Текст книги "Черные лебеди"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)
III
Первым из соседей, кто пришел поздравить Дмитрия с приездом и взглянуть на его молодую жену, был дед Евстигней, сосед. Ввалившись в избу (стучаться в дверь он не имел привычки), старик нетвердо переступил через порог, перекрестился на крохотную закопченную иконку, висевшую в углу под потолком:
– С приездом, Егорыч… С приездом тебя, соколик!..
Дмитрий только что пришел с братьями из бани и еще как следует не остыл. Братья продержали его минут десять на полке и так исхлестали веником, что все тело его пылало. За годы московской жизни он отвык париться.
Припав к кувшину с крепким деревенским квасом, который сестра Иринка достала из погреба, Дмитрий никак не мог напиться. Оторвался от кувшина только тогда, когда увидел в дверях сгорбленную фигуру деда Евстигнея.
Поздоровавшись, дед неторопливо прошел к столу и сел на кованый сундук.
– Молодец!.. – сказал он и расправил бороду.
– Почему молодец?
– Дождичек к нам привез… Мы тут на корню сохнем. За все лето хоть бы один добрый дош прошел. Поля горят, сена никудышные… Одним словом, радоваться нечему.
– Что же, как-нибудь переживем… Видели и не такое… – сказал Дмитрий, вытирая полотенцем голову.
– Как она там?..
– Кто она?
– Москва-то?
– Хорошеет, дед Евстигней, строится.
– Чем же хорошеет-то?
– Дома строят, дворцы, фабрики, заводы… Есть дома по тридцать этажей, а то и выше. Маковкой до самых облаков достают.
Дед Евстигней, словно что-то прикидывая в уме, полез в карман и достал пузырек с нюхательным табаком. Не торопясь, насыпал на ладонь такую щепоть табака, которой вполне хватило бы на десятерых. Он не чихал, а только шмыгал темными продубленными ноздрями и о чем-то сосредоточенно думал, щуря слезливые глаза.
– Да, что правда, то правда… Москва есть Москва… Она бьет с носка, – старик сипловато вздохнул и заключил: – Хотя бы одним глазком поглядеть на нее, сердешную. Взглянуть разок – и помирать можно.
Дед Евстигней склонил голову набок, точно к чему-то прислушиваясь, и заложил в другую ноздрю такую же щепотку табаку. Пошмыгал носом, повернулся к Дмитрию:
– Чьи там берут-то, Митяшка, наши или ихи?
– Что-что?
– Я спрашиваю, чьи берут: красные или белые?
Дмитрий догадался: от старости дед Евстигней начал потихоньку терять память.
– Красные, дед Евстигней, красные… Белым дышать не дают. Лупят и в хвост, и в гриву.
– Это хорошо, что красные, так и надо! А где же баба-то твоя, чего не кажешь?
– В бане она. С дороги нужно помыться.
– Это тоже хорошо. Только ты ступай, шумни окаянным, чтобы парку мне оставили, я тоже схожу. Как пар-то?
– Хорош!.. Насилу с полка слез.
– Да скажи им, чтоб особо не жадничали, а то после них, паларыч их расшиби, никогда пару не жди, дуром выпускают. Я пойду за подштанниками да веник захвачу. Ты только ступай, скажи бабам, а то ведь они…
Опираясь на палку, дед Евстигней тяжело встал с сундука и поковылял к двери. У порога он остановился и лукаво посмотрел на Дмитрия:
– После бани зайду. Поди, привез. Мне шкалик, не боле, что-то в груди заложило.
– Ладно, дед, заходи, найдется и шкалик.
– Ну, я пошел, а то они, паларычи, весь пар выхлещут. На той неделе пошел посля них – там хоть волков морозь.
Не успел Дмитрий проводить деда Евстигнея, как послышался стук в дверь и чей-то вроде бы знакомый голос с хрипотцой спросил:
– Можно?
– Войдите.
Филиппок и Гераська, соседи Шадрина, пришли не с пустыми руками. Они принесли литровку первача и кусок домашнего сала. Дмитрий пить наотрез отказался. Знал: стоит только с Филиппком выпить стопку – того уже не удержишь: засядет до утра и не даст никому сказать слова, все будет вспоминать, как они в молодые годы дружили с покойным отцом Дмитрия, о котором он не мог говорить без слез.
