Текст книги "Россiя въ концлагере"
Автор книги: Иван Солоневич
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 45 страниц)
– Э, нeтъ, пустяки. Но если бы нашихъ работниковъ было бы меньше, онъ переломалъ бы кости имъ всeмъ... Пришлось бы стрeлять... Отчаянный парень вашъ братъ.
– Неудивительно. Вы его лeтъ восемь по тюрьмамъ таскаете за здорово живешь...
– Во-первыхъ, не за здорово живешь... А во-вторыхъ, конечно, съ нашей точки зрeнiя, вашъ братъ едва-ли поддается исправленiю... О его судьбe вы должны подумать особенно серьезно. Мнe будетъ очень трудно добиться для него... болeе мягкой мeры наказанiя. Особенно, если вы мнe не поможете.
Добротинъ кидаетъ на меня взглядъ въ упоръ, какъ бы ставя этимъ взглядомъ точку надъ какимъ-то невысказаннымъ "i". Я понимаю – въ переводe на общепонятный языкъ это все значитъ: или вы подпишите все, что вамъ будетъ приказано, или...
Я еще не знаю, что именно мнe будетъ приказано. По всей вeроятности, я этого не подпишу... И тогда?
– Мнe кажется, товарищъ Добротинъ, что все дeло – совершенно ясно, и мнe только остается письменно подтвердить то, что вы и такъ знаете.
– А откуда вамъ извeстно, что именно мы знаемъ?
– Помилуйте, у васъ есть Степановъ, г-жа Е., "вещественныя доказательства" и, наконецъ, у васъ есть товарищъ Бабенко.
При имени Бабенко Добротинъ слегка улыбается. {25}
– Ну, у Бабенки есть еще и своя исторiя – по линiи вредительства въ Рыбпромe.
– Ага, такъ это онъ такъ заглаживаетъ вредительство?
– Послушайте, – дипломатически намекаетъ Добротинъ, – слeдствiе вeдь веду я, а не вы...
– Я понимаю. Впрочемъ, для меня дeло такъ же ясно, какъ и для васъ.
– Мнe не все ясно. Какъ, напримeръ, вы достали оружiе и документы?
Я объясняю: я, Юра и Степановъ – члены союза охотниковъ, слeдовательно, имeли право держать охотничьи, гладкоствольныя ружья. Свою малокалиберную винтовку Борисъ сперъ въ осоавiахимовскомъ тирe. Браунингъ Юра привезъ изъ заграницы. Документы – всe совершенно легальны, оффицiальны и получены такимъ же легальнымъ и оффицiальнымъ путемъ – тамъ-то и тамъ-то.
Добротинъ явственно разочарованъ. Онъ ждалъ чего-то болeе сложнаго, чего-то, откуда можно было бы вытянуть какихъ-нибудь соучастниковъ, разыскать какiя-нибудь "нити" и вообще развести всякую пинкертоновщину. Онъ знаетъ, что получить даже самую прозаическую гладкоствольную берданку – въ СССР очень трудная вещь и далеко не всякому удается. Я разсказываю, какъ мы съ сыномъ участвовали въ разныхъ экспедицiяхъ: въ Среднюю Азiю, въ Дагестанъ, Чечню и т.д., и что подъ этимъ соусомъ я вполнe легальнымъ путемъ получилъ оружiе. Добротинъ пытается выудить хоть какiя-нибудь противорeчiя изъ моего разсказа, я пытаюсь выудить изъ Добротина хотя бы приблизительный остовъ тeхъ "показанiй", какiя мнe будутъ предложены. Мы оба терпимъ полное фiаско.
– Вотъ что я вамъ предложу, – говоритъ, наконецъ, Добротинъ. – Я отдамъ распоряженiе доставить въ вашу камеру бумагу и прочее, и вы сами изложите всe показанiя, не скрывая рeшительно ничего. Еще разъ напоминаю вамъ, что отъ вашей откровенности зависитъ все.
Добротинъ опять принимаетъ видъ рубахи-парня, и я рeшаюсь воспользоваться моментомъ:
– Не можете ли вы, вмeстe съ бумагой, приказать доставить мнe хоть часть того продовольствiя, которое у насъ было отобрано?
Голодая въ одиночкe, я не безъ вожделeнiя въ сердцe своемъ вспоминалъ о тeхъ запасахъ сала, сахару, сухарей, которые мы везли съ собой и которые сейчасъ жрали какiе-то чекисты...
– Знаете, Иванъ Лукьяновичъ, это будетъ трудно. Администрацiя тюрьмы не подчинена слeдственнымъ властямъ. Кромe того, ваши запасы, вeроятно, уже съeдены... Знаете-ли, скоропортящiеся продукты...
– Ну, скоропортящiеся мы и сами могли бы съeсть...
