355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Лазутин » Черные лебеди » Текст книги (страница 5)
Черные лебеди
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:05

Текст книги "Черные лебеди"


Автор книги: Иван Лазутин


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц)

IX

Часовой с винтовкой ввел в комнату арестованного солдата и тут же, по знаку Багрова, гремя сапогами, вышел. Переминаясь с ноги на ногу, солдат стоял у порога и простуженно покашливал, всякий раз поднося ко рту кулак.

«Нехороший кашель», – подумал Иван, вспоминая, что точно так же кашлял один из его сослуживцев, которого полгода назад с острой вспышкой туберкулеза положили в военный госпиталь, а потом совсем комиссовали.

– Проходи, садись.

Багров внимательно посмотрел на арестованного. Мятая, застиранная гимнастерка на нем висела мешком – видать, с чужого плеча. Иван знал, что если солдата отдают под арест по серьезным мотивам, то старшины не церемонятся: тут же переобмундировывают провинившегося, дают ему что похуже из старья, а иной раз и вовсе из того, что уже давно списано.

Кирзовые сапоги на ногах солдата были стоптаны. По заплатам и дырам на сгибах голенищ можно было судить, что они давно отслужили свой срок.

А солдат сидел и время от времени приглушенно и мелко, точно украдкой, покашливал.

«Наверное, держат в карцере. А там, известное дело…»

Иван отчетливо представил себе тюремный карцер. Подземелье. Полтора метра в ширину и два метра в длину. Пол цементный, холодный. В углу стоит вонючая параша. В нише сырой стены вмонтирована и замкнута на замок узенькая откидная железная койка, которую надзиратель поздно вечером отмыкает и в шесть утра снова замыкает. Брошенный в карцер арестованный семнадцать часов в сутки должен или стоять, или сидеть на холодном цементном полу, температура которого зимой и летом постоянная – несколько выше нуля.

– Давно под арестом?

– Двенадцатые сутки пошли.

– И все в карцере?

– В карцере, – голос солдата дрогнул. Казалось, что он вот-вот разрыдается.

– Простудился? – Багров протянул солдату открытый портсигар. – Кури.

– Спасибо.

Солдат неумело прикурил папиросу от папиросы следователя и снова разразился надсадным кашлем. На глазах его выступили слезы, которые он вытирал грязным кулаком.

– Что, крепкие?

– Нет… просто некурящий я, – глухо ответил солдат. Папиросу он держал так, словно гадал, что с ней делать: курить дальше или затушить в пепельнице, которая стояла на столе.

– Зачем же тогда закурил? – простодушно спросил Багров, точно перед ним сидел не подследственный, а младший товарищ.

– Да вроде как-то неудобно… Ведь угощаете…

Солдат осторожно положил горящую папиросу в пепельницу и, глядя на следователя, виновато улыбнулся. Лучше бы он не улыбался. В улыбке его колыхнулась такая тоска, столько было в ней усталости и безнадежности, что Иван невольно отвел от солдата взгляд и принялся листать уголовное дело. Теперь Багров уже не смотрел на подследственного, но тем не менее он как бы продолжал видеть его худое истомленное лицо, на котором проступающие скулы были туго обтянуты бледной кожей, подернутой сизым болезненным пушком. Такой пушок бывает по веснам у молоденьких деревенских поросят, которые с утра до вечера пробавляются тем, что добудут на оттаявших огородах. Бывает такой пушок и на лицах истощенных рослых солдат. Таких солдат Иван видел в войну в запасных полках. После систематических недоеданий, попадая на кухню, они так жадно набрасывались там на еду, что после наряда дней десять страдали расстройством желудка.

– Фамилия?

– Гаврилов.

– Год рождения?

– Тридцать второй.

– Партийность?

– Комсомолец.

– Образование?

– Десять классов.

Багров еще раз пробежал взглядом по уже изрядно измятому и заляпанному пятнами листу, на котором были от руки разборчивым почерком написаны стихи. Под стихами внизу отчетливо стояла фамилия автора: В. Гаврилов.

 
Плачет росами даже трава,
Когда молнии мечет природа…
Дед мой, красный комдив ОКДВА,
Был расстрелян как враг народа.
 