– Заходите завтра. Сегодня я, дядя Филипп, с дороги что-то замотался. Завтра – за милую душу. Да и жена дорогой прихворнула.
Филиппок и Гераська извинились, забрали со стола самогонку и сало, заверив, что завтра к вечеру непременно зайдут.
– Я, Егорыч, сроду не забуду, как ты меня тогда выручил из беды. Веришь совести – я уже было совсем крылья опустил.
– Ничего, ничего… Нужно забывать старые болячки.
– Рад бы забыть, да они вот здесь! – Гераська постучал кулаком по широкой груди. – Ноют, как только вспоминаю. Уж больно обидно…
Проводив Гераську и Филиппка, Дмитрий вошел в горенку. Из окна он увидел, как перед их палисадником крутится Васька Чобот. На нем была старая, с заплатами, отцовская гимнастерка и затасканная военная фуражка с артиллерийским околышем. Васька Чобот здорово подрос. Ему не терпелось зайти к Шадриным, но его не приглашали.
Дмитрий прилег на кровать, закурил, почувствовав сладкое оцепенение во всем теле. Со стены, над столом, на него смотрели из потемневших рамок фотографии родных и друзей; на глухой стенке висела репродукция с картины Шишкина «Корабельная роща». Раньше в избе этой картины не было. На потрескавшихся косяках двери пестрели зарубки, которые делали братья Шадрины, отмечая свой рост. Зарубки были сделаны лет пятнадцать – двадцать назад, но вид их вызывал живые воспоминания о давно ушедшем детстве.
Все здесь было до боли знакомо, понятно… Из печной щели вылез огромный коричневый таракан. Остановившись, он развернулся на лежанке, пошевелил усами и пополз дальше. Даже тараканы, которых он не видел уже давно, будили воспоминания о детстве. У изголовья кровати стояла старенькая зингеровская ножная машинка с облупившимся фанерным футляром. Когда-то она представлялась Митьке сложной и большой машиной, а сейчас показалась жалкой, невзрачной. И все-таки, на чем ни остановит взгляд – одеяло, стол, пол, грубые сосновые табуретки, покоробленные стены и потолок, с подпоркой посередине… – все это выглядело хотя и бедным, но таким родным и таким близким. Дмитрию вдруг почему-то показалось, что он никогда не учился в университете, что войну он видел в кино, что Ольга – совсем не жена ему, а просто светлая мечта, выросшая из фантазии и воплотившаяся в живом образе.
В открытую дверь Дмитрий увидел широкую, добела выскобленную лавку на кухне. Раньше, в сильные холода, под ней держали кур. А вон там у порога, между печкой и лоханкой, стоял теленок. Он ко всему тянулся и старался что-нибудь зажевать или облизнуть, глупо и доверчиво тычась своей влажной мордашкой. На прогнивших подоконниках, как и двадцать лет назад, были прорезаны желобки: по ним зимой стекала вода и с тряпицы капала в подвешенные мутные бутылки.
Над кроватью покойной бабки висели все те же засиженные мухами и тараканами ходики, к потемневшей цепочке которых, как довесок к металлической еловой шишке, был подвешен ржавый замок.
Дмитрий надел резиновые сапоги младшего брата Сашки, накинул на плечи грубый брезентовый дождевик с башлыком и вышел во двор. Под ногами похлюпывала грязь, с соломенной крыши (на всей улице только у Шадриных изба была крыта соломой) стекали тоненькие струйки дождя.
Дмитрий любил дождь. Было что-то родственное его натуре в тихих, печальных всхлипах непогоды. Еще мальчишкой любил он выходить во время дождя во двор и, прижавшись к стене под навесом крыши, подолгу стоял на одном месте. В голове его в эти минуты проносились целые миры неизведанного.
Сейчас монотонно-нудный моросящий дождь словно ворошил на дне памяти картины прошлого.
Он прошел в огуречник и сел на березовый кряжистый чурбак, на торце которого было заметно несколько старых следов топора: как видно, не раз пытались расколоть его, но, намучившись, бросали.
Огород сквозь сизое марево измороси чернел невесело, мертво. Кое-где желтели прибитые дождем плети грязной картофельной ботвы. Рядом с саманной баней – грядка бобов, за ней беспорядочно торчали разодранные будылья скрученных подсолнухов.