– Да... Вашему сыну я передалъ кое-что, – вралъ Добротинъ (ничего онъ не передалъ). – Постараюсь и вамъ. Вообще я готовъ идти вамъ навстрeчу и въ смыслe режима, и въ смыслe питанiя... Надeюсь, что и вы... {26}
– Ну, конечно. И въ вашихъ, и въ моихъ интересахъ покончить со всей этой канителью возможно скорeе, чeмъ бы она ни кончилась...
Добротинъ понимаетъ мой намекъ.
– Увeряю васъ, Иванъ Лукьяновичъ, что ничeмъ особенно страшнымъ она кончиться не можетъ... Ну, пока, до свиданья.
Я подымаюсь со своего кресла и вижу: рядомъ съ кресломъ Добротина изъ письменнаго стола выдвинута доска и на доскe крупнокалиберный кольтъ со взведеннымъ куркомъ.
Добротинъ былъ готовъ къ менeе великосвeтскому финалу нашей бесeды...
СТЕПУШКИНЪ РОМАНЪ
Вeжливость – качество прiятное даже въ палачe. Конечно, очень утeшительно, что мнe не тыкали въ носъ наганомъ, не инсценировали разстрeла. Но, во-первыхъ, это до поры до времени и, во-вторыхъ, допросъ не далъ рeшительно ничего новаго. Весь разговоръ – совсeмъ впустую. Никакимъ обeщанiямъ Добротина я, конечно, не вeрю, какъ не вeрю его крокодиловымъ воздыханiямъ по поводу Юриной молодости. Юру, впрочемъ, вeроятно, посадятъ въ концлагерь. Но, что изъ того? За смерть отца и дяди онъ вeдь будетъ мстить – онъ не изъ тихихъ мальчиковъ. Значитъ, тотъ-же разстрeлъ – только немного попозже. Степушка, вeроятно, отдeлается дешевле всeхъ. У него одного не было никакого оружiя, онъ не принималъ никакого участiя въ подготовкe побeга. Это – старый, затрушенный и вполнe аполитичный гроссбухъ. Кому онъ нуженъ – абсолютно одинокiй, отъ всего оторванный человeкъ, единственная вина котораго заключалась въ томъ, что онъ, рискуя жизнью, пытался пробраться къ себe домой, на родину, чтобы тамъ доживать свои дни...
Я наскоро пишу свои показанiя и жду очередного вызова, чтобы узнать, гдe кончится слeдствiе, какъ таковое, и гдe начнутся попытки выжать изъ меня "романъ".
Мои показанiя забираетъ корридорный надзиратель и относить къ Добротину. Дня черезъ три меня вызываютъ на допросъ.
Добротинъ встрeчаетъ меня такъ же вeжливо, какъ и въ первый разъ, но лицо его выражаетъ разочарованiе.
– Долженъ вамъ сказать, Иванъ Лукьяновичъ, что ваша писанина никуда не годится. Это все мы и безъ васъ знаемъ. Ваша попытка побeга насъ очень мало интересуетъ. Насъ интересуетъ вашъ шпiонажъ.
Добротинъ бросаетъ это слово, какъ какой-то тяжелый метательный снарядъ, который долженъ сбить меня съ ногъ и выбить изъ моего, очень относительнаго, конечно, равновeсiя. Но я остаюсь равнодушнымъ. Вопросительно и молча смотрю на Добротина.
Добротинъ "пронизываетъ меня взглядомъ". Техническая часть этой процедуры ему явственно не удается. Я курю добротинскую папироску и жду...
– Основы вашей "работы" намъ достаточно полно извeстны, {27} и съ вашей стороны, Иванъ Лукьяновичъ, было бы даже, такъ сказать... неумно эту работу отрицать. Но цeлый рядъ отдeльныхъ нитей намъ неясенъ. Вы должны намъ ихъ выяснить...
– Къ сожалeнiю, ни насчетъ основъ, ни насчетъ нитей ничeмъ вамъ помочь не могу.
– Вы, значитъ, собираетесь отрицать вашу "работу".
– Самымъ категорическимъ образомъ. И преимущественно потому, что такой работы и въ природe не существовало.
– Позвольте, Иванъ Лукьяновичъ. У насъ есть наши агентурныя данныя, у насъ есть копiи съ вашей переписки. У насъ есть показанiя Степанова, который во всемъ сознался...
Я уже потомъ, по дорогe въ лагерь, узналъ, что со Степушкой обращались далеко не такъ великосвeтски, какъ со всeми нами. Тотъ же самый Добротинъ, который вотъ сейчасъ прямо лоснится отъ корректности, стучалъ кулакомъ по столу, крылъ его матомъ, тыкалъ ему въ носъ кольтомъ и грозилъ "пристрeлить, какъ дохлую собаку". Не знаю, почему именно какъ дохлую...
