тутъ этотъ слeдователь начинаетъ крыть матомъ, грозить разстрeломъ и тыкать мнe въ лицо револьверомъ. Ахъ, ты, думаю, сукинъ сынъ! Я восемнадцать лeтъ въ совeтской Россiи живу, а онъ еще думаетъ разстрeломъ, видите ли, меня испугать. Я, знаешь, съ нимъ очень вeжливо говорилъ. Я ему говорю, пусть онъ тыкаетъ револьверомъ въ свою жену, а не въ меня, потому что я ему вмeсто револьвера и кулакомъ могу тыкнуть... Хорошо, что онъ убралъ револьверъ, а то набилъ бы я ему морду...
Ну, на этомъ нашъ разговоръ кончился. А черезъ мeсяца два вызываютъ -и пожалуйте: три года ссылки въ Сибирь. Ну, въ Сибирь, такъ въ Сибирь, чортъ съ ними. Въ Сибири тоже водка есть. Но скажи ты мнe, ради Бога, И. Л., вотъ вeдь не дуракъ же ты – какъ же тебя угораздило попасться этимъ идiотамъ?
– Почему же идiотамъ?
I. А. былъ самаго скептическаго мнeнiя о талантахъ ГПУ.
– Съ такими деньгами и возможностями, какiя имeетъ ГПУ, – зачeмъ имъ мозги? Берутъ тeмъ, что четверть Ленинграда у нихъ въ шпикахъ служить... И если вы эту истину зазубрите у себя на носу, – никакое ГПУ вамъ не страшно. Сажаютъ такъ, для цифры, для запугиванiя. А толковому человeку ихъ провести – ни шиша не стоитъ... Ну, такъ въ чемъ же, собственно, дeло?
Я разсказываю, и по мeрe моего разсказа въ лицe I. А. появляется выраженiе чрезвычайнаго негодованiя.
– Бабенко! Этотъ сукинъ сынъ, который три года пьянствовалъ за моимъ столомъ и которому я бы ни на копeйку не повeрилъ! Охъ, какая дура Е. Вeдь сколько разъ ей говорилъ, что она – дура: не вeритъ... Воображаетъ себя Меттернихомъ въ юбкe. Ей тоже три года Сибири дали. Думаешь, поумнeетъ? Ни черта подобнаго! Говорилъ я тебe, И. Л., не связывайся ты въ такомъ {40} дeлe съ бабами. Ну, чортъ съ нимъ, со всeмъ этимъ. Главное, что живы, и потомъ – не падать духомъ. Вeдь вы же все равно сбeжите?
– Разумeется, сбeжимъ.
– И опять заграницу?
– Разумeется, заграницу. А то, куда же?
– Но за что же меня, въ концe концовъ, выперли? Вeдь не за "контръ-революцiонные" разговоры за бутылкой водки?
– Я думаю, за разговоръ со слeдователемъ.
– Можетъ быть... Не могъ же я позволить, чтобы всякая сволочь мнe въ лицо револьверомъ тыкала.
– А что, I. А., – спрашиваетъ Юра, – вы въ самомъ дeлe дали бы ему въ морду?
I. А. ощетинивается на Юру:
– А что мнe, по вашему, оставалось бы дeлать?
Несмотря на годы неистоваго пьянства, I. А. остался жилистымъ, какъ старая рабочая лошадь, и въ морду могъ бы дать. Я увeренъ, что далъ бы. А пьянствуютъ на Руси поистинe неистово, особенно въ Питерe, гдe, кромe водки, почти ничего нельзя купить и гдe населенiе пьетъ безъ просыпу. Такъ, положимъ, дeлается во всемъ мiрe: чeмъ глубже нищета и безысходность, тeмъ страшнeе пьянство.
– Чортъ съ нимъ, – еще разъ резюмируетъ нашу бесeду I. А., – въ Сибирь, такъ въ Сибирь. Хуже не будетъ. Думаю, что вездe приблизительно одинаково паршиво...
– Во всякомъ случаe, – сказалъ Борисъ, – хоть пьянствовать перестанете.