Вон там, в бобах, Дмитрий однажды пролежал почти до полночи. А случилось это так. Днем у котлованов, на задах, играли в «красных» и «белых». Дмитрию было тогда двенадцать лет, и звали его все Митькой. У него был добротный самопал, стрелял он из него без особых хитростей: насыпал в медную трубку, служившую стволом, украденный у отца порох, забивал пыж, потом заряжал дробью. К медной трубке, против маленького отверстия, прорезанного подпилком, насыпался порох и прикреплялась спичка. Чтобы выстрелить, нужно было чиркнуть о головку спички коробком, держа самопал в вытянутой руке. Пока горит спичка и дымится порох, нужно успеть прицелиться. Потом следовал резкий толчок в плечо и гремел выстрел.
Были случаи, когда ребятишки самопалом калечили себе руки, обжигали лицо, выбивали глаза. Но у Митьки самопал бил без особого толчка и дробь ложилась кучно. Он наловчился без промаха загонять до семи дробин в худое деревянное корыто, которое ставил в огороде на стежке вместо мишени.
Но однажды случилась беда. Взяли «пленного белого». Митька, как командир «красных», сам допрашивал «языка». Как его ни «пытали», он упорно молчал.
И вот Митька повел расстреливать «пленного». «Пленным» оказался Пашун, Митькин ровесник. Он славился тем, что с ним было опасно играть в бабки – попадал с первого удара, руша своим тяжелым битком ряды бабок. Расстреливал его Митька у казенного колодца, на бугорке. В азарте «войны» он так вошел в роль, что вгорячах насыпал в прорезь самопала пороху (спичка туда была вставлена раньше) и, вытянув руку, стал целиться. Последними словами, которые успел сказать Митька перед расстрелом «пленного», были:
– Говори, гад, где ваши беляки, а то расстреляю!..
В порыве злости Митька вскинул самопал и провел коробком по головке спички. Загорелся порох… А через секунду Пашун лежал на бугре и, зажав лицо руками, кричал как зарезанный. Митька подбежал к «пленному» со своим «адъютантом» – конопатым «затыкой» (он заикался), и у него подкосились коленки. Лицо Пашуна было в грязи, правый глаз залит кровью. Митька подумал, что убил Пашуна наповал. В какое-то мгновение он живо представил себе, что будет с ним, когда обо всем узнают на селе. А главное – отец. Прибьет. И Митька побежал в сторону озера и леса. Бежал долго, не оглядываясь, пока, обессилев, не упал в густой терпкий багульник. Самопал был крепко зажат в правой руке. Первое, что он сделал, – спрятал оружие под кочку, в осоке. Потом двинулся глубже в лес.
До вечера Митька бродил по зеленому мху на берегу озера, до судороги в скулах жевал еще не поспевшую клюкву и зеленую бруснику. Он знал наверняка, что его ищут. И непременно с милицией.
А когда солнце село и по лесу поплыли холодные волны сумерек, Митьке стало страшно. В лесу, в кочках, водились змеи. Он решил податься к селу, поближе к железной дороге. А там он знал, что делать: незаметно вскочит на тормоз товарняка – и… поминай как звали. Россия большая, попробуй найти в ней мальчишку без документов. Побег – это была единственная спасительная надежда миновать наказания за расстрел Пашуна.
До первых петухов просидел Митька в канаве у кирпичного сарая, а когда над головой повисла глухая ночь, его охватила жуть. В деревне лаяли собаки. Пригибаясь, он дошел до своего огорода и перелез через изгородь из осиновых жердей. На густую картофельную ботву пала роса. Мокрый до пояса, Митька подполз к грядкам и залег между бобами и морковью.
До избы было не больше двадцати шагов. Ночь выдалась тихая-тихая. Слышно было, как тоскливо квакали на болоте лягушки. Митька понял, что его ищут. Вся большая шадринская семья была на ногах. Взад и вперед сновали по двору братья, говорили только про него. И тут Митька от жалости к себе заплакал. Голодный и мокрый, он лежал между грядками и грязными руками растирал по лицу слезы.