Степушка наворотилъ. Наворотилъ совершенно жуткой чепухи, запутавъ въ ней и людей, которыхъ онъ зналъ, и людей, которыхъ онъ не зналъ. Онъ перепугался такъ, что стремительность его "показанiй" прорвала всe преграды элементарной логики, подхватила за собой Добротина и Добротинъ въ этой чепухe утопъ.
Что онъ утопъ, мнe стало ясно послe первыхъ же минутъ допроса. Его "агентурныя данныя" не стоили двухъ копeекъ; слeжка за мной, какъ оказалось, была, но ничего путнаго и выслeживать не было; переписка моя, какъ оказалось, перлюстрировалась вся, но и изъ нея Добротинъ ухитрился выкопать только факты, разбивающiя его собственную или, вeрнeе, Степушкину теорiю. Оставалась одна эта "теорiи" или, точнeе, остовъ "романа", который я долженъ былъ облечь плотью и кровью, закрeпить всю эту чепуху своей подписью, и тогда на рукахъ у Добротина оказалось бы настоящее дeло, на которомъ, можетъ быть, можно было бы сдeлать карьеру и въ которомъ увязло бы около десятка рeшительно ни въ чемъ ниповинныхъ людей.
Если бы вся эта чепуха была сгруппирована хоть сколько-нибудь соотвeтственно съ человeческимъ мышленiемъ, выбраться изъ нея было бы нелегко. Какъ-никакъ знакомства съ иностранцами у меня были. Связь съ заграницей была. Все это само по себe уже достаточно предосудительно съ совeтской точки зрeнiя, ибо не только заграницу, но и каждаго отдeльнаго иностранца совeтская власть отгораживаетъ китайской стeной отъ зрeлища совeтской нищеты, а совeтскаго жителя – отъ буржуазныхъ соблазновъ.
Я до сихъ поръ не знаю, какъ именно конструировался остовъ этого романа. Мнe кажется, что Степушкинъ переполохъ вступилъ въ соцiалистическое соревнованiе съ Добротинскимъ рвенiемъ, и изъ обоихъ и въ отдeльности не слишкомъ хитрыхъ источниковъ получился совсeмъ ужъ противоестественный ублюдокъ. Въ одну нелeпую кучу были свалены и Юрины товарищи по футболу, и та англiйская семья, которая прieзжала ко мнe въ Салтыковку на Week End, и нeсколько знакомыхъ журналистовъ, и мои поeздки {28} по Россiи, и все, что хотите. Здeсь не было никакой ни логической, ни хронологической увязки. Каждая "улика" вопiюще противорeчила другой, и ничего не стоило доказать всю полную логическую безсмыслицу всего этого "романа".
Но что было бы, если бы я ее доказалъ?
Въ данномъ видe – это было варево, несъeдобное даже для неприхотливаго желудка ГПУ. Но если бы я указалъ Добротину на самыя зiяющiя несообразности, – онъ устранилъ бы ихъ, и въ коллегiю ОГПУ пошелъ бы обвинительный актъ, не лишенный хоть нeкоторой, самой отдаленной, доли правдоподобiя. Этого правдоподобiя было бы достаточно для созданiя новаго "дeла" и для ареста новыхъ "шпiоновъ".
И я очень просто говорю Добротину, что я – по его же словамъ -человeкъ разумный и что именно поэтому я не вeрю ни въ его обeщанiя, ни въ его угрозы, что вся эта пинкертоновщина со шпiонами – несусвeтимый вздоръ и что вообще никакихъ показанiй на эту тему я подписывать не буду. Что можно было перепугать Степанова и поймать его на какую-нибудь очень дешевую удочку, но что меня на такую удочку никакъ не поймать.
Добротинъ какъ-то сразу осeкается, его лицо на одинъ мигъ перекашивается яростью, и изъ подъ лоснящейся поверхности хорошо откормленнаго и благодушно-корректнаго, если хотите, даже слегка европеизированнаго "слeдователя" мелькаетъ оскалъ чекистскихъ челюстей.
– Ахъ, такъ вы – такъ...
– Да, я – такъ...
Мы нeсколько секундъ смотримъ другъ на друга въ упоръ.
– Ну, мы васъ заставимъ сознаться...
– Очень мало вeроятно...
По лицу Добротина видна, такъ сказать, борьба стилей. Онъ сбился со своего европейскаго стиля и почему-то не рискуетъ перейти къ обычному чекистскому: то-ли ему не приказано, то-ли онъ побаивается: за три недeли тюремной голодовки я не очень уже ослабь физически и терять мнe нечего. Разговоръ заканчивается совсeмъ ужъ глупо:
– Вотъ видите, – раздраженно говоритъ Добротинъ. – А я для васъ даже выхлопоталъ сухарей изъ вашего запаса.
– Что-же, вы думали купить сухарями мои показанiя?
– Ничего я не думалъ покупать. Забирайте ваши сухари. Можете идти въ камеру.
