Текст книги "Россiя въ концлагере"
Автор книги: Иван Солоневич
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 45 страниц)
Юра приблизительно оказался правъ.
Часа черезъ два ходьбы мы вышли къ какому-то холмику, огороженному типичнымъ карельскимъ заборомъ: косо уставленныя еловыя жерди. За заборомъ былъ тщательно обработанный огородикъ, за огородикомъ, на верхушкe холма, стояла небольшая чистенькая изба. На стeнe избы я сразу замeтилъ бляху страхового общества, разсeявшую послeднiя притаившiяся гдe-то въ глубинe души сомнeнiя и страхи. У избы стояло два сарая. Мы заглянули въ одинъ изъ нихъ.
Тамъ за какой-то работой ковырялась дeвочка лeтъ этакъ 10-11-ти. Юра просунулъ въ дверь свою взлохмаченную голову и попытался изъясняться на всeхъ извeстныхъ ему дiалектахъ. Его попытки произвели нeсколько неожиданное впечатлeнiе. Дeвочка ринулась къ стeнкe, прислонилась къ ней спиной, въ ужасe прижала руки къ груди и стала судорожно и беззвучно хватать воздухъ широко раскрытымъ ртомъ. Юра продолжалъ свои лингвинистическiя упражненiя. Я вытащилъ его изъ сарая: нужно подождать.
Мы сeли на бревно у стeны сарая и предались ожиданiю. Минуты черезъ полторы-двe дeвочка стрeлой выскочила изъ сарая, шарахнулась въ сторону отъ насъ, какимъ-то фантастическимъ "стилемъ" перемахнула черезъ заборъ и, только подбeгая къ крыльцу избы, подняла неистовый вопль. Дверь избы раскрылась, оттуда выглянуло перепуганное женское лицо, дeвочка исчезла въ избe. Дверь снова закрылась, вопли дeвочки стали раздаваться глуше и потомъ утихли.
Юра осмотрeлъ меня внимательнымъ окомъ и сказалъ:
– Собственно говоря, есть чего испугаться – посмотрeлъ бы ты на себя въ зеркало.
Зеркала не было. Но вмeсто зеркала, мнe достаточно было посмотрeть на Юру: грязная и опухшая отъ комариныхъ укусовъ физiономiя, рваное лагерное одeянiе, на поясe – разбойничiй ножъ, а на носу – угрожающе черныя очки. Да, съ такой внeшностью къ десятилeтнимъ дeвочкамъ нужно бы подходить нeсколько осторожнeе.
Прошло еще минутъ десять-пятнадцать. Мы терпeливо сидeли на бревнe въ ожиданiи дальнeйшихъ событiй. Эти событiя наступили. Дeвочка съ панической стремительностью выскочила изъ избы, снова перемахнула черезъ заборъ и бросилась въ лeсъ, поднимая пронзительный и, судя по тону, призывной крикъ. Черезъ четверть часа изъ лeсу вышелъ степенный финскiй мужичекъ, въ такихъ немыслимо желтыхъ сапогахъ, изъ за какихъ когда-то въ далекомъ {479} Конотопe покончилъ свои дни незабвенной памяти Хулiо Хуренито, въ добротной кожанкe и съ трубкой во рту. Но меня поразили не сапоги и не кожанка. Меня поразило то, отсутствующее въ совeтской Россiи вообще, а въ совeтской деревнe, въ частности и въ особенности, исходившее отъ этого мужиченки впечатлeнiе полной и абсолютной увeренности въ самомъ себe, въ завтрашнемъ днe, въ неприкосновенности его буржуазной личности и его буржуазнаго клочка земли.
Мужичекъ неторопливо подошелъ къ намъ, осматривая насъ внимательнымъ и подозрительнымъ взоромъ. Я всталъ и спросилъ, понимаетъ ли онъ по русски. Къ моей великой радости, мужичекъ на очень ломанномъ, но все же внятномъ русскомъ языкe отвeтилъ, что немного понимаетъ. Я коротко объяснилъ, въ чемъ дeло. Подозрительныя морщины въ уголкахъ его глазъ разгладились, мужичекъ сочувственно закивалъ головой и даже трубку изо рта вынулъ. "Да, да, онъ понимаетъ... очень хорошо понимаетъ... тамъ, по ту сторону границы, остались два его брата – оба погибли... да, онъ очень хорошо понимаетъ..."
Мужичекъ вытеръ свою ладонь о штаны и торжественно пожалъ наши руки. Изъ за его спины выглядывала рожица дeвочки: страхъ еще боролся съ любопытствомъ – со всeми шансами на сторонe послeдняго...