– Ну, это ужъ извините. Что здeсь больше дeлать порядочному человeку? Воровать? Лизать Сталинскiя пятки? Выслуживаться передъ всякой сволочью? Нeтъ, ужъ я лучше просто буду честно пьянствовать. Лeтъ на пять меня хватитъ, а тамъ – крышка. Все равно, вы вeдь должны понимать, Б. Л., жизни нeтъ... Будь мнe тридцать лeтъ, ну, туда-сюда. А мнe – пятьдесятъ. Что-жъ, семьей обзаводиться? Плодить мясо для Сталинскихъ экспериментовъ? Вeдь только прieдешь домой, сядешь за бутылку, такъ по крайней мeрe всего этого кабака не видишь и не вспоминаешь... Бeжать съ вами? Что я тамъ буду дeлать?.. Нeтъ, Б. Л., самый простой выходъ – это просто пить.
Въ числe остальныхъ видовъ внутренней эмиграцiи, есть и такой, пожалуй, наиболeе популярный: уходъ въ пьянство. Хлeба нeтъ, но водка есть вездe. Въ нашей, напримeръ, Салтыковкe, гдe жителей тысячъ 10, хлeбъ можно купить только въ одной лавченкe, а водка продается въ шестнадцати, въ томъ числe и въ кiоскахъ того типа, въ которыхъ при "проклятомъ царскомъ режимe" торговали газированной водой. Водка дешева, бутылка водки стоитъ столько же, сколько стоитъ два кило хлeба, да и въ очереди стоять не нужно. Пьютъ вездe. Пьетъ молоднякъ, пьютъ дeвушки, не пьетъ только мужикъ, у котораго денегъ ужъ совсeмъ нeтъ.
Конечно, никакой статистики алкоголизма въ совeтской {41} Россiи не существуетъ. По моимъ наблюденiямъ больше всего пьютъ въ Петроградe и больше всего пьетъ средняя интеллигенцiя и рабочiй молоднякъ. Уходятъ въ пьянство отъ принудительной общественности, отъ казеннаго энтузiазма, отъ каторжной работы, отъ безперспективности, отъ всяческаго гнета, отъ великой тоски по человeческой жизни и отъ реальностей жизни совeтской.
Не всe. Конечно, не всe. Но по какому-то таинственному и уже традицiонному русскому заскоку въ пьяную эмиграцiю уходитъ очень цeнная часть людей... Тe, кто какъ Есенинъ, не смогъ "задравъ штаны, бeжать за комсомоломъ". Впрочемъ, комсомолъ указываетъ путь и здeсь.
Черезъ нeсколько дней пришли забрать I. А. на этапъ.
– Никуда я не пойду, – заявилъ I. А., – у меня сегодня свиданiе.
– Какiя тутъ свиданiя, – заоралъ дежурный, – сказано – на этапъ. Собирайте вещи.
– Собирайте сами. А мнe вещи должны передать на свиданiи. Не могу я въ такихъ ботинкахъ зимой въ Сибирь eхать.
– Ничего не знаю. Говорю, собирайте вещи, а то васъ силой выведутъ.
– Идите вы къ чортовой матери, – вразумительно сказалъ I. А.
Дежурный исчезъ и черезъ нeкоторое время явился съ другимъ какимъ-то чиномъ повыше.
– Вы что позволяете себe нарушать тюремныя правила? – сталъ орать чинъ.
– А вы не орите, – сказалъ I. А. и жестомъ опытнаго фигуриста поднесъ къ лицу чина свою ногу въ старомъ продранномъ полуботинкe. – Ну? Видите? Куда я къ чорту безъ подошвъ въ Сибирь поeду?..
– Плевать мнe на ваши подошвы. Приказываю вамъ немедленно собирать вещи и идти.
Небритая щетина на верхней губe I. А. грозно стала дыбомъ.
– Идите вы къ чортовой матери, – сказалъ I. А., усаживаясь на койку. – И позовите кого-нибудь поумнeе.