СИНЕДРIОНЪ
На другой же день меня снова вызываютъ на допросъ. На этотъ разъ Добротинъ – не одинъ. Вмeстe съ нимъ – еще какихъ-то три слeдователя, видимо, чиномъ значительно повыше. Одинъ – въ чекистской формe и съ двумя ромбами въ петлицe. Дeло идетъ всерьезъ.
Добротинъ держится пассивно и въ тeни. Допрашиваютъ тe трое. Около пяти часовъ идутъ безконечные вопросы о всeхъ моихъ {29} знакомыхъ, снова выплываетъ уродливый, нелeпый остовъ Степушкинаго детективнаго романа, но на этотъ разъ уже въ новомъ варiантe. Меня въ шпiонажe уже не обвиняютъ. Но граждане X, Y, Z и прочiе занимались шпiонажемъ, и я объ этомъ не могу не знать. О Степушкиномъ шпiонажe тоже почти не заикаются, весь упоръ дeлается на нeсколькихъ моихъ иностранныхъ и не-иностранныхъ знакомыхъ. Требуется, чтобы я подписалъ показанiя, ихъ изобличающiя, и тогда... опять разговоровъ о молодости моего сына, о моей собственной судьбe, о судьбe брата. Намеки на то, что мои показанiи весьма существенны "съ международной точки зрeнiя", что, въ виду дипломатическаго характера всего этого дeла, имя мое нигдe не будетъ названо. Потомъ намеки – и весьма прозрачные – на разстрeлъ для всeхъ насъ трехъ, въ случаe моего отказа и т.д. и т.д.
Часы проходятъ, я чувствую, что допросъ превращается въ конвейеръ. Слeдователи то выходятъ, то приходятъ. Мнe трудно разобрать ихъ лица. Я сижу на ярко освeщенномъ мeстe, въ креслe, у письменнаго стола. За столомъ -Добротинъ, остальные – въ тeни, у стeны огромнаго кабинета, на какомъ-то диванe.
Провраться я не могу – хотя бы просто потому, что я рeшительно ничего не выдумываю. Но этотъ многочасовый допросъ, это огромное нервное напряженiе временами уже заволакиваетъ сознанiе какой-то апатiей, какимъ-то безразличiемъ. Я чувствую, что этотъ конвейеръ надо остановить.
– Я васъ не понимаю, – говоритъ человeкъ съ двумя ромбами. – Васъ въ активномъ шпiонажe мы не обвиняемъ. Но какой вамъ смыслъ топить себя, выгораживая другихъ. Васъ они такъ не выгораживаютъ...
Что значитъ глаголъ "не выгораживаютъ" – и еще въ настоящемъ времени. Что – эти люди или часть изъ нихъ уже арестованы? И, дeйствительно, "не выгораживаютъ" меня? Или просто – это новый трюкъ?
Во всякомъ случаe – конвейеръ надо остановить.
Со всeмъ доступнымъ мнe спокойствiемъ и со всей доступной мнe твердостью я говорю приблизительно слeдующее:
– Я – журналистъ и, слeдовательно, достаточно опытный въ совeтскихъ дeлахъ человeкъ. Я не мальчикъ и не трусъ. Я не питаю никакихъ иллюзiй относительно своей собственной судьбы и судьбы моихъ близкихъ. Я ни на одну минуту и ни на одну копeйку не вeрю ни обeщанiямъ, ни увeщеванiямъ ГПУ -весь этотъ романъ я считаю форменнымъ вздоромъ и убeжденъ въ томъ, что такимъ же вздоромъ считаютъ его и мои слeдователи: ни одинъ мало-мальски здравомыслящiй человeкъ ничeмъ инымъ и считать его не можетъ. И что, въ виду всего этого, я никакихъ показанiй не только подписывать, но и вообще давать не буду.
– То-есть, какъ это вы не будете? – вскакиваетъ съ мeста одинъ изъ слeдователей – и замолкаетъ... Человeкъ съ двумя ромбами медленно подходитъ къ столу, зажигаетъ папиросу и говоритъ:
– Ну, что-жъ, Иванъ Лукьяновичъ, – вы сами подписали {30} вашъ приговоръ!.. И не только вашъ. Мы хотeли дать вамъ возможность спасти себя. Вы этой возможностью не воспользовались. Ваше дeло. Можете идти...
Я встаю и направляюсь къ двери, у которой стоитъ часовой.
– Если надумаетесь, – говоритъ мнe въ догонку человeкъ съ двумя ромбами, – сообщите вашему слeдователю... Если не будетъ поздно...
– Не надумаюсь...