 
Милосерден и добр этот мир,
Он и слабым дарит отвагу:
Моя бабка с клеймом ЧСИР
Вскрыла вены в бараке Карлага.
 
 
День вздыбился кошмарным сном,
Солнце спряталось в черных тучах,
Мой отец в батальоне штрафном
Отдал жизнь на днепровских кручах.
 
 
Ну а я, «дезертира сынок»,
Внук врага, в паутине анкетной
Задыхаюсь… Я так изнемог,
Так обманут мечтой заветной.
 
 
Если Бог мне задает вопрос:
«Кто виновник твоей печали?» —
Я отвечу: «Тиран-колосс
С псевдонимом Иосиф Сталин».
 

– Кем был твой дед в Особой Краснознаменной дальневосточной армии? – спросил Багров.

– Командир дивизии, – подавленно ответил Гаврилов.

– А что такое ЧСИР?

Солдат медленно, как-то неуверенно, тычками, поднял голову. Взгляд его встретился со взглядом Багрова.

– Член семьи изменника родины. Сокращенно.

– А что, разве была такая статья при репрессии врагов народа в тридцать седьмом году? – задав этот вопрос, Багров пожалел, что он, следователь военной прокуратуры, спрашивает об этом у солдата.

– Была.

– И на кого же эта статья распространялась?

– На жен врагов народа, а иногда и на взрослых детей, если они пытались защитить отцов…

Багров еще раз пробежал взглядом строфу, в которой стояло непонятное для него слово «Карлаг».

– А что это за Карлаг?

– Карагандинский лагерь.

– Кем работала ваша бабушка до ареста?

– Она не работала. Была просто женой комдива. У нее было трое детей.

Вопросы, заданные подследственному, и его ответы Багров в протокол допроса не записывал. За пять лет учебы в Московском университете на лекциях по уголовному праву, даже тогда, когда эти лекции касались государственных преступлений и статей об измене Родине, о репрессиях в 1937–1938 годах не только умалчивалось, по и вспоминать о них было не принято. А может быть, официально запрещено?

– По линии матери или по линии отца приходились вам родными ваши репрессированные дед и бабушка?

– По линии отца. Он был их старшим сыном. Когда их арестовали, отец заканчивал институт.

– И что же стало после ареста деда и бабушки с их сыновьями?

По мере того, как тяжелый лот вопросов следователя закидывался все глубже и глубже в скорбную биографию семьи Гавриловых, ответы подследственного становились все мрачнее и все обрывистее. Видно, вопросы комками грубой соли падали на раны, которым вряд ли когда-нибудь суждено бесследно зарубцеваться.

– Моего отца исключили из института.

– А двух его братьев?

– Отправили в детколонии.

– Почему в детколонии, а не в одну детколонию?

– Просились… Даже плакали. Но так было приказано.

– А что было приказано?

– Среднего брата – в Архангельскую область, младшего – на Сахалин.

– А отца?

– Отец сбежал. Уехал под Красноярск к тетке, устроился там кочегаром в паровозном депо.

«Да, – грустно подумал Иван. – На всем роду твоем, Гаврилов, словно печать проклятья».

– Как же ты, Гаврилов, дошел до такой жизни, что написал стихи, порочащие имя вождя?

Солдат, низко опустив голову и зябко потирая друг о друга потными ладонями, молчал.

– Я спрашиваю: что заставило тебя написать стихи, которые носят явно враждебный характер?

Солдат поднес ко рту кулак, откашлялся и, по-прежнему не поднимая головы, глухо ответил:

– Я уже рассказывал об этом, гражданин следователь. Там у вас все записано.

Багров был знаком с делом по обвинению Гаврилова, но таков уж церемониал уголовного процесса: сколько допросов, столько и протоколов.

– Расскажите кратко об отце: за что он попал в штрафной батальон? При каких обстоятельствах это было и когда?

– Это было в сорок втором году, – словно припоминая что-то болезненное и горькое, солдат прищурился.

– Где он служил?

– На Дальнем Востоке, в береговой обороне.

– А потом? – Багров пристально вглядывался в лицо солдата, а сам думал: «Эх ты, садовая голова!.. Что ты наделал! Ведь тебе всего-то двадцать лет, а ты уже сам себе подписал приговор». – Я слушаю. Рассказывай!