Чинъ постоялъ въ нeкоторой нерeшительности и ушелъ, сказавъ угрожающе:
– Ну, сейчасъ мы вами займемся...
– Знаешь, I. А., – сказалъ я, – какъ бы тебe въ самомъ дeлe не влетeло за твою ругань...
– Хрeнъ съ ними. Эта сволочь тащитъ меня за здорово живешь куда-то къ чортовой матери, таскаетъ по тюрьмамъ, а я еще передъ ними расшаркиваться буду?.. Пусть попробуютъ: не всeмъ, а кому-то морду ужъ набью.
Черезъ полчаса пришелъ какой-то новый надзиратель.
– Гражданинъ П., на свиданье...
I. А. уeхалъ въ Сибирь въ полномъ походномъ обмундированiи... {42}
ЭТАПЪ
Каждую недeлю ленинградскiя тюрьмы отправляютъ по два этапныхъ поeзда въ концентрацiонные лагери. Но такъ какъ тюрьмы переполнены свыше всякой мeры, – ждать очередного этапа приходится довольно долго. Мы ждали больше мeсяца.
Наконецъ, отправляютъ и насъ. Въ полутемныхъ корридорахъ тюрьмы снова выстраиваются длинныя шеренги будущихъ лагерниковъ, идетъ скрупулезный, безконечный и, въ сущности, никому не нужный обыскъ. Раздeваютъ до нитки. Мы долго мерзнемъ на каменныхъ плитахъ корридора. Потомъ насъ усаживаютъ на грузовики. На ихъ бортахъ – конвойные красноармейцы съ наганами въ рукахъ. Предупрежденiе: при малeйшей попыткe къ бeгству – пуля въ спину безъ всякихъ разговоровъ...
Раскрываются тюремныя ворота, и за ними – цeлая толпа, почти исключительно женская, человeкъ въ пятьсотъ.
Толпа раздается передъ грузовикомъ, и изъ нея сразу, взрывомъ, несутся сотни криковъ, привeтствiй, прощанiй, именъ... Все это превращается въ какой-то сплошной нечленораздeльный вопль человeческаго горя, въ которомъ тонутъ отдeльныя слова и отдeльные голоса. Все это – русскiя женщины, изможденныя и истощенныя, пришедшiя и встрeчать, и провожать своихъ мужей, братьевъ, сыновей...
Вотъ гдe, поистинe, "долюшка русская, долюшка женская"... Сколько женскаго горя, безсонныхъ ночей, невидимыхъ мiру лишенiй стоитъ за спиной каждой мужской судьбы, попавшей въ зубцы ГПУ-ской машины. Вотъ и эти женщины. Я знаю – онe недeлями бeгали къ воротамъ тюрьмы, чтобы узнать день отправки ихъ близкихъ. И сегодня онe стоятъ здeсь, на январьскомъ морозe, съ самаго разсвeта – на этапъ идетъ около сорока грузовиковъ, погрузка началась съ разсвeта и кончится поздно вечеромъ. И онe будутъ стоять здeсь цeлый день только для того, чтобы бросить мимолетный прощальный взглядъ на родное лицо... Да и лица-то этого, пожалуй, и не увидятъ: мы сидимъ, точнeе, валяемся на днe кузова и заслонены спинами чекистовъ, сидящихъ на бортахъ...
Сколько десятковъ и сотенъ тысячъ сестеръ, женъ, матерей вотъ такъ бьются о тюремныя ворота, стоятъ въ безконечныхъ очередяхъ съ "передачами", съэкономленными за счетъ самаго жестокаго недоeданiя! Потомъ, отрывая отъ себя послeднiй кусокъ хлeба, онe будутъ слать эти передачи куда-нибудь за Уралъ, въ карельскiе лeса, въ приполярную тундру. Сколько загублено женскихъ жизней, вотъ этакъ, мимоходомъ, прихваченныхъ чекистской машиной...