Но когда я вернулся въ камеру, я былъ совсeмъ безъ силъ. Точно вынули что-то самое цeнное въ жизни и голову наполнили безконечной тьмой и отчаянiемъ. Спасъ ли я кого-нибудь въ реальности? Не отдалъ ли я брата и сына на расправу этому человeку съ двумя ромбами? Развe я знаю, какiе аресты произведены въ Москвe и какiе методы допросовъ были примeнены и какiе романы плетутся или сплетены тамъ. Я знаю, я твердо знаю, знаетъ моя логика, мой разсудокъ, знаетъ весь мой опытъ, что я правильно поставилъ вопросъ. Но откуда-то со дна сознанiя подымается что-то темное, что-то почти паническое – и за всeмъ этимъ кудрявая голова сына, развороченная выстрeломъ изъ револьвера на близкомъ разстоянiи...
Я забрался съ головой подъ одeяло, чтобы ничего не видeть, чтобы меня не видeли въ этотъ глазокъ, чтобы не подстерегли минуты упадка.
Но дверь лязгнула, въ камеру вбeжали два надзирателя и стали стаскивать одeяло. Чего они хотeли, я не догадался, хотя я зналъ, что существуетъ система медленнаго, но довольно вeрнаго самоубiйства: перетянуть шею веревочкой или полоской простыни и лечь. Сонная артерiя передавлена, наступаетъ сонъ, потомъ смерть. Но я уже оправился.
– Мнe мeшаетъ свeтъ.
– Все равно, голову закрывать не полагается...
Надзиратели ушли – но волчокъ поскрипывалъ всю ночь...
ПРИГОВОРЪ
Наступили дни безмолвнаго ожиданiя. Гдe-то тамъ, въ гигантскихъ и безпощадныхъ зубцахъ ГПУ-ской машины, вертится стопка бумаги съ помeткой: "дeло ? 2248". Стопка бeжитъ по какимъ-то роликамъ, подхватывается какими-то шестеренками... Потомъ подхватитъ ее какая-то одна, особенная шестеренка, и вотъ придутъ ко мнe и скажутъ: "собирайте вещи"...
Я узнаю, въ чемъ дeло, потому что они придутъ не вдвоемъ и даже не втроемъ. Они придутъ ночью. У нихъ будутъ револьверы въ рукахъ, и эти револьверы будутъ дрожать больше, чeмъ дрожалъ кольтъ въ рукахъ Добротина въ вагонe ? 13.
Снова – безконечныя безсонныя ночи. Тускло съ середины потолка подмигиваетъ электрическая лампочка. Мертвая тишина корпуса одиночекъ, лишь изрeдка прерываемая чьими-то предсмертными ночными криками. Полная отрeзанность отъ всего мiра. Ощущенье человeка похороненнаго заживо.
Такъ проходятъ три мeсяца. {31}
___
Рано утромъ, часовъ въ шесть, въ камеру входитъ надзиратель. Въ рукe у него какая-то бумажка.
– Фамилiя?
– Солоневичъ, Иванъ Лукьяновичъ...
– Выписка изъ постановленiя чрезвычайной судебной тройки ПП ОГПУ ЛВО отъ 28 ноября 1933 года.
У меня чуть-чуть замираетъ сердце, но въ мозгу – уже ясно: это не разстрeлъ. Надзиратель одинъ и безъ оружiя.
...Слушали: дeло ? 2248 гражданина Солоневича, Ивана Лукьяновича, по обвиненiю его въ преступленiяхъ, предусмотрeнныхъ ст. ст. 58 пунктъ 6; 58 пунктъ 10; 58 пунктъ 11 и 59 пунктъ 10...
Постановили: признать гражданина Солоневича, Ивана Лукьяновича, виновнымъ въ преступленiяхъ, предусмотрeнныхъ указанными статьями, и заключить его въ исправительно-трудовой лагерь срокомъ на 8 лeтъ. Распишитесь...
Надзиратель кладетъ бумажку на столъ, текстомъ книзу. Я хочу лично прочесть приговоръ и записать номеръ дeла, дату и пр. Надзиратель не позволяетъ. Я отказываюсь расписаться. Въ концe концовъ, онъ уступаетъ.
Уже потомъ, въ концлагерe, я узналъ, что это – обычная манера объявленiя приговора (впрочемъ, крестьянамъ очень часто приговора не объявляютъ вовсе). И человeкъ попадаетъ въ лагерь, не зная или не помня номера дeла, даты приговора, безъ чего всякiя заявленiя и обжалованiя почти невозможны и что въ высокой степени затрудняетъ всякую юридическую помощь заключеннымъ...
Итакъ – восемь лeтъ концентрацiоннаго лагеря. Путевка на восемь лeтъ каторги, но все-таки не путевка на смерть...
Охватываетъ чувство огромнаго облегченiя. И въ тотъ же моментъ въ мозгу вспыхиваетъ цeлый рядъ вопросовъ: отчего такой милостивый приговоръ, даже не 10, а только 8 лeтъ? Что съ Юрой, Борисомъ, Ириной, Степушкой? И въ концe этого списка вопросовъ – послeднiй, какъ удастся очередная – которая по счету? – попытка побeга. Ибо если мнe и совeтская воля была невтерпежъ, то что же говорить о совeтской каторгe?