Обстановка прояснилась. Мужичекъ повелъ насъ въ избу. Очень большая комната съ низкими потолками, съ огромной печью и плитой, на плитe и надъ плитой смачно сiяла ярко начищенная мeдная посуда, у плиты стояла женщина лeтъ тридцати, бeлотeлая и хозяйственная, смотрeла на насъ недовeрчивымъ и настороженнымъ взглядомъ. Изъ дверей сосeдней комнаты выглядывали какiя-то дeтскiя рожицы. Чтобы не было слишкомъ страшно, эти рожицы высовывались надъ самымъ поломъ и смотрeли на насъ своими льняными глазенками. Во всемъ былъ достатокъ, уютъ, увeренность... Вспомнились наши раскулаченный деревни, и снова стало больно...
Мужичекъ принялся обстоятельно докладывать своей хозяйкe сущность переживаемаго момента. Онъ наговорилъ раза въ три больше, чeмъ я успeлъ ему разсказать. Настороженное выраженiе лица хозяйки смeнилось сочувственными охами и вздохами, и затeмъ послeдовала стремительная хозяйственная дeятельность. Пока мы сидeли на лавкe, пока Юра оглядывалъ комнату, подмигивая высовывавшимся изъ дверей ребятишкамъ, и строилъ имъ рожи -ребятишки тоже начали заигрывать, пока я съ наслажденiемъ курилъ крeпчайшiй мужицкiй табакъ и разсказывалъ мужичку о томъ, что и какъ дeлается по ту сторону границы, огромный обeденный столъ началъ обрастать невиданнымъ не только для совeтской деревни, но и для совeтскихъ столицъ, обилiемъ всякихъ яствъ. Въ послeдовательномъ порядкe появился кофе со сливками – какъ оказалось впослeдствiи, здeсь пьютъ кофе передъ обeдомъ, – потомъ уха, потомъ жареный налимъ, потомъ какой-то пирогъ, потомъ творогъ со сметаной, потомъ какая-то каша со сладкимъ черничнымъ сиропомъ, потомъ что-то еще; на все это {480} мы смотрeли недоумeнно и даже нeсколько растерянно. Юра предусмотрительно передвинулъ пряжку своего пояса и принялся за дeло "всерьезъ и надолго"... Послe обeда мужичекъ предложилъ намъ проводить насъ или къ "уряднику", до котораго было верстъ двадцать, или на пограничный пунктъ, до котораго было верстъ десять. "Да мы и сами дойдемъ". – "Не дойдете, заблудитесь".
Послe обeда мы съ часъ отдохнули. Дeвочка за это время куда-то исчезла. Долго жали руку хозяйкe и двинулись на пограничный пунктъ. По дорогe мужичекъ объяснялъ намъ систему и результаты своего хозяйства: съ нечеловeческимъ трудомъ расчищенная въ лeсу полянка подъ крохотное поле и огородъ, невода на озерe, зимой лeсныя работы... "А сколько платятъ за лeсныя работы?" – "Да 1200-1500 марокъ въ мeсяцъ"... Я уже послe подсчиталъ: финская марка по ея покупательной способности чуть больше совeтскаго рубля – значитъ, въ среднемъ полторы тысячи рублей... Да... А по ту сторону такой же мужичекъ получаетъ тридцать пять... Гдe же тутъ буржуазной Финляндiи конкурировать съ пролетарскимъ лeснымъ экспортомъ?
Мужичекъ былъ правъ: безъ него мы бы къ пограничному пункту не добрались. Тропинка развeтвлялась, путалась между болотъ, извивалась между каменными грядами, пропадала на розсыпяхъ булыжниковъ. На полдорогe изъ-за кустовъ выскочилъ огромный песъ и сразу кинулся къ Юринымъ штанамъ. Юра стремительно отскочилъ въ сторону, защищаясь своей палкой, а я своей уже совсeмъ собрался было перешибить псу позвоночникъ, когда изъ-за поворота тропинки послышались какiе-то голоса и выбeжали два финскихъ пограничника: одинъ маленькiй голубоглазый и необычайно подвижной, другой постарше, посерьезнeе и потемнeе. Они отогнали пса и стали о чемъ-то говорить съ мужичкомъ. Мужичекъ спросилъ, есть ли у насъ оружiе. Мы показали на наши ножи. Маленькiй пограничникъ сдeлалъ видъ, что ему полагается насъ обыскать – похлопалъ Юру по карману и этимъ и удовлетворился...
Не нужно было быть великимъ психологомъ, чтобы понять – оба парня чрезвычайно довольны встрeчей съ нами: это, во-первыхъ, великое событiе въ ихъ, вeроятно, не очень разнообразной жизни и, во вторыхъ, нeкая сенсацiя. Маленькiй все время что-то болталъ съ мужичкомъ, потомъ завелъ съ Юрой оживленный разговоръ, состоявшiй изъ жестовъ, междометiй и попытокъ выразить мимикой лица такiя, напримeръ, вещи, какъ мiровая революцiя. Не знаю, что понялъ пограничникъ. Юра не понялъ ничего.