Отец велел кричать в самоварную трубу: может быть, услышит. Митька лежал и слышал каждое их слово, слышал даже, как повизгивали в собачьей конуре слепые щенята. Ему стало жалко теперь уже не самого себя, а их – братьев, мать, отца… И Митька подал слабый голое. Его услышал старший брат, Федька. Ворота в огород заскрипели. Вот Федька прошел совсем рядом с братишкой и не увидел его в темноте. «Мить, а Мить, выходи… Не бойсь, папаня бить не будет…» – зазывал Федька. От жалости к себе и от горя Митька еще горше расплакался и с подвыванием ответил:
– Будет…
Федька кинулся к морковным грядкам, откуда неслось завывание Митьки, и споткнулся о его ногу. Обнимая Митьку, он сбивчиво доказывал, что отец бить не будет, что дробина Пашуну попала выше брови и рассекла только кожу.
– А судить будут? – всхлипывая, спросил Митька.
– Не будут, даже в милицию не заберут, – успокаивал бедного брата Федька.
Это, пожалуй, было самое радостное, что сообщил Федька. Митька уже решил, что Пашуна давно нет в живых.
В этот вечер Митьку не били. Жалеючи, мать вымыла ему горячей водой голову, накормила щами, оставленными для него. Не били его и на второй день. И вообще об этом старались как-то забыть. Только в военную игру Митька уже больше не играл. А у Пашуна на всю жизнь осталась на лбу маленькая отметина от Митькиного самопала. Старший брат Федька всю войну провоевал в разведке, не раз врывался во вражеские блиндажи и вместе со своими друзьями-разведчиками врукопашную брал «языков», приволакивал их на своем горбу через болота… Был как заговоренный. Не брала ни пуля, ни осколок. А в день освобождения Шимска, что недалеко от озера Ильмень, в Новгородской области, его нашла снайперская пуля. Выше правой брови… Только ойкнул… Об этом матери Федьки написали друзья по разведке. Похоронили его в день освобождения города на площади в центре города. Это было 18 февраля 1944 года.
Вспоминая эту печальную подробность далекого детства, Дмитрий прошел по грязной стежке в низину, где обычно росла у Шадриных капуста. И с ней, с капустой, связано одно из воспоминаний. Ему было тогда четыре года.
Бабка говорила, что старшего братишку, Федьку, купили на базаре, младшего – Сашку – вытащили из грачиного гнезда на тополе, а его – Митьку – нашли в капустных грядках. То, что Федьку купили на базаре, – это здорово. Ему, Федьке, было хорошо. На базаре всегда весело и много народу. Сашке тоже повезло, что он лежал у всех на виду в грачином гнезде. Мимо тополей, что росли за селом, всегда ходят купаться на озеро, и не было ни одного гнезда, которое бы не проверил Митька, не говоря уже о старших ребятишках. Незамеченным в гнезде Сашка долго пролежать не мог. А вот ему, Митьке, было обидно. Оказывается, его нашли в капустных грядках. Он был такой маленький, рассказывала бабка, что она насилу его разыскала. Совсем голенький, он, горемычный, лежал под капустными листьями. Лежал и плакал.
Рано по утрам, когда на картофельной ботве еще сверкала роса, Митька часто проходил по сыроватой, холодной стежке к низине, где росла капуста, и подолгу, пригорюнившись, сидел на корточках. На капустных листьях роса лежала тяжело, как капли ртути. Было холодно… По кочанам ползли зеленые гусеницы, которые могли бы съесть его, не найди его бабка. И Митьке становилось жалко себя за то, что он долго лежал на холодной земле. Рядом ползали гусеницы, а может быть, даже и змеи. «А что, если бы не нашли?.. Капуста, она вон какая здоровенная», – с тоской думал Митька и, всхлипывая, оплакивал свое незадачливое происхождение. «Хорошо, что бабаня разглядела, а мамка… она никогда не глядит под ноги, когда идет мимо капусты». С тихой печалью в душе Митька уходил с огорода. Завидев бабку, он кричал ей:
– Бабаня, я люблю тебя! Когда вырасту большой – буду кормить тебя.
Слывшая деревенской шутницей, бабка причитала растроганно:
– Ах ты, касатик мой, ах ты, кормилец родненький! Вот утешил-то… А на печку будешь бабаню подсаживать, когда стану совсем старенькая?
– Буду, бабаня… буду обязательно.
– Чем? Небось, вилами?..