На вопросъ объ относительной мягкости приговора у меня отвeта нeтъ и до сихъ поръ. Наиболeе вeроятное объясненiе заключается въ томъ, что мы не подписали никакихъ доносовъ и не написали никакихъ романовъ. Фигура "романиста", какъ бы его не улещали во время допроса, всегда остается нежелательной фигурой, конечно, уже послe окончательной редакцiи романа. Онъ уже написалъ все, что отъ него требовалось, а потомъ, изъ концлагеря, начнетъ писать заявленiя, опроверженiя, покаянiя. Мало ли какiя группировки существуютъ въ ГПУ? Мало ли кто можетъ другъ друга подсиживать? Отъ романиста проще отдeлаться совсeмъ: мавръ сдeлалъ свое дeло и мавръ можетъ отправляться ко всeмъ чертямъ. Документъ остается, и опровергать его уже некому. {32} Можетъ быть, меня оставили жить оттого, что ГПУ не удалось создать крупное дeло? Можетъ быть, – благодаря признанiю совeтской Россiи Америкой? Кто его знаетъ – отчего.
Борисъ, значитъ, тоже получилъ что-то вродe 8-10 лeтъ концлагеря. Исходя изъ нeкоторой пропорцiональности вины и прочаго, можно было бы предполагать, что Юра отдeлается какой-нибудь высылкой въ болeе или менeе отдаленныя мeста. Но у Юры были очень плохи дeла со слeдователемъ. Онъ вообще отъ всякихъ показанiй отказался, и Добротинъ мнe о немъ говорилъ: "вотъ тоже вашъ сынъ, самый молодой и самый жуковатый"... Степушка своимъ романомъ могъ себe очень сильно напортить...
Въ тотъ же день меня переводятъ въ пересыльную тюрьму на Нижегородской улицe...
ВЪ ПЕРЕСЫЛКE
Огромные каменные корридоры пересылки переполнены всяческимъ народомъ. Сегодня – "большой прiемъ". Изъ провинцiальныхъ тюремъ прибыли сотни крестьянъ, изъ Шпалерки – рабочiе, урки (профессiональный уголовный элементъ) и – къ моему удивленiю – всего нeсколько человeкъ интеллигенцiи. Я издали замeчаю всклокоченный чубъ Юры, и Юра устремляется ко мнe, уже издали показывая пальцами "три года". Юра исхудалъ почти до неузнаваемости – онъ, оказывается, объявилъ голодовку въ видe протеста противъ недостаточнаго питанiя... Мотивъ, не лишенный оригинальности... Здeсь же и Борисъ – тоже исхудавшiй, обросшiй бородищей и уже поглощенный мыслью о томъ, какъ бы намъ всeмъ попасть въ одну камеру. У него, какъ и у меня, -восемь лeтъ, но въ данный моментъ всe эти сроки насъ совершенно не интересуютъ. Всe живы – и то слава Богу...
Борисъ предпринимаетъ рядъ таинственныхъ манипуляцiй, а часа черезъ два – мы всe въ одной камерe, правда, одиночкe, но сухой и свeтлой и, главное, безъ всякой посторонней компанiи. Здeсь мы можемъ крeпко обняться, обмeняться всeмъ пережитымъ и ... обмозговать новые планы побeга.
Въ этой камерe мы какъ-то быстро и хорошо обжились. Всe мы были вмeстe и пока что – внe опасности. У всeхъ насъ было ощущенiе выздоровленiя послe тяжелой болeзни, когда силы прибываютъ и когда весь мiръ кажется ярче и чище, чeмъ онъ есть на самомъ дeлe. При тюрьмe оказалась старенькая библiотека. Насъ ежедневно водили на прогулку... Сначала трудно было ходить: ноги ослабeли и подгибались. Потомъ, послe того, какъ первыя передачи влили новыя силы въ наши ослабeвшiя мышцы, Борисъ какъ-то предложилъ:
– Ну, теперь давайте тренироваться въ бeгe. Дистанцiя – иксъ километровъ: Совдепiя – заграница... {33}
На прогулку выводили сразу камеръ десять. Ходили по кругу, довольно большому, дiаметромъ метровъ въ сорокъ, причемъ каждая камера должна была держаться на разстоянiи десяти шаговъ одна отъ другой. Не нарушая этой дистанцiи, намъ приходилось бeгать почти "на мeстe", но мы все же бeгали... "Прогульщикъ" – тотъ чинъ тюремной администрацiи, который надзираетъ за прогулкой, смотрeлъ на нашу тренировку скептически, но не вмeшивался... Рабочiе подсмeивались. Мужики смотрeли недоумeнно... Изъ оконъ тюремной канцелярiи на насъ взирали изумленныя лица... А мы все бeгали...