Такъ, болтая и кое-какъ объясняясь при помощи мужичка, мы подошли къ неширокому озеру, на другой сторонe котораго виднeлось большое деревянное зданiе. Переправились на лодкe черезъ озеро. Зданiе оказалось пограничной заставой. Насъ встрeтилъ начальникъ заставы – такой же маленькiй благодушный и спокойный финнъ, какъ нашъ мужичекъ. Степенно пожалъ намъ руки. Мы вошли въ просторную чистую комнату – казарму {481} пограничниковъ. Здeсь стояла дюжина коекъ и у стeны – стойка съ винтовками...
Мы сняли наши рюкзаки. Начальникъ заставы протянулъ намъ коробку съ финскими папиросами. Закурили, усeлись у стола передъ окномъ. Мужичекъ о чемъ-то вдумчиво докладывалъ, начальникъ такъ же вдумчиво и сочувственно кивалъ головой. Пограничники стояли около и о чемъ-то многозначительно перемигивались. Откуда-то вышла и стала въ рамкe двери какая-то женщина, по всeмъ внeшнимъ признакамъ жена начальника заставы. Какiя-то льняныя, бeлобрысыя дeтишки выглядывали изъ-за косяковъ.
Разговоръ клеился очень плохо. Нашъ мужичекъ исчерпалъ свой весьма немноготомный запасъ русскихъ словъ, мнe говорить просто не хотeлось... Вотъ вeдь, мечталъ объ этомъ днe – первомъ днe на волe – лeтъ пятнадцать-семнадцать планировалъ, добивался, ставилъ свою, и не свою голову на попа – а сейчасъ, когда, наконецъ, добился, просто какая-то растерянность...
Женщина исчезла. Потомъ снова появилась и что-то сказала. Начальникъ заставы всталъ и жестомъ, не лишеннымъ нeкоторой церемонности, пригласилъ насъ въ сосeднюю комнату. Это была чистенькая, словно по всeмъ угламъ вылизанная, комнатка, посерединe стоялъ столъ, накрытый бeлоснeжной скатертью, на столe стояли чашки и дымился кофейникъ... Такъ, значитъ, "приглашены на чашку кофе". Не ожидалъ.
Мы были такими грязными, опухшими, оборванными, что было какъ-то неловко сидeть за этимъ нехитрымъ столомъ, который мнe, послe свиной жизни лагеря, казался чeмъ-то въ высокой степени великосвeтскимъ. Какъ-то было неловко накладывать въ чашку не свой сахаръ. Неловко было смотрeть въ глаза этой женщины, которой я никогда не видалъ и, вeроятно, никогда больше не увижу и которая съ такимъ чисто женскимъ инстинктомъ старалась насъ накормить и напоить, хотя мы послe обeда у нашего мужичка и такъ были сыты до отвала.
Посидeли, вродe какъ поговорили. Я почувствовалъ какую-то смертельную усталость – реакцiя послe напряженiя этихъ лeтъ и этихъ дней. Поднялся. Вышли въ комнату пограничниковъ. Тамъ на зеркально натертомъ полу былъ разостланъ какой-то коверъ, на коврe лежали двe постели: для меня и для Юры. Настоящiя постели, человeческiя, а мы уже годъ спали, Богъ его знаетъ, на чемъ. Юра бокомъ посмотрeлъ на эти постели и сказалъ: "простыни, чортъ его дери!.."
Ужъ вечерeло. Я вышелъ во дворъ. Жена начальника заставы стояла на колeняхъ у крыльца, и въ ея засученныхъ рукахъ была наша многострадальная кастрюля, изъ которой когда-то какая-то неизвeстная мнe подпорожская дeвочка пыталась тепломъ своего голоднаго тeльца извлечь полпуда замороженныхъ лагерныхъ щей, которая прошла нашъ первый побeгъ, лагерь и шестнадцать сутокъ скитанiй по карельской тайгe. Жена начальника заставы явственно пыталась привести эту кастрюлю въ христiанскiй видъ. Женщина была вооружена какими-то тряпками, щетками и {482} порошками и старалась честно. Въ дорогe мы эту кастрюлю, конечно, не чистили. Копоть костровъ въeлась въ мельчайшiя поры аллюминiя. Исходная цилиндрическая форма отъ ударовъ о камни, о стволы деревьевъ и отъ многаго другого превратилась во что-то, не имeющее никакого адэкватнаго термина даже въ геометрiи Лобачевскаго, а вотъ стоитъ женщина на колeняхъ и треть этотъ аллюминiевый обломокъ крушенiя. Я сталъ объяснять ей, что этого дeлать не стоитъ, что эта кастрюля уже отжила свой, исполненный приключенiями, вeкъ. Женщина понимала плохо. На крыльцо вышелъ Юра, и мы соединенными усилiями какъ-то договорились. Женщина оставила кастрюлю и оглядeла насъ взглядомъ, въ которомъ ясно чувствовалась непреоборимая женская тенденцiя поступить съ нами приблизительно такъ же, какъ и съ этой кастрюлей: оттереть, вымыть, заштопать, пришить пуговицы и уложить спать. Я не удержался: взялъ грязную руку женщины и поцeловалъ ее. А на душe – было очень плохо...