– Вилами, бабаня… вилами…
– А какими, внучок мой ненаглядный? – сдерживая смех, спрашивала бабка.
– А теми, которыми папаня навоз на телегу бросает.
И бабка, довольная своей шуткой, ласково трепала выгоревшие волосенки внука и целовала его в лоб:
– Ну, ступай, касатик, поиграй, да не озорничай.
…Возвращаясь с огорода, Дмитрий слышал, как из предбанника доносился ворчливый голос Евстигнея:
– Не бабы, а паларычи!.. Весь пар выхлестали, язви их в душу!..
Пока Дмитрий ходил по огороду, Сашка уже успел достать из погреба две бутылки водки и большую бутыль браги. В огромном блюде на лавке стоял студень, который всякий раз вздрагивал, когда кто-нибудь наступал на шаткую половицу.
Подтрунивая над женщинами, Сашка метался от стола к печке, от печки к столу:
– А ну, красавицы, пошевеливайтесь!..
С пару лицо Ольги зарделось, а глаза еще больше поголубели. Расчесывая деревянным гребнем волосы, она смотрела на Дмитрия счастливыми глазами, в которых было сказано все: и то, что семья Шадриных – это ее родная семья, и то, что, увидев Дмитрия в этой ветхой крестьянской избе с тараканами и старенькими ходиками, она еще больше любит его, хотя, кажется, больше любить уже невозможно. «Ведь ты провел здесь детство… Ты здесь родился, здесь вырос», – говорили ее глаза. И Дмитрий понимал значение этого взгляда.
Младшая из Шадриных, сероглазая Иринка, в этом году закончила первый курс педагогического института. В Ольге она не чаяла души. Это было заметно. Иринка не спускала с нее своих завороженных глаз.
В этот вечер Шадрины гостей не звали. Приезд Дмитрия с женой-москвичкой отмечали в узком семейном кругу.
IV
Придорожная трава на обочине посерела от зноя и пыли. Глядя на нее, еще больше хотелось пить. Дмитрий пожалел, что, собираясь в дорогу, не взял с собой хотя бы бутылку воды. А до полевого стана шагать еще километров пять. Лето в этом году выдалось сухое и жаркое. Даже придорожные канавы, в которых до войны можно было не только напиться, но ребятишки ухитрялись и выкупаться, и те пересохли.
Там, где раньше в плесах зеленели камыши, – серела потрескавшаяся земля. Кое-где видны были норы тарантулов. А это уже точная примета – дождей скоро не жди.
И как назло ни одной попутной машины, ни одной подводы. На ботинках осел серо-матовый слой пыли.
Дмитрий вспомнил, как вчера вечером Ольга просилась вместе с ним идти в бригаду. «Хорошо, что не взял». Она даже расплакалась. Ей было обидно, что он не хочет показать ей, как косят сено, как сгребают его в валки, а потом – в копны, как мечут скирды. Но он дал ей слово: как только договорится с председателем насчет покоса, так сразу же за ней приедет. На покосе соорудит шалаш, где-нибудь в низине, у болотца, воткнет у самого шалаша две рогульки, на них положит сырую березовую палку, на которой повесит старый шадринский котел и в нем Ольга будет готовить обед. Молодая картошка, свежие огурцы, сало… Все это в поле Ольге покажется таким вкусным, что она и в самом деле поверит старинной пословице, что в поле и жук – мясо…
Дмитрий улыбнулся и, размахнувшись, резким ударом жиденькой хворостины разрубил надвое запыленный лист подорожника. И вдруг пожалел разрубленный лист. Оглянулся: «А собственно, зачем искалечил? Рос бы себе и рос на здоровье. Мимо ходили и ездили, никто не тронул. А я вот взял и поднял руку…»
Шадрин зашагал дальше.
Снова вспомнилась Ольга. Вчера ночью, прислушиваясь к непривычному для нее собачьему лаю, она сказала:
– Мить, а Васька Чобот хоть с виду дурашливый, а умный. Задал мне такой вопрос, на который профессор не ответит.
– Что он спросил?
– Он спросил: «Ты москвачка?» Я ему ответила: «Москвачка. А что?» Тогда посмотрел на меня подозрительно и сказал: «А ответь мне, что от чего произошло – курица от яйца или яйцо от курицы?» Я даже растерялась.