– В конце сорок второго отца везли с Тихого океана на фронт. Их часть перебрасывали. Мы с матерью тогда жили в Красноярске. Там родина матери… Там родился и я… – солдат смолк. Он о чем-то думал и глухо покашливал.

– Итак, отца везли на фронт, – тихо произнес Багров.

Солдат, словно автоматически – ему об этом приходилось рассказывать уже не раз – привычно продолжал:

– В Красноярске эшелон остановился. Думали, что простоит часов шесть, – должна быть баня, – глядя себе под ноги, Гаврилов неожиданно умолк, но, почувствовав на себе взгляд следователя и его немой вопрос: «А дальше?», продолжал рассказ: – От станции до нашего дома ходьбы не больше пятнадцати минут. Ну вот, отец и решил… – Гаврилов снова умолк, словно не решаясь говорить о том, что было дальше.

– Что решил?

– Забежать домой, повидаться. Думал, что никто не заметит в суматохе. Считал, что пока очередь мыться дойдет до его вагона, он успеет побывать дома. Ушел без разрешения командира, никому ничего не сказал.

«Не повезло твоему отцу, Гаврилов, – размышлял Багров. – Это было как раз в то время, когда по всем подразделениям армии и флота был зачитан приказ Сталина о суровых наказаниях за дезертирство и самовольные отлучки. После этого приказа военный трибунал иногда действовал по принципу: «Бей своих, чтоб чужие боялись».

– Ну и как – повидались?

– Повидались. Отец был дома минут десять. Потом отец, мать и я побежали на станцию. Когда прибежали – эшелона уже не было. Оказывается, баню отменили. Отец отстал от своих.

– Как видно из дела, он тут же заявил об этом военному коменданту?

– Да, заявил… И, наверное, зря заявил. Можно было бы догнать свой эшелон на пассажирском – эшелон только что отошел. А отец не решился, думал, что все можно сделать по-доброму, по совести.

– Когда его судили?

– На второй день, там же, в Красноярске. Судили как дезертира, военным трибуналом… Приговорили к смертной казни…

– Приговор не был приведен в исполнение?

– Формально – нет, а фактически – да.

– Что ты имеешь в виду под формальным и фактическим?

– Формально смертную казнь заменили штрафной ротой.

– А фактически?

– Штрафная рота – почти то же, что и смертная казнь. Не вам об этом говорить, гражданин следователь.

– Где погиб твой отец?

– Под Смоленском.

Видя, как к щекам подследственного подступил болезненный румянец, Иван подумал: «Хоть дух твой сейчас и подавлен, но природные силы чувствуются в тебе, солдат Гаврилов. И хорошо, что стихи свои ты никому не показывал, не читал и не собирался показывать. Может быть, для твоего спасения удастся сыграть на этом. За невысказанные убеждения уголовный кодекс не наказывает. В стихах твоих – твои мысли. Публичную огласку они не получали. Доказательств тому в деле нет…»

– Когда узнал о приговоре военного трибунала?

Брови солдата сошлись у переносицы. Было видно, что очень нелегко сыну вспоминать позорную смерть отца.

– Сразу же после трибунала в райвоенкомат пришло извещение. Об этом сообщили и в депо, где отец работал до войны.

– Кем он работал?

– Машинистом на паровозе.

Багров заметил, как на лице солдата промелькнуло что-то решительное, непреклонное. А через минуту он, словно улитка, ушел в себя, затаился, стал меньше.

– В школе об этом узнали?

– Узнали. Меня с тех пор на улице и в школе стали звать дезертиром. С этой кличкой я ушел в армию.

Багров поднял над столом листок со стихотворением, повернул его так, чтобы подследственный мог видеть стихотворение:

– Твои стихи?

– Мои, – еле слышно ответил солдат.

– Написаны твоей рукой?

– Моей…

Багров еще раз пробежал глазами неровные строчки на тетрадном листке в клетку:

– Кому-нибудь читал эти стихи?

– Нет… Я уже не раз говорил об этом.

– Как же они попали к командиру отделения?

– Их выкрал из моего чемодана сосед по койке.

– Кто?

– Ефрейтор Мигачев.