Грузовикъ – еще на медленномъ ходу. Толпа, отхлынувшая было отъ него, опять смыкается почти у самыхъ колесъ. Грузовикъ набираетъ ходъ. Женщины бeгутъ рядомъ съ нимъ, выкрикивая разныя имена... Какая-то дeвушка, растрепанная и заплаканная, долго бeжитъ рядомъ съ машиной, шатаясь, точно пьяная, и каждую секунду рискуя попасть подъ колеса... {43}
– Миша, Миша, родной мой, Миша!..
Конвоиры орутъ, потрясая своими наганами:
– Сиди на мeстe!.. Сиди, стрeлять буду!..
Сколько грузовиковъ уже прошло мимо этой дeвушки и сколько еще пройдетъ... Она нелeпо пытается схватиться за бортъ грузовика, одинъ изъ конвоировъ перебрасываетъ ногу черезъ бортъ и отталкиваетъ дeвушку. Она падаетъ и исчезаетъ за бeгущей толпой...
Какъ хорошо, что насъ никто здeсь не встрeчаетъ... И какъ хорошо, что этого Миши съ нами нeтъ. Каково было бы ему видeть свою любимую, сбитую на мостовую ударомъ чекистскаго сапога... И остаться безсильнымъ...
Машины ревутъ. Люди шарахаются въ стороны. Все движенiе на улицахъ останавливается передъ этой почти похоронной процессiей грузовиковъ. Мы проносимся по улицамъ "красной столицы" какимъ-то многоликимъ олицетворенiемъ memento mori, какимъ-то жуткимъ напоминанiемъ каждому, кто еще ходитъ по тротуарамъ: сегодня – я, а завтра – ты.
Мы въeзжаемъ на задворки Николаевскаго вокзала. Эти задворки, повидимому, спецiально приспособлены для чекистскихъ погрузочныхъ операцiй. Большая площадь обнесена колючей проволокой. На углахъ – бревенчатыя вышки съ пулеметами. У платформы – безконечный товарный составъ: это нашъ эшелонъ, въ которомъ намъ придется eхать Богъ знаетъ куда и Богъ знаетъ сколько времени.
Эти погрузочныя операцiй какъ будто должны бы стать привычными и налаженными. Но вмeсто налаженности – крикъ, ругань, сутолока, безтолочь. Насъ долго перегоняютъ отъ вагона къ вагону. Все уже заполнено до отказа -даже по нормамъ чекистскихъ этаповъ; конвоиры орутъ, урки ругаются, мужики стонутъ... Такъ тыкаясь отъ вагона къ вагону, мы, наконецъ, попадаемъ въ какую-то совсeмъ пустую теплушку и врываемся въ нее оголтeлой и озлобленной толпой.
Теплушка оффицiально расчитана на 40 человeкъ, но въ нее напихиваютъ и 60, и 70. Въ нашу, какъ потомъ выяснилось, было напихано 58; мы не знаемъ, куда насъ везутъ и сколько времени придется eхать. Если за Уралъ – нужно расчитывать на мeсяцъ, а то и на два. Понятно, что при такихъ условiяхъ мeста на нарахъ – а ихъ на всeхъ, конечно, не хватитъ – сразу становятся объектомъ жестокой борьбы...
Дверь вагона съ трескомъ захлопывается, и мы остаемся въ полутьмe. Съ правой, по ходу поeзда, стороны оба люка забиты наглухо. Оба лeвыхъ – за толстыми желeзными рeшетками... Кажется, что вся эта полутьма отъ пола до потолка биткомъ набита людьми, мeшками, сумками, тряпьемъ, дикой руганью и дракой. Люди атакуютъ нары, отталкивая ногами менeе удачливыхъ претендентовъ, въ воздухe мелькаютъ тeла, слышится матъ, звонъ жестяныхъ чайниковъ, грохотъ падающихъ вещей.
Всe атакуютъ верхнiя нары, гдe теплeе, свeтлeе и чище. Намъ какъ-то удается протиснуться сквозь живой водопадъ тeлъ {44} на среднiя нары. Тамъ – хуже, чeмъ наверху, но все же безмeрно лучше, чeмъ остаться на полу посерединe вагона...