– Ну и что ты ответила? – спросил Дмитрий.
Этот вечный вопрос всегда хотят разрешить деревенские спорщики. Дмитрий помнит, как покойный немой Саня отвечал на этот вопрос. Когда его об этом спрашивали, обращаясь к нему как к третейскому судье, он делал серьезное лицо, поднимая глаза к небу, указательным и большим пальцами левой руки изображал кружок, что на его языке означало: вначале появилось яйцо. Правую руку он клал на сердце, а потом переводил на лоб… А когда его жестом спрашивали: «А что потом?» – немой Саня куриными крылышками складывал руки на бедрах и начинал ими по-смешному махать, точно старался взлететь. Лицо его при этом всегда было добродушно-веселым и озорным. Саня очень обижался, если не убеждал своих собеседников. В таких случаях Саня сердился и что-то немовал, размахивая руками.
И вот вчера с этим же вопросом Васька Чобот обратился к Ольге.
– Что же ты все-таки ему ответила? – повторил свой вопрос Дмитрий, накрывая одеялом ее теплое плечо.
– А что я ему скажу?.. Если б сама знала…
Дмитрий отчетливо представил усмешку Чобота.
– Эх ты, курица. Тебя даже Васька Чобот в калошу сажает.
– Я сначала растерялась, а потом сказала, что это вопрос очень сложный.
– И что же он?
– Он гыгыкнул и сказал: «А говоришь, москвачка, Саня-немой не москвач, а знал. Дед Евстигней не москвач, и тоже знает. А ты москвачка, а не знаешь».
– А Чобот тебя не спрашивал: от чего утка плавает?
– Нет.
– А когда во все колокола звонят?
– А когда это бывает? – спросила Ольга.
– Подожди, он тебе устроит и этот экзамен.
Все это Дмитрий вспомнил, шагая по большаку в бригадный стан, где ему предстоял, разговор с председателем колхоза о покосе «сыспола». Он уже рассчитал: если председатель отведет неплохое местечко – займище или гриву, то они с Сашкой и Иринкой пятьдесят копен поставят за неделю. Половину – колхозу, половину – себе. А если придется «шкондыбать» по кустам да выкашивать огрехи на опушках, то вряд ли эти пятьдесят копен поставишь и за две недели.
Услыхав за спиной шум мотора, Дмитрий остановился.
Поднимая облако пыли, его нагоняла грузовая машина. Дмитрий отступил на обочину дороги и поднял над головой котомку. Шофер круто затормозил и, свесившись из кабины, бросил хрипловатым голосом:
– Куда?
– В бригадный стан. Подвезите…
– На пол-литра будет?
Денег у Шадрина не было.
– Да ты что, паря? Тут езды-то всего три километра. В кузове постою, если по пути.
– После дождичка в четверг, – крикнул шофер.
Полуторка с места набрала скорость и через минуту скрылась за березовым колком.
«Д-да-а… – вздохнул Шадрин, глядя на длинное серое облако пыли, повисшее над дорогой. – Вот такие мерзавцы на фронте были первыми мародерами. Интересно, откуда он? Неужели из бригады? Что-то такого типа в своей деревне никогда не видел».
Сзади тарахтела телега. Лошадь бежала ленивой рысцой. В одноконной бричке сидел мужик. Поравнявшись с Дмитрием, он приподнял картуз и поздоровался.
– Не подвезешь, батя?
– Куда тебе?
– В бригадный стан «Заветы Ильича».
– Садись.
Дмитрий ловко вскочил в бричку.
– Откуда будете? – спросил Дмитрий.
– Из Кормачей, – ответил мужик.
– Как нынче урожай?
– Сам видишь, горит все.
Дорога проходила мимо колка.
Мужик оказался неразговорчивым. Ехали молча.