"Прогульщикъ" сталъ смотрeть на насъ уже не скептически, а даже нeсколько сочувственно.
– Что, спортсмэны? – спросилъ онъ какъ-то меня.
– Чемпiонъ Россiи, – кивнулъ я въ сторону Бориса.
– Вишь ты, – сказалъ "прогульщикъ"...
На слeдующiй день, когда прогулка уже кончилась и вереница арестантовъ потянулась въ тюремныя двери, онъ намъ подмигнулъ:
– А ну, валяйте по пустому двору...
Такъ мы прiобрeли возможность тренироваться болeе или менeе всерьезъ... И попали въ лагерь въ такомъ состоянiи физической fitness, которое дало намъ возможность обойти много острыхъ и трагическихъ угловъ лагерной жизни.
РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКАЯ ТЮРЬМА
Это была "рабоче-крестьянская" тюрьма въ буквальномъ смыслe этого слова. Сидя въ одиночкe на Шпалеркe, я не могъ составить себe никакого представленiи о соцiальномъ составe населенiя совeтскихъ тюремъ. Въ пересылкe мои возможности нeсколько расширились. На прогулку выводили человeкъ отъ 50 до 100 одновременно. Составъ этой партiи мeнялся постоянно – однихъ куда-то усылали, другихъ присылали, – но за весь мeсяцъ нашего пребыванiя въ пересылкe мы оставались единственными интеллигентами въ этой партiи – обстоятельство, которое для меня было нeсколько неожиданнымъ.
Больше всего было крестьянъ – до жути изголодавшихся и какихъ-то по особенному пришибленныхъ... Иногда, встрeчаясь съ ними гдe-нибудь въ темномъ углу лeстницы, слышишь придушенный шепотъ:
– Братецъ, а, братецъ... хлeбца бы... корочку... а?..
Много было рабочихъ – тe имeли чуть-чуть менeе голодный видъ и были лучше одeты. И, наконецъ, мрачными фигурами, полными окончательнаго отчаянiя и окончательной безысходности, шагали по кругу "знатные иностранцы"...
Это были почти исключительно финскiе рабочiе, тeми или иными, но большею частью нелегальными, способами перебравшiеся въ страну строящагося соцiализма, на "родину всeхъ трудящихся"... Сурово ихъ встрeтила эта родина. Во-первыхъ, ей и своихъ трудящихся дeть было некуда, во-вторыхъ, и чужимъ трудящимся {34} неохота показывать своей нищеты, своего голода и своихъ разстрeловъ... А какъ выпустить обратно этихъ чужихъ трудящихся, хотя бы однимъ уголкомъ глаза уже увидeвшихъ совeтскую жизнь не изъ окна спальнаго вагона.
И вотъ мeсяцами они маячатъ здeсь по заколдованному кругу пересылки (сюда сажали и слeдственныхъ, но не срочныхъ заключенныхъ) безъ языка, безъ друзей, безъ знакомыхъ, покинувъ волю своей не пролетарской родины и попавъ въ тюрьму – пролетарской.
Эти пролетарскiе иммигранты въ СССР – легальные, полулегальные и вовсе нелегальные – представляютъ собою очень жалкое зрeлище... Ихъ привлекла сюда та безудержная коммунистическая агитацiя о прелестяхъ соцiалистическаго рая, которая была особенно характерна для первыхъ лeтъ пятилeтки и для первыхъ надеждъ, возлагавшихся на эту пятилeтку. Предполагался бурный ростъ промышленности и большая потребность въ квалифицированной рабочей силe, предполагался "небывалый ростъ благосостоянiя широкихъ трудящихся массъ" -многое предполагалось. Пятилeтка пришла и прошла. Оказалось, что и своихъ собственныхъ рабочихъ дeвать некуда, что предъ страной – въ добавленiе къ прочимъ прелестямъ – стала угроза массовой безработицы, что отъ "благосостоянiя" массы ушли еще дальше, чeмъ до пятилeтки. Правительство стало выжимать изъ СССР и тeхъ иностранныхъ рабочихъ, которые прieхали сюда по договорамъ и которымъ нечeмъ было платить и которыхъ нечeмъ было кормить. Но агитацiя продолжала дeйствовать. Тысячи неудачниковъ-идеалистовъ, если хотите, идеалистическихъ карасей, поперли въ СССР всякими не очень легальными путями и попали въ щучьи зубы ОГПУ...
Можно симпатизировать и можно не симпатизировать политическимъ убeжденiямъ, толкнувшимъ этихъ людей сюда. Но не жалeть этихъ людей нельзя. Это – не та коминтерновская шпана, которая eдетъ сюда по всяческимъ, иногда тоже не очень легальнымъ, визамъ совeтской власти, которая отдыхаетъ въ Крыму, на Минеральныхъ Водахъ, которая объeдаетъ русскiй народъ Инснабами, субсидiями и просто подачками... Они, эти идеалисты, бeжали отъ "буржуазныхъ акулъ" къ своимъ соцiалистическимъ братьямъ... И эти братья первымъ дeломъ скрутили имъ руки и бросили ихъ въ подвалы ГПУ...