Черезъ часъ это столпотворенiе какъ-то утихаетъ. Сквозь многочисленныя дыры въ стeнахъ и въ потолкe видно, какъ пробивается въ теплушку свeтъ, какъ январьскiй вeтеръ наметаетъ на полу узенькiя полоски снeга. Становится зябко при одной мысли о томъ, какъ въ эти дыры будетъ дуть вeтеръ на ходу поeзда... Посерединe теплушки стоитъ чугунная печурка, изъeденная всeми язвами гражданской войны, военнаго коммунизма, мeшочничества и Богъ знаетъ чего еще.
Мы стоимъ на путяхъ Николаевскаго вокзала почти цeлыя сутки. Ни дровъ, ни воды, ни eды намъ не даютъ. Отъ голода, холода и усталости вагонъ постепенно затихаетъ...
Ночь... Лязгъ буферовъ!.. Поeхали...
Мы лежимъ на нарахъ, плотно прижавшись другъ къ другу. Повернуться нельзя, ибо люди на нарахъ уложены такъ же плотно, какъ дощечки на паркетe. Заснуть тоже нельзя. Я чувствую, какъ холодъ постепенно пробирается куда-то внутрь организма, какъ коченeютъ ноги и застываетъ мозгъ. Юра дрожитъ мелкой, частой дрожью, старается удержать ее и опять начинаетъ дрожать...
– Юрчикъ, замерзаешь?
– Нeтъ, Ватикъ, ничего...
Такъ проходитъ ночь.
Къ полудню на какой-то станцiи намъ дали дровъ – немного и сырыхъ. Теплушка наполнилась eдкимъ дымомъ, тепла прибавилось мало, но стало какъ-то веселeе. Я начинаю разглядывать своихъ сотоварищей по этапу...
Большинство – это крестьяне. Они одeты во что попало – какъ ихъ захватилъ арестъ. Съ мужикомъ вообще стeсняются очень мало. Его арестовываютъ на полевыхъ работахъ, сейчасъ же переводятъ въ какую-нибудь уeздную тюрьму – страшную уeздную тюрьму, по сравненiю съ которой Шпалерка – это дворецъ... Тамъ, въ этихъ уeздныхъ тюрьмахъ, въ одиночныхъ камерахъ сидятъ по 10-15 человeкъ, тамъ дeйствительно негдe ни стать, ни сeсть, и люди сидятъ и спятъ по очереди. Тамъ въ день даютъ 200 граммъ хлeба, и мужики, не имeющiе возможности получать передачи (деревня – далеко, да и тамъ нечего eсть), если и выходятъ оттуда живыми, то выходятъ совсeмъ уже привидeнiями.
Наши этапные мужички тоже больше похожи на привидeнiя. Въ звeриной борьбe за мeста на нарахъ у нихъ не хватило силъ, и они заползли на полъ, подъ нижнiя нары, расположились у дверныхъ щелей... Зеленые, оборванные, они робко, взглядами загнанныхъ лошадей, посматриваютъ на болeе сильныхъ или болeе оборотистыхъ горожанъ...