Вдали у самого горизонта, вычерчивая на бесцветном полуденном небе зубчатую ломаную линию, синел лес. В воздухе, на уровне лошадиных ушей, дрожало знойное марево. Куда ни бросишь взгляд – всюду глаз тонет в желтоватом безмолвии поспевающих хлебов. И это однообразие желтизны ржаного поля, на которое словно нахлобучили поблекшее раскаленное небо, начинало утомлять Шадрина. Через полчаса езды он уже чувствовал, как веки его смыкаются и в голове нелепой чередой проплывают бессвязные мысли. Стальные подковы на копытах гнедого, поблескивая на солнце, глухо бухались в горячую дорожную пыль, поднимали серое душное облачко, снова поблескивали в воздухе стертыми отшлифованными гранями и снова ныряли в сухое месиво. И так несколько километров: мелькание стальных подков и облачка серой пыли. А кругом хлеба, хлеба, хлеба…
Поборов дремоту, Дмитрий закурил и предложил мужику папиросу.
– Непривычные мы к ним, – скуповато буркнул тот в сивые выгоревшие усы и достал из кармана старый кисет, в котором аккуратно и ровно сложенной лежала газета.
– Тогда угостите своим, давно не пробовал.
Мужик, не глядя на Дмитрия, протянул ему кисет, и в тот момент, когда Дмитрий сыпал на газетную полоску самосад, косой, изучающий взгляд мужика скользнул по кисету и щепотке табаку: не лишнее ли сыплет? Это Дмитрий заметил и по-своему оценил. Даже подумал: «Сыпани чуть больше – не удержится и упрекнет. А то, чего доброго, еще и «ворошиловским стрелком» назовет…»
Разговорились… Оказалось, что Шадрина вез ездовой Кормачевского отделения связи, который возвращался из районного центра порожняком. Он посадил Дмитрия, приняв его за райисполкомовского работника. Очевидно, с кем-то спутал. Звали ездового Фадеичем. Это был мужичонка с серой взъерошенной бородой, возраст которого Дмитрий так и не смог определить: не то ему сорок, не то все шестьдесят.
Фадеич хлестнул вожжами по потному крупу гнедого и вытянутыми губами издал чмокающий звук.
– Оно и мы иной раз не прочь побаловаться папиросками, да их купить надо.
– А что, с деньжонками-то туговато? – Дмитрий пытался вызвать собеседника на откровенность.
– Всяко бывает, – неопределенно ответил Фадеич и взмахнул ременными вожжами. – По большей части обходимся самосадом. Надежней. Со своего огорода, не купленный.
По сизым дымкам, вьющимся над вершинами деревьев, Дмитрий догадался, что за перелеском должен показаться колхозный полеводческий стан.
Жеребец беспокойно запрядал ушами, тревожно всхрапнул и, сверкнув зеленоватым пламенем глаз, разразился таким пронзительно-высоким ржанием, что у Дмитрия резануло в ушах. По старой фронтовой привычке он даже открыл рот.
– Вот это голосок!
– Кобылицу зачуял, – отозвался Фадеич и повернулся к Дмитрию.
– Спасибо, отец, что подвез, – Шадрин на ходу соскочил с брички.
– Не за что, – ответил Фадеич и в знак почтения приподнял над головой картуз.
За луговиной были видны две избушки полеводческой бригады и тракторные будки на колесах. На опушке колка паслись стреноженные кони. На правой обочине большака, там, где Дмитрию нужно было сворачивать в бригаду, он увидел лежавшего человека. Рядом с ним стояла исковерканная тележка. Дмитрий подошел к лежащему. Это был седой старик в синей, выгоревшей на солнце рубахе.
– Что случилось, отец?
Старик не ответил. Он только охал и сокрушенно качал головой. На лице его багровели два кровоподтека.
– Я спрашиваю: что случилось, дедушка?
– Да разве так можно, сынок? Ведь я не просился, он сам навялился… Ох… Сам остановил машину: «Давай, дед, подвезу». А вот, видишь, как подвез… И меня изувечил и тележку расхлестал.
– Кто вас изувечил?
Охая и хватаясь за грудь и за бока, старик рассказал, что не успел он выехать с дровами из колка, вдруг видит: обгоняет машина. Шофер остановился и предложил: давай, дед, подвезу. Старик обрадовался. Шофер привязал тележку к машине, а старику велел садиться на дрова.
Теперь Дмитрию стало понятно, почему на протяжении двух последних километров им с Фадеичем попадались на дороге невесть кем оброненные длинные березовые чурки.
«Неужели та краснорожая скотина, что просил на поллитра?» – подумал Шадрин и отчетливо представил себе мордастого парня с маленькими заплывшими глазами, сиплым натужным смехом и прилипшей к нижней губе папироской, которая каким-то чудом держалась даже тогда, когда разговаривал. Представил он и деда, сидевшего на дровах, когда тележку, прицепленную к кузову, подбрасывало на колдобинах и мотало из стороны в сторону.