Эту категорiю людей я встрeчалъ въ самыхъ разнообразныхъ мeстахъ совeтской Россiи, въ томъ числe и у финляндской границы въ Карелiи, откуда ихъ на грузовикахъ и подъ конвоемъ ГПУ волокли въ Петрозаводскъ, въ тюрьму... Это было въ селe Койкоры, куда я пробрался для развeдки насчетъ бeгства отъ соцiалистическаго рая, а они бeжали въ этотъ рай... Они были очень голодны, но еще больше придавлены и растеряны... Они видeли еще очень немного, но и того, что они видeли, было достаточно для самыхъ мрачныхъ предчувствiй насчетъ будущаго... Никто изъ нихъ не зналъ русскаго языка и никто изъ конвоировъ не зналъ ни одного иностраннаго. Поэтому мнe удалось на нeсколько минутъ втиснуться въ ихъ среду въ качествe переводчика. Одинъ изъ нихъ говорилъ по нeмецки. Я переводилъ, подъ {35} проницательными взглядами полудюжины чекистовъ, буквально смотрeвшихъ мнe въ ротъ. Финнъ плохо понималъ по нeмецки, и приходилось говорить очень внятно и раздeльно... Среди конвоировъ былъ одинъ еврей, онъ могъ кое-что понимать по нeмецки, и лишнее слово могло бы означать для меня концлагерь...
Мы стояли кучкой у грузовика... Изъ-за избъ на насъ выглядывали перепуганные карельскiе крестьяне, которые шарахались отъ грузовика и отъ финновъ, какъ отъ чумы – перекинешься двумя-тремя словами, а потомъ – Богъ его знаетъ, что могутъ "пришить". Финны знали, что мeстное населенiе понимаетъ по фински, и мой собесeдникъ спросилъ, почему къ нимъ никого изъ мeстныхъ жителей не пускаютъ. Я перевелъ вопросъ начальнику конвоя и получилъ отвeтъ:
– Это не ихнее дeло.
Финнъ спросилъ, нельзя ли достать хлeба и сала... Наивность этого вопроса вызвала хохотъ у конвоировъ. Финнъ спросилъ, куда ихъ везутъ. Начальникъ конвоя отвeтилъ: "самъ увидитъ" и предупредилъ меня: "только вы лишняго ничего не переводите"... Финнъ растерялся и не зналъ, что и спрашивать больше.
Арестованныхъ стали сажать въ грузовикъ. Мой собесeдникъ бросилъ мнe послeднiй вопросъ:
– Неужели буржуазныя газеты говорили правду?
И я ему отвeтилъ словами начальника конвоя – увидите сами. И онъ понялъ, что увидeть ему предстоитъ еще очень много.
Въ концентрацiонномъ лагерe ББК я не видeлъ ни одного изъ этихъ дружественныхъ иммигрантовъ. Впослeдствiи я узналъ, что всeхъ ихъ отправляютъ подальше: за Уралъ, на Караганду, въ Кузбассъ – подальше отъ соблазна новаго бeгства – бeгства возвращенiя на свою старую и несоцiалистическую родину.
УМЫВАЮЩIЕ РУКИ
Однако, самое прiятное въ пересылкe было то, что мы, наконецъ, могли завязать связь съ волей, дать знать о себe людямъ, для которыхъ мы четыре мeсяца тому назадъ какъ въ воду канули, слать и получать письма, получать передачи и свиданiя.
Но съ этой связью дeло обстояло довольно сложно: мы не питерцы, и по моей линiи въ Питерe было только два моихъ старыхъ товарища. Одинъ изъ нихъ, Iосифъ Антоновичъ, мужъ г-жи Е., явственно сидeлъ гдe-то рядомъ съ нами, но другой былъ на волe, внe всякихъ подозрeнiй ГПУ и внe всякаго риска, что передачей или свиданiемъ онъ навлечетъ какое бы то ни было подозрeнiе: такая масса людей сидитъ по тюрьмамъ, что если поарестовывать ихъ родственниковъ и друзей, нужно было бы окончательно опустошить всю Россiю. Nominae sunt odiosa – назовемъ его "профессоромъ Костей". Когда-то очень давно, наша семья вырастила и выкормила его, почти безпризорнаго мальчика, онъ кончилъ гимназiю и университетъ. Сейчасъ онъ мирно профессорствовалъ въ Петербургe, жилъ тихой кабинетной мышью. Онъ нeсколько разъ проводилъ свои московскiя командировки у меня, въ Салтыковкe, и у меня съ нимъ была почти постоянная связь. {36}