..."Въ столицахъ – шумъ, гремятъ витiи"... Столичный шумъ и столичные разстрeлы даютъ мiровой резонансъ. О травлe интеллигенцiи пишетъ вся мiровая печать... Но какая, въ сущности, это ерунда, какая мелочь – эта травля интеллигенцiи... Не помeщики, не фабриканты, не профессора оплачиваютъ въ основномъ эти страшныя "издержки революцiи" – ихъ оплачиваетъ мужикъ. {45} Это онъ, мужикъ, дохнетъ миллiонами и десятками миллiоновъ отъ голода, тифа, концлагерей, коллективизацiи и закона о "священной соцiалистической собственности", отъ всякихъ великихъ и малыхъ строекъ Совeтскаго Союза, отъ всeхъ этихъ сталинскихъ хеопсовыхъ пирамидъ, построенныхъ на его мужицкихъ костяхъ... Да, конечно, интеллигенцiи очень туго. Да, конечно, очень туго было и въ тюрьмe, и въ лагерe, напримeръ, мнe... Значительно хуже -большинству интеллигенцiи. Но въ какое сравненiе могутъ идти наши страданiя и наши лишенiя со страданiями и лишенiями русскаго крестьянства, и не только русскаго, а и грузинскаго, татарскаго, киргизскаго и всякаго другого. Вeдь вотъ – какъ ни отвратительно мнe, какъ ни голодно, ни холодно, какимъ бы опасностямъ я ни подвергался и буду подвергаться еще – со мною считались въ тюрьмe и будутъ считаться въ лагерe. Я имeю тысячи возможностей выкручиваться – возможностей, совершенно недоступныхъ крестьянину. Съ крестьяниномъ не считаются вовсе, и никакихъ возможностей выкручиваться у него нeтъ. Меня – плохо ли, хорошо ли, – но все же судятъ. Крестьянина и разстрeливаютъ, и ссылаютъ или вовсе безъ суда, или по такому суду, о которомъ и говорить трудно: я видалъ такiе "суды" – тройка безграмотныхъ и пьяныхъ комсомольцевъ засуживаетъ семью, въ теченiе двухъ-трехъ часовъ ее разоряетъ въ конецъ и ликвидируетъ подъ корень... Я, наконецъ, сижу не зря. Да, я врагъ совeтской власти, я всегда былъ ея врагомъ, и никакихъ иллюзiй на этотъ счетъ ГПУ не питало. Но я былъ нуженъ, въ нeкоторомъ родe, "незамeнимъ", и меня кормили и со мной разговаривали. Интеллигенцiю кормятъ и съ интеллигенцiей разговариваютъ. И если интеллигенцiя садится въ лагерь, то только въ исключительныхъ случаяхъ въ "массовыхъ кампанiй" она садится за здорово живешь...
Я знаю, что эта точка зрeнiя идетъ совсeмъ въ разрeзъ съ установившимися мнeнiями о судьбахъ интеллигенцiи въ СССР. Объ этихъ судьбахъ я когда-нибудь буду говорить подробнeе. Но все то, что я видeлъ въ СССР – а видeлъ я много вещей – создало у меня твердое убeжденiе: лишь въ рeдкихъ случаяхъ интеллигенцiю сажаютъ за зря, конечно, съ совeтской точки зрeнiя. Она все-таки нужна. Ее все-таки судятъ. Мужика – много, имъ хоть прудъ пруди, и онъ совершенно реально находится въ положенiи во много разъ худшемъ, чeмъ онъ былъ въ самыя худшiя, въ самыя мрачныя времена крeпостного права. Онъ абсолютно безправенъ, такъ же безправенъ, какъ любой рабъ какого-нибудь африканскаго царька, такъ же онъ нищъ, какъ этотъ рабъ, ибо у него нeтъ рeшительно ничего, чего любой деревенскiй помпадуръ не могъ бы отобрать въ любую секунду, у него нeтъ рeшительно никакихъ перспективъ и рeшительно никакой возможности выкарабкаться изъ этого рабства и этой нищеты...
Положенiе интеллигенцiи? Ерунда – положенiе интеллигенцiи по сравненiю съ этимъ океаномъ буквально неизмeримыхъ страданiй многомиллiоннаго и дeйствительно многострадальнаго русскаго мужика. И передъ лицомъ этого океана какъ-то неловко, какъ-то {46} языкъ не поворачивается говорить о себe, о своихъ лишенiяхъ: все это – булавочные уколы. А мужика бьютъ по черепу дубьемъ.
И вотъ, сидитъ "сeятель и хранитель" великой русской земли у щели вагонной двери. Январьская вьюга уже намела сквозь эту щель сугробикъ снeга на его обутую въ рваный лапоть ногу. Руки зябко запрятаны въ рукава какой-то лоскутной шинелишки временъ мiровой войны. Мертвецки посинeвшее лицо тупо уставилось на прыгающiй огонь печурки. Онъ весь скомкался, съежился, какъ бы стараясь стать меньше, незамeтнeе, вовсе исчезнуть такъ, чтобы его никто не увидeлъ, не ограбилъ, не убилъ...