Видимо, какъ-то плохо было и Юрe. Мы постояли подъ потемнeвшимъ уже небомъ и потомъ пошли къ склону холма надъ озеромъ. Конечно, этого дeлать не слeдовало бы. Конечно, мы, какъ бы тамъ ни обращались съ нами, были арестованными, и не надо было давать повода хотя бы тeмъ же пограничникамъ подчеркивать этотъ оффицiальный фактъ. Но никто его не подчеркнулъ.
Мы усeлись на склонe холма. Передъ нами разстилалась свeтло-свинцовая гладь озера, дальше, къ востоку отъ него, дремучей и черной щетиной поднималась тайга, по которой, Богъ дастъ, намъ никогда больше не придется бродить. Еще дальше къ востоку шли безконечные просторы нашей родины, въ которую, Богъ знаетъ, удастся-ли намъ вернуться.
Я досталъ изъ кармана коробку папиросъ, которой насъ снабдилъ начальникъ заставы. Юра протянулъ руку: "Дай и мнe"...
– "Съ чего ты это?"
– "Да, такъ"...
Я чиркнулъ спичку. Юра неумeло закурилъ и поморщился. Сидeли и молчали. Надъ небомъ востока появились первыя звeзды онe гдe-то тамъ свeтилась и надъ Салтыковкой, и надъ Москвой, и надъ Медвeжьей Горой, и надъ Магнитогорскомъ, только, пожалуй, въ Магнитогорскe на нихъ и смотрeть-то некому – не до того... А на душe было неожиданно и замeчательно паршиво...
У ПОГРАНИЧНИКОВЪ
Повидимому, мы оба чувствовали себя какими-то обломками крушенiя – the derelicts. Пока боролись за жизнь, за свободу, за какое-то человeчье житье, за право чувствовать себя не удобренiемъ для грядущихъ озимей соцiализма, а людьми – я, въ частности, по въeвшимся въ душу журнальнымъ инстинктамъ -за право говорить о томъ, что я видeлъ и чувствовалъ; пока мы, выражаясь поэтически, напрягали свои бицепсы въ борьбe съ разъяренными волнами соцiалистическаго кабака, – все было какъ-то просто и прямо... Странно: самое простое время было въ тайгe. Никакихъ {483} проблемъ. Нужно было только одно – идти на западъ. Вотъ и шли. Пришли.
И, словно вылившись изъ шторма, сидeли мы на неизвeстномъ намъ берегу и смотрeли туда, на востокъ, гдe въ волнахъ коммунистическаго террора и соцiалистическаго кабака гибнетъ столько родныхъ намъ людей... Много запоздалыхъ мыслей и чувствъ лeзло въ голову... Да, проворонили нашу родину. Въ частности, проворонилъ и я – что ужъ тутъ грeха таить. Патрiотизмъ? Любовь къ родинe? Кто боролся просто за это? Боролись: за усадьбу, за программу, за партiю, за церковь, за демократiю, за самодержавiе... Я боролся за семью. Борисъ боролся за скаутизмъ. Нужно было, давно нужно было понять, что внe родины – нeтъ ни черта: ни усадьбы, ни семьи, ни скаутизма, ни карьеры, ни демократiи, ни самодержавiя – ничего нeтъ. Родина – какъ кантовскiя категорiи времени и пространства; внe этихъ категорiй – пустота, Urnichts. И вотъ – проворонили...
И эти финны... Таежный мужичекъ, пограничные солдаты, жена начальника заставы. Я вспомнилъ финскихъ идеалистическихъ и коммунистическихъ карасей, прieхавшихъ въ СССР изъ Америки, ограбленныхъ, какъ липки, и голодавшихъ на Уралe и на Алтаe, вспомнилъ лица финскихъ "бeженцевъ" въ ленинградской пересылкe – лица, въ которыхъ отъ голода глаза ушли куда-то въ глубину черепа и губы ссохлись, обнажая кости челюстей... Вспомнился грузовикъ съ финскими бeженцами въ Карелiи, въ селe Койкоры... Да, ихъ принимали не такъ, какъ принимаютъ здeсь насъ... На чашку кофе ихъ не приглашали и кастрюль имъ не пытались чистить... Очень ли мы правы, говоря о русской общечеловeчности и дружественности?.. Очень ли ужъ мы правы, противопоставляя "матерiалистическiй Западъ" идеалистической русской душe?