Багров записывал в протокол свои вопросы и ответы подследственного, а сам думал: «Подлецу, что взломал замок и залез к тебе в чемодан, за бдительность объявят благодарность, дадут даже внеочередное увольнение в город. А вот тебе, солдат Гаврилов, за то, что ты выразил свою боль в стихах, за то, что тебе не повезло с самого детства, придется еще несколько суток промучиться в холодном карцере, а потом, больного и изнуренного, тебя посадят перед судом военного трибунала и будут допрашивать как социально опасного преступника, как изменника Родины. С твоей биографией, с твоими дедом и бабкой, с отцом – добра ждать нечего…»

X

У Струмилина вспыхнула старая фронтовая болезнь – левосторонняя ишалгия. Первый раз она уложила его на жесткие нары барака концлагеря. Это было весной сорок четвертого года. Тогда он был еще молод, и болезнь прошла. Вернее, не прошла, а надолго утихла. Теперь ему уже тридцать четыре, возраст далеко не юношеский. И вот снова… И так не вовремя… В клинике ждут тяжелобольные. Его пациенты, прикованные тяжелым недугом к больничным койкам, как в последнюю надежду уверовали в струмилинский метод лечения. Некоторые из них, чтобы попасть в клинику, где работал Струмилин, ждали своей очереди месяцами и больше. А об иногородних и говорить нечего – тем приходилось еще труднее. Иногородние, чтобы пройти струмилинский курс лечения, подключали все: ходатайства облисполкомов, пускали в ход личные связи… А за одного инвалида. Отечественной войны, живущего в Иркутске, вступился прославленный в войну маршал, который обратился с письмом к министру здравоохранения и сам лично звонил в клинику. Случилось так, что в то время, когда директор клиники разговаривал с маршалом, Струмилин зашел к директору напомнить о своей давнишней просьбе разгородить просторную ординаторскую – в ней было три высоких светлых окна, – чтобы поставить еще три койки.

Директор сказал маршалу, что доктор Струмилин, фамилию которого тот несколько раз назвал, сидит рядом. Пришлось передать трубку Струмилину – попросил маршал. Да еще какой маршал! На плечах своих держал всю боевую эпопею Сталинграда. Берлин брал… Дважды Герой Советского Союза. Не человек, а живая легенда, Струмилин даже встал, вытянувшись по стойке «смирно». Отвечал маршалу на его вопросы, а сам чувствовал, как от прилива крови набухают и горят его щеки. Густой бас полководца (выговор чисто русский, протяжный, неторопливый) звучал в телефонной трубке как приглушенное расстоянием эхо, докатившееся с гор, где еще не закончился обвал.

После разговора с маршалом директор встал, заложил за спину руки и несколько раз прошелся от стены к стене своего кабинета, решая, что делать. Потом резко остановился и в упор строго посмотрел на Струмилина:

– Нельзя отказать маршалу, когда он просит за солдата.

В этот же день в Иркутск была отправлена телеграмма-приглашение больному инвалиду. А через две недели в новую, еще пахнущую свежей масляной краской палату, устроенную за счет уменьшения ординаторской, положили инвалида войны из Иркутска. Его койка стояла у окна. Когда Струмилин входил в палату, горящие глаза больного вспыхивали надеждой. И вот сейчас он лежит и, наверное, молит Бога, чтобы доктор скорее поправился.

«Здорово сказал директор, – подумал Струмилин. – Вот так рождаются афоризмы. «Нельзя отказать маршалу, когда он просит за солдата».

Опираясь на палку, припадая на больную ногу, он с трудом дошел от кровати до стола, превозмогая боль, добрался по полутемному коридору до ванны. Застонал, когда боль прожгла бедро.

Но больше всего мучило его другое. Он видел, как Лиля ходила удрученная, с таким видом, будто что-то потеряла и не может вспомнить – что и где. К Тане стала относиться заметно холоднее. Девочка уже не бегала за ней, как это было в первый месяц. Тогда, в первые дни, Лиля каждую минуту что-нибудь делала по хозяйству: стирала, мыла, штопала, гладила детское белье. Причем делала все это с какой-то необыкновенной легкостью и душевным подъемом. А теперь словно что-то надломилось в ней.