– Как же ты, папаша, согласился прицепить тележку к машине и сесть на нее? Ведь с такой ездой можно и Богу душу отдать?
– Да нешто я знал, сынок, что он потехи ради пришпилил меня к задку? Ить не просил я его, сам остановился: «Чего ползешь, как черепаха?» Ну я, старый дурак, и радехонек: «Давай… прицепляй…» Он и прицепил.
Старику было трудно говорить. Очевидно, он сильно ушиб грудь. Он хватался за нее рукой и гладил большой шершавой ладонью.
– Откуда этот шофер? Машина-то чья, не знаешь? Номер сзади не запомнил? – Шадрин помог старику встать.
Опираясь левой рукой на плечо Дмитрия, правой старик показал в сторону бригадного стана:
– Из «Заветов Ильича» он… В бригаду свернул…
Дмитрий не знал, что делать со стариком и с его тележкой.
– Куда вы везли дрова?
– Домой.
– А дом где?
– На переезде, сынок. Да вон, отсюда видать, тут не более километра, – старик показал рукой в сторону железнодорожного переезда, где виднелся полосатый шлагбаум, будка и за ней – приземистый кирпичный домик. За домиком стоял игрушечный сметанный стожок сена. Вдоль железнодорожного полотна тянулись рядки молоденьких тополей.
– С кем живете-то, папаша?
– С сыном… Обходчиком работает на дороге.
Дмитрий с ног до головы оглядел старика:
– Ребра-то целы? Идти потихоньку сможешь?
Старик, кряхтя, повел плечами, ощупал бока, стряхнул пыль с залатанных штанин.
– Да вроде бы целы. Вот только в голове шум стоит…
– А шофер сразу остановился, когда вы упали?
– Нет, что ты… Я вон где слетел. Это уж я сам дополз до тележки. Он, игрец его расшиби, остановился, когда стал сворачивать в бригаду, – старик передохнул и ощупал бока: – Я-то вроде бы ничего, да вот тележку, шайтан, всю искорежил. Дома теперь греха не оберешься. Сноха запилит. Ось новую ставить надо и колесо править.
Решение пришло неожиданно:
– Вот что, отец, ты пока посиди здесь, а я пойду в бригаду. Что-нибудь организую. Постараюсь достать подводу, чтобы подвезти тебя домой, или пошлю кого-нибудь из ребятишек на разъезд, чтобы за тобой пришли.
– Не-ет… Что ты, сынок!.. Я сам как-нибудь… Вот отдышусь и потащусь потихоньку. Не дай Бог, сноха увидит – живьем загложет… Такая попалась лиходейка… В отделку заездила.
Дмитрий оттащил тележку с дровами в сторону.
– Курите?
– Нюхаю. Хочете – попотчую. С мятой, – старик присел на оглоблю тележки и достал из кармана алюминиевую табакерку. – Для зрения, говорят, пользительно, муть слезой выгоняет. – Он насыпал на ладонь Дмитрия щепотку табаку. – Такого в магазине не купишь.
Дмитрий нюхнул из щепотки и тут же зачихал:
– Уж больно лют, с забором. Лучше я закурю да пойду скорее в бригаду. Может быть, найду подводу и отвезу вашу тележку и вас домой. А снохе не говорите, что вас прицепили, скажите, что шофер наехал, посмотрите, еще жалеть будет. Да за дровами в такую даль посылать не станет.
– Оно и то верно… – старик всадил добрую щепотку табаку в правую ноздрю, заткнул большим пальцем левую и, закрыв глаза, аппетитно, со свистом втянул в себя воздух. Крякнул и вытер кулаком выступившие на глазах слезы. – И от давления помогает. По себе знаю. Стоит день не понюхать – голова так и раскалывается.
– Ну, папаша, я пошел. Не горюй тут. Что-нибудь сообразим. Жди подкрепления. Если не найду ничего – сам приду.
– Спасибо тебе, сынок… Дай Бог тебе здоровья.
Подходя к бригадному стану, Дмитрий издали увидел, как повариха орудовала черпаком, разливая из котла суп.