Юра сидeлъ съ потухшей папиросой въ зубахъ и глядя, какъ и я, на востокъ, поверхъ озера и тайги... Замeтивъ мой взглядъ, онъ посмотрeлъ на меня и кисло улыбнулся, вeроятно, ему тоже пришла въ голову какая-то параллель между тeмъ, какъ встрeчаютъ людей тамъ и какъ встрeчаютъ ихъ здeсь... Да, объяснить можно, но дать почувствовать – нельзя. Юра, собственно, Россiи не видалъ. Онъ видeлъ соцiализмъ, Москву, Салтыковку, людей, умирающихъ отъ малярiи на улицахъ Дербента, снесенныя артиллерiей села Украины, лагерь въ Чустроe, одиночку ГПУ, лагерь ББК. Можетъ быть, не слeдовало ему всего этого показывать?.. А – какъ не показать?
Юра попросилъ у меня спички. Снова зажегъ папиросу, руки слегка дрожали. Онъ ухмыльнулся еще разъ, совсeмъ уже дeланно и кисло, и спросилъ: "Помнишь, какъ мы за керосиномъ eздили?"... Меня передернуло...
Это было въ декабрe 1931 года. Юра только что прieхалъ изъ буржуазнаго Берлина. Въ нашей Салтыковкe мы сидeли безъ свeта – керосина не было. Поeхали въ Москву за керосиномъ. Стали въ очередь въ четыре часа утра. Мерзли до десяти. Я принялъ на себя административныя обязанности и сталъ выстраивать {484} очередь, вслeдствiе чего, когда лавченка открылась, я наполнилъ два пятилитровыхъ бидона внe очереди и сверхъ нормы. Кое-кто сталъ протестовать. Кое-кто полeзъ драться. Изъ за десяти литровъ керосина, изъ-за пятiалтыннаго по "нормамъ" "проклятаго царскаго режима", были пущены въ ходъ кулаки... Что это? Россiя? А какую иную Россiю видалъ Юра?
Конечно, можно бы утeшаться тeмъ, что путемъ этакой "прививки" съ соцiализмомъ въ Россiи покончено навсегда. Можно бы найти еще нeсколько столь же утeшительныхъ точекъ зрeнiя, но въ тотъ вечеръ утeшенiя какъ-то въ голову не лeзли. Сзади насъ догоралъ позднiй лeтнiй закатъ. Съ крыльца раздался веселый голосъ маленькаго пограничника, голосъ явственно звалъ насъ. Мы поднялись. На востокe багровeли, точно облитыя кровью красныя знамена, освeщенныя уже невиднымъ намъ солнцемъ, облака и глухо шумeла тайга...
Маленькiй пограничникъ, дeйствительно, звалъ насъ. Въ небольшой чистенькой кухнe стоялъ столъ, уставленный всякими съeстными благами, на которыя Юра посмотрeлъ съ великимъ сожалeнiемъ: eсть было больше некуда. Жена начальника заставы, которая, видимо, въ этой маленькой "семейной" казармe была полной хозяйкой, думаю, болeе самодержавной, чeмъ и самъ начальникъ, пыталась было уговорить Юру и меня съeсть что-нибудь еще – это было безнадежное предпрiятiе. Мы отнекивались и отказывались, пограничники о чемъ-то весело пересмeивались, изъ спутанныхъ ихъ жестовъ я понялъ, что они спрашиваютъ, есть ли въ Россiи такое обилiе. Въ Россiи его не было, но говорить объ этомъ не хотeлось. Юра попытался было объяснить: Россiя это -одно, а коммунизмъ это – другое. Для вящей понятливости онъ въ русскiй языкъ вставлялъ нeмецкiя, французскiя и англiйскiя слова, которыя пограничникамъ были не на много понятнeе русскихъ. Потомъ перешли на рисунки. Путемъ очень сложной и путанной символики намъ, повидимому, все же удалось объяснить нeкоторую разницу между русскимъ и большевикомъ. Не знаю, впрочемъ, стоило ли ее объяснять. Насъ, во всякомъ случаe, встрeчали не какъ большевиковъ. Нашъ маленькiй пограничникъ тоже взялся за карандашъ. Изъ его жестовъ и рисунковъ мы поняли, что онъ имeетъ медаль за отличную стрeльбу -медаль эта висeла у него на штанахъ – и что на озерe они ловятъ форелей и стрeляютъ дикихъ утокъ. Начальникъ заставы къ этимъ уткамъ дорисовалъ еще что-то, слегка похожее на тетерева. Житье здeсь, видимо, было совсeмъ спокойное... Жена начальника заставы погнала насъ всeхъ спать: и меня съ Юрой, и пограничниковъ, и начальника заставы. Для насъ были уже уготованы двe постели: настоящiя, всамдeлишныя, человeческiя постели. Какъ-то неудобно было лeзть со своими грязными ногами подъ грубыя, но бeлоснeжно-чистыя простыни, какъ-то неловко было за нашу лагерную рвань, какъ-то обидно было, что эту рвань наши пограничники считаютъ не большевицкой, а русской рванью.