Струмилин видел, что в Лиле постепенно угасало то самое главное, что питало ее волю, что руководило ее поступками. Все реже и реже она смотрела в его глаза, словно чувствуя перед ним непростительную вину. Неделю назад, за обедом, видя угнетенное состояние Лили, которая с рассеянным видом разливала по тарелкам борщ, он спросил:

– Ты не больна?

– Нет, я здорова. Но я не знаю, что происходит со мной. Мучает какое-то недоброе предчувствие.

– Ты устала. Жизнь в моем доме не по тебе. Я это вижу. Но знай – ты всегда свободна.

– Как тебе не стыдно об этом не только говорить, но даже думать! – Лиля бросила на стол половник и, уткнувшись лицом в фартук, заплакала. – Мне и так тяжело, и ты еще добиваешь своим великодушием. Я боюсь… Я чего-то боюсь… – Лиля пыталась сказать что-то еще, но слова ее утонули в сдержанных рыданиях.

Струмилин, так и не прикоснувшись к еде, встал и, опираясь на палку, с трудом разогнул спину. Потом подошел к окну и, прислонившись к стене, застыл на месте:

– Лиля, мне не нужно жертв. После того большого горя, которое обрушилось на нас с Таней и сделало ее сиротой, а меня вдовцом, я уже настолько сожжен, что теперь во мне нечему гореть. Подумай о себе. Своей жертвенностью ты ранишь меня еще сильней. А я и без того весь в рубцах и ранах.

Обед прошел в молчании. Это было неделю назад. Все последующие дни в семье накапливалась обоюдная, ничем не объяснимая обида, которая все больше и больше отчуждала друг от друга Лилю и Струмилина. И это сказывалось на Тане. Сердце ребенка без ошибки чувствовало, когда на душе у отца «пасмурно» и когда «ясно». Таня понимала, что тете Лиле не нравится в их доме, что ее папа уже не кажется ей таким хорошим, каким он был для нее вначале. Еще зимой тетя Лиля обещала Тане поехать с ней на дачу к дедушке, у которого есть овчарка по имени Вулкан, но так ни разу и не взяла ее с собой. Напрасно Таня на улице всматривалась в лица стариков-прохожих, пытаясь в одном из них узнать дедушку тети Лили. Нехорошо получилось и с детским утренником. Билет в Колонный зал Дома союзов Лиля принесла в начале месяца, не раз рассказывала она Тане о мраморных колоннах, об огромных хрустальных люстрах дворца, о сказочном представлении, а когда нужно было вести девочку на утренник, Лиле позвонили с работы, и она, объяснив Тане, что ее вызывает директор, на ходу чмокнула девочку в щеку, сказала: «Придет папа, скажи ему, что я вернусь поздно».

Не было для Тани праздника в Колонном зале, не видела она огромных хрустальных люстр и мраморных колонн. Дожидаясь отца, который задержался в этот вечер в клинике, считая, что Лиля и дочь вместе, она уснула не раздеваясь, в обнимку с плюшевым медвежонком.

Последние два дня болезнь окончательно свалила Струмилина в постель. Утром он не мог встать. Напрягаясь и выбирая более удобное положение, он пытался опереться локтями, чтобы подняться, но жгучая, нестерпимая боль снова валила его в постель.

Лиля спала с Таней на тахте и не слышала, что Струмилин уже давно силится встать и не может.

– Лиля, Лиля… – тихо позвал Струмилин.

Лиля встала и босая подошла к Струмилину. Она с трудом оторвала от подушки его худое, но тяжелое тело.

– Почему ты не принимаешь лекарства? Ведь мучаешься вторую неделю.

– Я врач, – стиснув зубы, ответил Струмилин. – И знаю, что скоро все это пройдет без всяких порошков. Вот начну потихоньку вставать – буду ходить на физиотерапию. А сейчас, пока не кончилась острая вспышка, нужно просто спокойно лежать, – раскачиваясь, Струмилин медленно встал с постели и, опираясь на палку, сделал нерешительный шаг к столу.

– Зачем ты себя насилуешь? Я пододвину стол к кровати, – в глазах Лили таилась жалость. – Ведь тебе больно двигаться.

– Еще больней не двигаться, – сдержанно ответил Струмилин. – Подай мне, пожалуйста, чай на письменный стол. Сегодня я буду целый день работать.