И вотъ, eдетъ онъ на какую-то очередную "великую" сталинскую стройку. Ничего строить онъ не можетъ, ибо силъ у него нeтъ... Въ 1930-31 году такого этапнаго мужика на Бeломорско-Балтiйскомъ каналe прямо ставили на работы, и онъ погибалъ десятками тысячъ, такъ что на "строительномъ фронтe" вмeсто "пополненiй" оказывались сплошныя дыры. Санчасть (санитарная часть) ББК догадалась: прибывающихъ съ этапами крестьянъ раньше, чeмъ посылать на обычныя работы, ставили на болeе или менeе "усиленное" питанiе – и тогда люди гибли отъ того, что отощавшiе желудки не въ состоянiи были переваривать нормальной пищи. Сейчасъ ихъ оставляютъ на двe недeли въ "карантинe", постепенно втягиваютъ и въ работу, и въ то голодное лагерное питанiе, которое мужику и на волe не было доступно и которое является лукулловымъ пиршествомъ съ точки зрeнiя провинцiальнаго тюремнаго пайка. Лагерь -все-таки хозяйственная организацiя, и въ своемъ рабочемъ скотe онъ все-таки заинтересованъ... Но въ чемъ заинтересованъ рeдко грамотный и еще рeже трезвый деревенскiй комсомолецъ, которому на потопъ и разграбленiе отдано все крестьянство и который и самъ-то окончательно очумeлъ отъ всeхъ вихлянiй "генеральной линiи", отъ дикаго, кабацкаго административнаго восторга безчисленныхъ провинцiальныхъ властей?
ВЕЛИКОЕ ПЛЕМЯ "УРОКЪ"
Насъ, интеллигенцiи, на весь вагонъ всего пять человeкъ: насъ трое, нашъ горе-романистъ Степушка, попавшiй въ одинъ съ нами грузовикъ, и еще какой-то ленинградскiй техникъ. Мы всe приспособились вмeстe на средней нарe. Надъ нами – группа питерскихъ рабочихъ; ихъ мнe не видно. Другую половину вагона занимаетъ еще десятка два рабочихъ; они сытeе и лучше одeты, чeмъ крестьяне, или говоря, точнeе, менeе голодны и менeе оборваны. Всe они спятъ.
Плотно сбитой стаей сидятъ у печурки уголовники. Они не то чтобы оборваны – они просто полураздeты, но ихъ выручаетъ невeроятная, волчья выносливость бывшихъ безпризорниковъ. Всe они – результатъ жесточайшаго естественнаго отбора. Всe, кто не могъ выдержать поeздокъ подъ вагонными осями, ночевокъ въ кучахъ каменнаго угля, пропитанiя изъ мусорныхъ ямъ (совeтскихъ мусорныхъ ямъ!) – всe они погибли. Остались только самые крeпкiе, по волчьи выносливые, по волчьи {47} ненавидящiе весь мiръ – мiръ, выгнавшiй ихъ дeтьми на большiя дороги голода, на волчью борьбу за жизнь...
Тепло отъ печки добирается, наконецъ, и до меня, и я начинаю дремать. Просыпаюсь отъ дикаго крика и вижу:
Прислонившись спиной къ стeнкe вагона блeдный, стоитъ нашъ техникъ и тянетъ къ себe какой-то мeшокъ. За другой конецъ мeшка уцeпился одинъ изъ урокъ – плюгавый парнишка, съ глазами попавшаго въ капканъ хорька. Борисъ тоже держится за мeшокъ. Схема ясна: урка сперъ мeшокъ, техникъ отнимаетъ, урка не отдаетъ, въ расчетe на помощь "своихъ". Борисъ пытается что-то урегулировать. Онъ что-то говоритъ, но въ общемъ гвалтe и ругани ни одного слова нельзя разобрать. Мелькаютъ кулаки, полeнья и даже ножи. Мы съ Юрой пулей выкидываемся на помощь Борису.