Жена начальника заставы что-то накричала на пограничниковъ, которые все пересмeивались весело о чемъ-то, и они, слегка {485} поторговавшись, улеглись спать. Я не безъ наслажденiя вытянулся на постели – первый разъ послe одиночки ГПУ, гдe постель все-таки была. Въ лагерe были только голыя доски наръ, потомъ мохъ и еловыя вeтки карельской тайги. Нeтъ, что томъ ни говорить, а комфортъ – великая вещь...
Однако, комфортъ не помогалъ. И вмeсто того ощущенiя, которое я ожидалъ, вмeсто ощущенiя достигнутой, наконецъ, цeли, ощущенiя безопасности, свободы и прочаго и прочаго, въ мозгу кружились обрывки тяжелыхъ моихъ мыслей и о прошломъ, и о будущемъ, а на душe было отвратительно скверно... Чистота и уютъ этой маленькой семейной казармы, жалостливое гостепрiимство жены начальника заставы, дружественное зубоскальство пограничниковъ, покой, сытость, налаженность этой жизни ощущались, какъ нeкое нацiональное оскорбленiе: почему же у насъ такъ гнусно, такъ голодно, такъ жестоко? Почему совeтскiе пограничники (совeтскiе, но все же русскiе) встрeчаютъ бeглецовъ изъ Финляндiи совсeмъ не такъ, какъ вотъ эти финны встрeтили насъ, бeглецовъ изъ Россiи? Такъ ли ужъ много у насъ правъ на ту монополiю "всечеловeчности" и дружественности, которую мы утверждаемъ за русской душой? Не знаю, какъ будетъ дальше. По ходу событiй насъ, конечно, должны арестовать, куда-то посадить, пока наши личности не будутъ болeе или менeе выяснены. Но, вотъ, пока что никто къ намъ не относится, какъ къ арестантамъ, какъ къ подозрительнымъ. Всe эти люди принимаютъ насъ, какъ гостей, какъ усталыхъ, очень усталыхъ, путниковъ, которыхъ прежде всего надо накормить и подбодрить. Развe, если бы я былъ финскимъ коммунистомъ, прорвавшимся въ "отечество всeхъ трудящихся", со мною такъ обращались бы? Я вспомнилъ финновъ-перебeжчиковъ, отосланныхъ въ качествe заключенныхъ на стройку Магнитогорскаго завода – они тамъ вымирали сплошь; вспомнилъ "знатныхъ иностранцевъ" въ ленинградской пересыльной тюрьмe, вспомнилъ группы финновъ-перебeжчиковъ въ деревнe Койкоры, голодныхъ, обезкураженныхъ, растерянныхъ, а въ глазахъ – плохо скрытый ужасъ полной катастрофы, жестокой обманутости, провала всeхъ надеждъ... Да, ихъ такъ не встрeчали, какъ встрeчаютъ насъ съ Юрой. Странно, но если бы вотъ на этой финской пограничной заставe къ намъ отнеслись грубeе, оффицiальнeе, мнe было бы какъ-то легче. Но отнеслись такъ по человeчески, какъ я – при всемъ моемъ оптимизмe, не ожидалъ. И контрастъ съ безчеловeчностью всего того, что я видалъ на территорiи бывшей Россiйской имперiи, навалился на душу тяжелымъ нацiональнымъ оскорбленiемъ. Мучительнымъ оскорбленiемъ, безвылазностью, безысходностью. И вотъ еще – стойка съ винтовками.
Я, какъ большинство мужчинъ, питаю къ оружiю "влеченiе, родъ недуга". Не то, чтобы я былъ очень кровожаднымъ или воинственнымъ, но всякое оружiе, начиная съ лука и кончая пулеметомъ, какъ-то притягиваетъ. И всякое хочется примeрить, пристрeлять, почувствовать свою власть надъ нимъ. И такъ какъ я – отъ Господа Бога – человeкъ, настроенный безусловно пацифистски, безусловно антимилитаристически, такъ какъ я питаю {486} безусловное отвращенiе ко всякому убiйству и что въ нелeпой моей бiографiи есть два убiйства – да и то оба раза кулакомъ, – то свое влеченiе къ оружiю я всегда разсматривалъ, какъ своего рода тихое, но совершенно безвредное помeшательство – вотъ вродe собиранiя почтовыхъ марокъ: платятъ же люди деньги за такую ерунду.