– Это же самоистязание! Ты болен, тебе нужно лежать!

Струмилин улыбнулся, но улыбка вышла скорбная, горькая:

– Готовлю себе эпитафию.

Лиля оделась, взяла узел с приготовленным к стирке бельем и отправилась в прачечную.

Через полчаса она вернулась чуть ли не со слезами – в прачечной не оказалось номерков. Лиля попросила у соседки корыто и принялась за стирку. В кухне негде было повернуться, ванна была занята – стирать пришлось в комнате.

Струмилин, лежа в постели, наблюдал за неумелыми движениями Лили. Если б не болезнь, он сам все это сделал бы быстрее и лучше. Белокипенные хлопья мыльной пены летели из корыта во все стороны, липли к ее щекам и, лопаясь мелкими пузырьками, бесследно таяли. Капельки пота, стекая с висков Лили, падали с влажного подбородка.

Не разгибая спины, Лиля трудилась над корытом до тех пор, пока не была выстирана последняя тряпка. С грудой горячего белья она прошла в ванную полоскать. Вернулась усталая, когда Таня уже спала. Подошла к Струмилину и, обняв его распаренной, влажной рукой, от которой пахло хозяйственным мылом, притянула к себе:

– Как гора с плеч.

– Развесила белье?

– Тетя Паша помогла. Чудесная старушка. Она из одного села с Сергеем Есениным. Неужели правда? Рассказывала мне про него такие страсти-мордасти, что подумаешь: не поэт, а отчаюга и сорванец.

– Обожди, она тебе о Есенине расскажет такое, чего ты не прочитаешь ни в каких биографических справочниках.

– И ведь не просила. Видит, что я пурхаюсь в веревках, подошла сама, отстранила и, как козленок, вскочила на скамейку.

Струмилин поднес к губам горячие, еще пахнущие мылом, влажные руки Лили.

Лиля устало и довольно улыбнулась:

– Вот только спина чуточку болит. Но это, наверное, с непривычки.

– Тебе не нужно привыкать. Приедет из деревни тетя Феня – и ты не будешь стирать.

Струмилин хотел обнять Лилю, но в это время кто-то постучал в дверь. Тетя Паша позвала Лилю к телефону. Лиля вышла. А через минуту она вернулась радостно возбужденная.

– Что случилось? – спросил Струмилин.

– Вот не ожидала!.. Придется тебя на время покинуть. Не возражаешь?

Оказывается, звонила Светлана Корнева, подруга школьных лет. Четыре года назад она вышла замуж за преподавателя института иностранных языков и, не закончив третьего курса, уехала с ним во Францию.

Собралась Лиля быстро. Она даже забыла налить горячей воды в грелку, которую попросил у нее Струмилин.

Прихорашиваясь перед зеркалом, Лиля сказала:

– Коля, ты не сердись на меня. Это моя лучшая школьная подруга, сидели на одной парте. Я ненадолго. Целых три года не виделись!

Струмилин хотел напомнить о грелке, но раздумал. К сердцу подкатила щемящая волна обиды. «Загадаю: если вспомнит сама – значит, будет все хорошо… Если не вспомнит – значит… Ерунда! – подумал он в следующую минуту. – Как старая дева! Нервы, нервы шалят, Струмилин».

– Ну, я готова! – Лиля стояла перед Струмилиным и, как ребенок, ждала, чтобы ее похвалили. – Что же ты молчишь? Не нравлюсь?

– Нравишься…

Лиля, шаловливо кокетничая, поцеловала Струмилина в щеку, поправила одеяло на спящей Тане и уже в самых дверях резко обернулась. Шепотом, чтобы не разбудить девочку, проговорила:

– Я скоро вернусь.

На старой деревянной Лестнице, полутемной и пыльной, стоял запах прели. Лиля всегда старалась не дышать, когда поднималась на второй этаж. Сейчас же эти прогорклые и застаревшие запахи подъезда ударили в ноздри с удушливо-дурманящим напором. Она почти сбежала по скрипучим ступеням и выскочила на улицу. Мимо мчалось такси. Лиля подняла руку. Шофер так резко осадил машину, что металлический визг тормозных колодок заставил старушку, идущую по тротуару, метнуться к забору.

– Садовая-Кудринская, – небрежно бросила Лиля и, не взглянув на шофера, села рядом с ним.

С тех пор, как Лиля перешла жить к Струмилину, в такси она села впервые. До этого такой вид столичного транспорта для нее был привычным и доступным. Дед не жалел для внучки денег, баловал ее. А когда Лиля ушла из дома, то все хотела приучить себя к тому образу жизни, который издавна сложился в семье Струмилиных. Первое время ей казалось, что, возвращаясь с работы в автобусе, она совершает чуть ли не подвиг. Когда со всех сторон толкали, сжимали, кто-то наступал на ноги и голос кондукторши в десятый раз настойчиво звучал над ухом одной и той же фразой: «Граждане, платите за проезд», – Лиля, словно посылая кому-то вызов, твердила про себя: «Вот и не сдамся! Вот и буду ездить как все! Сам Чехов писал: если бы у него было здоровье, то он всю жизнь бы ездил в вагонах третьего класса».

И вот теперь снова в такси.

Лиля опустила боковое стекло дверцы, и в машину хлынула тугая прохладная струя воздуха.

В Москве шли гастрольные спектакли театров страны. На заборах, на рекламных тумбах и щитах, на книжных и табачных киосках – всюду пестрели яркие, разноцветные театральные афиши, зазывающие зрителя.

Глядя на это театрально-предпраздничное разноцветье рекламы и водоворотное завихрение людей и машин, Лиля чувствовала, как учащенно-прибойно бьется ее сердце; ей даже вдруг показалось, что там, высоко в небе, некий незримый и добрый великан, скрытый от людских глаз сизо-белыми тучками, щедро рассыпает по улицам Москвы яркие, только что сорванные полевые цветы. Все здесь было: и пестрота анютиных глазок, и жгучая белизна луговых ромашек, и небесная лазурь незабудок!..

Всю дорогу Лиля сидела неподвижно, с наслаждением ловя правой щекой напористую струю ветра.

– Номер дома? – спросил шофер, когда миновали площадь Маяковского и машина легко и бесшумно покатилась мимо гостиницы «Пекин».

– Мы уже доехали. Вот этот дом, с гранитным цоколем, – Лиля взглядом указала на восьмиэтажный дом, у тяжелых чугунных ворот которого неторопливо, вразвалку прохаживался милиционер.

Свою школьную подругу Светлана встретила бурно. Кинулась ей на шею и целовала так, что на щеках Лили отпечатались красные пятна от губной помады.

– Лилечка!.. Ты по-прежнему раскрасавица!.. Ты настоящая парижанка!..

Светлана не давала Лиле сказать слова. Сама сняла с нее легкий плащик, крутила, вертела, снова и снова принималась целовать, тормошить, восторгаться…

– Мы только вчера приехали. А сегодня я вижу тебя. Это так здорово!.. Я никого еще не видела из московских друзей. Первой позвонила тебе! Ты это ценишь? Да садись же ты, Садись!.. Что ты на меня уставилась? У нас сегодня такой беспорядок, что голову можно сломать. А впрочем, подожди!.. – Светлана, вскинув руку, щелкнула пальцами. – Давай эту встречу отметим!.. Я на одну минуту, Лилечка, – Светлана затянула пояс своего халата и уже в дверях проговорила: – На журнальном столике – новинки Парижа.

Оставшись одна в просторной комнате, увешанной коврами и обставленной полированной мебелью, Лиля огляделась. Все в отдельности было богато, ново, броско. Но вместе напоминало склад дорогой разностильной мебели. На черной китайской скатерти с изображением разъяренных золотых драконов вразброс лежала стопка французских журналов мод и была рассыпана колода американских игральных карт с изображением витринных красавиц на обороте. На немецкой пишущей машинке фирмы «Рейнметалл» дремал плюшевый тигренок, каких Лиля нередко видела за спинкой заднего сиденья дипломатических машин. Тахта была покрыта длинным персидским ковром, спускающимся со стены. Перед тахтой, на полу, лежала пятнистая шкура леопарда, уставившегося своими безжизненными стеклянными глазами на черный концертный рояль.