Около моей койки была стойка съ оружiемъ: штукъ восемь трехлинеекъ русскаго образца (финская армiя вооружена русскими трехлинейками), двe двухстволки и какая-то мнe еще неизвeстная малокалиберная винтовочка: завтра надо будетъ пощупать... Вотъ, тоже, чудаки люди! Мы, конечно, арестованные. Но ежели мы находимся подъ арестомъ, не слeдуетъ укладывать насъ спать у стойки съ оружiемъ. Казарма спитъ, я – не сплю. Подъ рукой у меня оружiе, достаточное для того, чтобы всю эту казарму ликвидировать въ два счета, буде мнe это понадобится. Надъ стойкой виситъ заряженный парабеллюмъ маленькаго пограничника. Въ этомъ парабеллюмe – полная обойма: маленькiй пограничникъ демонстрировалъ Юрe механизмъ этого пистолета... Тоже – чудаки-ребята...
И вотъ, я поймалъ себя на ощущенiи – ощущенiи, которое стоитъ внe политики, внe "пораженчества" или "оборончества", можетъ быть, даже вообще внe сознательнаго "я": что первый разъ за 15-16 лeтъ своей жизни -винтовки, стоящiя въ стойкe у стeны я почувствовалъ, какъ винтовки дружественныя. Не оружiе насилiя, а оружiе защиты отъ насилiя. Совeтская винтовка всегда ощущалась, какъ оружiе насилiя – насилiя надо мной, Юрой, Борисомъ, Авдeевымъ, Акульшинымъ, Батюшковымъ и такъ далeе по алфавиту. Совершенно точно такъ же она ощущалась и всeми ими... Сейчасъ вотъ эти финскiя винтовки, стоящiя у стeны, защищаютъ меня и Юру отъ совeтскихъ винтовокъ. Это очень тяжело, но это все-таки фактъ: финскiя винтовки насъ защищаютъ; изъ русскихъ винтовокъ мы были бы разстрeляны, какъ были разстрeляны миллiоны другихъ русскихъ людей – помeщиковъ и мужиковъ, священниковъ и рабочихъ, банкировъ и безпризорниковъ... Какъ, вeроятно, уже разстрeляны тe инженеры, которые пытались было бeжать изъ Туломскаго отдeленiя соцiалистическаго рая и въ моментъ нашего побeга еще досиживали свои послeднiе дни въ Медгорской тюрьмe, какъ разстрeлянъ Акульшинъ, ежели ему не удалось прорваться въ заонeжскую тайгу... Какъ были бы разстрeляны сотни тысячъ русскихъ эмигрантовъ, если бы они появились на родной своей землe.
Мнe захотeлось встать и погладить эту финскую винтовку. Я понимаю: очень плохая иллюстрацiя для патрiотизма. Я не думаю, чтобы я былъ патрiотомъ хуже всякаго другого русскаго – плохимъ былъ патрiотомъ: плохими патрiотами были всe мы – хвастаться намъ нечeмъ. И мнe тутъ хвастаться нечeмъ. Но вотъ: при всей моей подсознательной, фрейдовской тягe ко всякому оружiю, меня отъ всякаго совeтскаго оружiи пробирала дрожь отвращенiя и страха и ненависти. Совeтское оружiе – это, въ основномъ, орудiе разстрeла. А самое страшное въ {487} нашей жизни заключается въ томъ, что совeтская винтовка – одновременно и русская винтовка. Эту вещь я понялъ только на финской пограничной заставe. Раньше я ея не понималъ. Для меня, какъ и для Юры, Бориса, Авдeева, Акульшина, Батюшкова и такъ далeе по алфавиту, совeтская винтовка – была только совeтской винтовкой. О ея русскомъ происхожденiи – тамъ не было и рeчи. Сейчасъ, когда эта эта винтовка не грозить головe моего сына, я этакъ могу разсуждать, такъ сказать, "объективно". Когда эта винтовка, совeтская-ли, русская-ли, будетъ направлена въ голову моего сына, моего брата – то ни о какомъ тамъ патрiотизмe и территорiяхъ я разговаривать не буду. И Акульшинъ не будетъ... И ни о какомъ "объективизмe" не будетъ и рeчи. Но лично я, находясь въ почти полной безопасности отъ совeтской винтовки, удравъ отъ всeхъ прелестей соцiалистическаго строительства, уже начинаю ловить себя на подленькой мысли: я-то удралъ, а ежели тамъ еще миллiонъ людей будетъ разстрeляно, что-жъ, можно будетъ по этому поводу написать негодующую статью и посовeтовать товарищу Сталину согласиться съ моими безспорными доводами о вредe диктатуры, объ утопичности соцiализма, объ угашенiи духа и о прочихъ подходящихъ вещахъ. И, написавъ статью, мирно и съ чувствомъ исполненнаго моральнаго и патрiотическаго долга пойти въ кафэ, выпить чашку кофе со сливками, закурить за двe марки сигару и "объективно" философствовать о той дeвочкe, которая пыталась изсохшимъ своимъ тeльцемъ растаять кастрюлю замороженныхъ помоевъ, о тeхъ четырехъ тысячахъ ни въ чемъ неповинныхъ русскихъ ребятъ, которые догниваютъ страшные дни свои въ "трудовой" колонiи Водораздeльскаго отдeленiя ББК ОГПУ, и о многомъ другомъ, что я видалъ "своима очима". Господа Бога молю своего, чтобы хоть эта ужъ чаша меня миновала...
Никогда въ своей жизни – а жизнь у меня была путаная – не переживалъ я такой страшной ночи, какъ эта первая ночь подъ гостепрiимной и дружественной крышей финской пограничной заставы. Дошло до великаго соблазна: взять парабеллюмъ маленькаго пограничника и ликвидировать всe вопросы "на корню". Вотъ это дружественное человeчье отношенiе къ намъ, двумъ рванымъ, голоднымъ, опухшимъ и, конечно, подозрительнымъ иностранцамъ, – оно для меня было, какъ пощечина.
Почему же здeсь, въ Финляндiи, такая дружественность, да еще ко мнe, къ представителю народа, когда-то "угнетавшаго" Финляндiю? Почему же тамъ, на моей родинe, безъ которой мнe все равно никотораго житья нeтъ и не можетъ быть, такой безвылазный, жестокiй, кровавый кабакъ? Какъ это все вышло? Какъ это я – Иванъ Лукьяновичъ Солоневичъ, ростъ выше-среднiй, глаза обыкновенные, носъ картошкой, вeсъ семь пудовъ, особыхъ примeтъ не имeется, – какъ это я, мужчина и все прочее, могъ допустить весь этотъ кабакъ? Почему это я – не такъ, чтобы трусъ, и не такъ, чтобы совсeмъ дуракъ – на практикe оказался и трусомъ, и дуракомъ?
Надъ стойкой съ винтовками мирно висeлъ парабеллюмъ. {488} Мнe было такъ мучительно и этотъ парабеллюмъ такъ меня тянулъ, что мнe стало жутко -что это, съ ума я схожу? Юра мирно похрапывалъ. Но Юра за весь этотъ кабакъ не отвeтчикъ. И мой сынъ, Юра, могъ бы, имeлъ право меня спросить: "Такъ какъ же ты все это допустилъ?"
Но Юра не спрашивалъ. Я всталъ, чтобы уйти отъ парабеллюма, и вышелъ во дворъ. Это было нeсколько неудобно. Конечно, мы были арестованными и, конечно, не надо было ставить нашихъ хозяевъ въ непрiятную необходимость сказать мнe: "ужъ вы, пожалуйста, не разгуливайте". Въ сeнцахъ спалъ песъ и сразу на меня окрысился. Маленькiй пограничникъ сонно вскочилъ, попридержалъ пса, посмотрeлъ на меня сочувственнымъ взглядомъ – я думаю, видъ у меня былъ совсeмъ сумасшедшiй – и снова улегся спать. Я сeлъ на пригоркe надъ озеромъ и неистово курилъ всю ночь. Блeдная сeверная заря поднялась надъ тайгой. Съ того мeста, на которомъ я сидeлъ, еще видны были лeса русской земли, въ которыхъ гибли десятки тысячъ русскихъ – невольныхъ насельниковъ Бeломорско-Балтiйскаго комбината и прочихъ въ этомъ же родe.
Было уже совсeмъ свeтло. Изъ какого-то обхода вернулся патруль, посмотрeлъ на меня, ничего не сказалъ и прошелъ въ домъ. Черезъ полчаса вышелъ начальникъ заставы, оглядeлъ меня сочувственнымъ взглядомъ, вздохнулъ и пошелъ мыться къ колодцу. Потомъ появился и Юра; онъ подошелъ ко мнe и осмотрeлъ меня критически:
– Какъ-то не вeрится, что все это уже сзади. Неужели, въ самомъ дeлe, драпнули?
И потомъ, замeтивъ мой кислый видъ, утeшительно добавилъ:
– Знаешь, у тебя сейчасъ просто нервная реакцiя... Отдохнешь -пройдетъ.
– А у тебя?
Юра пожалъ плечами.
– Да какъ-то, дeйствительно, думалъ, что будетъ иначе. Нeмцы говорятъ: Bleibe im Lande und naehre dich redlich.
– Такъ что же? Можетъ быть, лучше было оставаться?
– Э, нeтъ, ко всeмъ чертямъ. Когда вспоминаю подпорожскiй УРЧ, БАМ, дeтишекъ – и сейчасъ еще словно за шиворотъ холодную воду льютъ... Ничего, не раскисай, Ва...