«Зачем эта шкура в гостиной?» – подумала Лиля и перевела взгляд на стены, где висело несколько репродукций. Никак не вязалась шишкинская «Корабельная роща» с этюдами Пикассо и картинами французских модернистов. «Какая окрошка, – подумала Лиля. – Это, пожалуй, потому, что квартирой никто по-настоящему не занимался. Светлана теперь наведет порядок». Полки серванта были доверху заставлены чешским хрусталем и китайским фарфором. Мягкие светлые стулья, никак не гармонировавшие ни с темным румынским сервантом, ни с зеленоватыми китайскими гардинами, стояли в беспорядке.

Вскоре вернулась Светлана. На ней была зауженная книзу короткая юбка и трехцветный (цвет французского флага) мохнатый свитер. В руках большая бутылка вина с красивой этикеткой.

– Помнишь, какой я была паинькой на нашем выпускном школьном вечере? Боялась выпить рюмку кагора.

– А сейчас? – спросила Лиля. Она никак не могла побороть в себе неловкость, которую почувствовала, как только переступила порог квартиры, и сразу же уловила какой-то особый, вульгарный оттенок в развязном поведении Светланы. Во всем – в манере говорить, двигаться, подносить к сигарете спичку – проскальзывало что-то чужое, наигранное, неестественное. «Боже мой, какой ее сделали эти три года…» – подумала Лиля.

– Сейчас я многое научилась понимать. Многое повидала и… – Светлана посмотрела на Лилю и вздохнула. – Знаешь что, Лиля, давай выпьем за нашу встречу.

Она налила в бокалы вина, поднесла к глазам бутылку и посмотрела через нее на солнце:

– Два солнца! Одно на небе, другое – в этом бордо! Так любил говорить один мой французский друг.

Она чокнулась с Лилей. Пила медленно, смакуя:

– Великолепно!

Выпила и Лиля. Вино ей понравилось. Не заставила она себя уговаривать и после того, как Светлана провозгласила второй тост: «За дружбу».

Лиля почувствовала, что пьянеет. Попросила сигарету. Два месяца прошло с тех пор, как она выкурила последнюю. Голова кружилась. Лиля присела на тахту и поставила на журнальный столик пепельницу.

– Боже мой, я совсем пьяна! – сказала она, сжимая в ладонях пылающие щеки. – Меня, наверное, кто-то ругает.

Светлана подложила под спину подруги подушечку и, сбросив туфли, с ногами уселась на тахте рядом:

– Ну, теперь рассказывай. Рассказывай все, что было у тебя за эти три года. Ведь ни одного письма, ни одной весточки… С ума можно сойти!

Лиля смотрела на дымок, вьющийся от сигареты, и не знала, с чего начинать разговор. Как рассказать подруге о том, что в жизни ее произошло так много перемен? Казалось: все, чем ей хотелось поделиться со Светланой, все то, о чем она могла сказать только подруге, вдруг улетучилось из головы. Сизый дымок от сигареты струисто стелился над журнальным столиком.

Лиля устало посмотрела на Светлану:

– Что тебе рассказать? Даже не знаю…

– Замужем?

– Да.

– Молодец! – Светлана хлопнула Лилю по плечу. – Давно?

– Два месяца.

– Кто он?

– Хороший человек.

– Допустим. Меня интересует его положение.

– Он врач.

Светлана болезненно поморщилась и сделала глубокую затяжку:

– Однако ты не хватаешь звезд с неба. А впрочем… Ты не сердись, я пошутила. Сколько ему лет? Хорош он?

– Он старше меня на десять лет. Недавно у него умерла жена… Осталась четырехлетняя дочурка…

Светлана всплеснула руками:

– Кошмар!.. Какой кошмар!.. И это ты, Лилька!.. Ты, за которой бегали такие витязи и из таких семей! Ты только вспомни – не было отбоя! И вдруг!.. – Светлана брезгливо сняла с языка попавшие в рот табачинки, встала с тахты и принялась босиком расхаживать по комнате. – Прости меня, Лилька… Может быть, я резка и не права, но у меня не укладывается в, голове! Вдовец, дочка, на десять лет старше… Нич-чего не понимаю! Одно из двух: или это подвиг, или величайшая глупость!

Лиля жадно курила. Только теперь она вспомнила, что Струмилин просил грелку, а она забыла наполнить ее горячей водой и дать ему.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю