355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Лазутин » Черные лебеди » Текст книги (страница 30)
Черные лебеди
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:05

Текст книги "Черные лебеди"


Автор книги: Иван Лазутин


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)

Только теперь Растиславский вспомнил, что он не рассчитался с официантом. Опасение быть задержанным милицией за побег из ресторана, а потом быть разоблаченным удвоило страх. Теперь его могли даже арестовать и передать суду за мошенничество.

На счастье Растиславского, рядом со следующей трамвайной остановкой была стоянка такси, на которой – он еще издали увидел – светилось несколько зеленых огоньков.

На остановке, как только открылась дверь трамвая, Растиславский прыгнул с подножки, кинулся к такси:

– Шеф! Опаздываю на поезд! Белорусский вокзал!.. Скорость будет учтена… – запальчиво бросил он шоферу и захлопнул за собой дверцу.

Слева и справа мелькали придорожные огни. А шофер, кося взгляд на пассажира, все увеличивал и увеличивал скорость.

Когда машина вырвалась на Ленинградское шоссе, от сердца отлегло. «Кажется, пронесло… – облегченно вздохнул Растиславский и оглянулся назад. – Прощай, Лера. Если угодно Господу Богу, то я поставлю пудовую свечку в соборе, чтобы только никогда не встретиться ни с тобой, ни с Жанной. Хорошо, что Москва – это бездонный омут, в котором можно утопить целое мироздание…»

Растиславский поднес ладонь к воспаленному лбу. На нем саднила внушительная шишка. Уши горели так, будто их нажгли крапивой.

Впереди, за переходным мостом, засветились огоньки Белорусского вокзала. Там, на вокзале, как в водовороте, бурлила людская круговерть большого города. Там можно сесть на электричку или пересесть в другое такси и по дороге на дачу хорошенько подумать о том, как жить дальше в этой сложной и неспокойной столице…

«Ясно только одно, – с горечью подумал Растиславский, – сегодня я собирался сыграть князя Андрея Болконского, а эти дебилы с Севера заставили меня сыграть эпизод из «Двенадцати стульев», когда великий комбинатор Остап Бендер прерывает сеанс одновременной игры, бьет в клубе лампочку и, выпрыгивая из окна, сбегает от своих доверчивых противников…»

XIV

Лабораторный анализ препарата, подвергшегося всем превращениям, которые он должен испытывать в организме человека, показал, что свойства его не теряются при температурных колебаниях живого организма. Даже самая высокая температура, при которой функции человеческого организма еще сохраняются, не влияет на эффект действия препарата. Много дней и вечеров Струмилин провел в лаборатории, и все попытки повлиять на препарат температурными воздействиями оказались безуспешными. Это еще сильнее утвердило его в мысли, что Холодилов и Лощилин ошибаются. Если и есть в чем-то просчет, то он в другом, не зависящем от температуры.

Тут же мучил вопрос: «А истории болезней, что лежат на моем письменном столе? Почему безвременно оборвались пять человеческих жизней? Неужели мы с Ледневым годами просиживали в клиниках и лабораториях затем, чтобы убить чьи-то жизни? Пять черных лебедей… Пять трагедий…»

Струмилин ходил из комнаты в комнату, напряженно думая о причинах резкого падения сердечной деятельности больных, истории которых лежали перед ним. Зайдя в ванную, он долго смотрел на свое отражение в зеркале. «Да, но чего тогда хотят от меня Холодилов и Лощилин? Войти в соавторство? Не думаю… Это, пожалуй, уже поздно. К тому же они не походят на тех прилипал, которых сейчас развелось хоть пруд пруди».

Струмилин вышел из ванной и продолжал ходить по коридору. Вспомнил, что к вечеру должна прийти тетя Паша. У нее ключи от квартиры. Она приезжает к нему раза два в неделю, помогает по хозяйству. Убирает квартиру, стирает белье, чистит посуду… Несколько раз он уже подумывал – не взять ли к себе безродную старушку, но, зная ее щепетильность и болезненное желание быть ни от кого не зависимой, боялся пока заговаривать об этом. Не было подходящего случая. Сегодня он скажет ей. Даже не скажет, а мягко намекнет.

Струмилин еще не совсем привык к удобствам в новой квартире и к новой, пахнущей лаком мебели. За письменным столом, в котором все отражалось, как в зеркале, мысль работала вяло. Он то и дело отвлекался, любуясь книжными шкафами с резными дверками. А вчера на ум пришла мысль: поистине талантливые вещи могут рождаться только в бедной обстановке. Там, где блеск, где уют, комфорт, – мысль порабощена обстановкой, сытостью, соблазнами украсить жизнь новыми удобствами. «Недаром многие гениальные люди начинали свой путь на чердаках, в тюрьмах, в сырых полуподвалах, – подумал Струмилин, но тут же поймал себя: – А Пушкин? А граф Толстой? А Суворов? Нет!.. Нужно просто не растекаться по желобкам мещанского уюта, нужно работать! Работать, как двужильная лошадь, как раб на плантации!.. Но температура!.. Проклятая температура… Неужели она путает карты? Но это можно доказать не только в лаборатории, на собаках и кроликах, это в конце концов можно проверить на себе. Так будет гораздо убедительнее. Риска никакого. А сильнее доказательства не найдешь».

Струмилин остановился и задумался: «А что? Сильнее доказательства не бывает. Попробую! Сердце пока не подводит, температура как раз повышенная, чувствую себя сносно». Он стряхнул термометр, положил его на тумбочку, прошел в кабинет и из нижнего ящика шкафа достал несколько ампул и шприц.

Прокипятив шприц, он набрал из ампулы раствора, затянул левую руку резиновой лентой и уверенно ввел иглу в вену. По руке растеклась тупая холодящая боль. Струмилин положил шприц на тумбочку, стоявшую у кровати, пустую ампулу бросил в мусоропровод.

Введенный в кровь препарат дал о себе знать сразу же. Учащеннее начало биться сердце. К голове прилила кровь. Струмилин лег в постель, не снимая с себя верхней одежды… Так он лежал около часа, время от времени проверяя показания термометра. Температура стремительно росла. Почему росла – Струмилину было не ясно. Вот ртутный столбик замер на делении 38,7. Струмилин чувствовал себя вполне удовлетворительно.

В блокноте, который он положил на тумбочку, записал: «Темп. 38,7°. Самочувствие нормальное. Пульс учащенный. Незначительная аритмия. Экстрасистолия».

Не стряхивая термометра, засунул его под мышку и закрыл глаза, прислушиваясь к приглушенным ударам сердца. Четвертый удар из ритма выпадал. Но тут же успокоил себя: «Это у меня бывало и раньше… Переутомление…»

Вспомнилась Лиля.

Это, пожалуй, был один из самых памятных дней, проведенных на юге. Быстроходный катер стремительно несся по переливчатой, как ртуть, солнечной дороге. Тугие накатистые волны бились о вздыбленное днище и разлетались радужными брызгами по сторонам.

Лиля крепко сжимала локоть Струмилина и, глядя на солнечный закат, золотым клинком разрубивший на две половины море, читала стихи Лермонтова. Потом повернула лицо к нему и, видя, что ее волнение перед величием и красотой моря передалось Струмилину, спросила:

– Николай Сергеевич!.. Вам не кажется, что под нами не море, а расплавленная лава?! Она хлынула вон из того вулкана на горизонте! Вы когда-нибудь видели что-нибудь подобное?

А упругие волны все сильнее и сильнее бились о кованое днище катера.

…Струмилин лежал с закрытыми глазами, положив руку на сердце. «Бьется, как волны о днище… – подумал он. – Сегодня вечером она должна получить мое письмо. Завтра, в субботу, она приедет, и мы вместе пойдем за Таней в детсад. Пичуга так будет рада возвращению Лили! А я?.. Разве я не рад?..»

Струмилин вынул из-под мышки термометр и записал в блокноте: «Темп. 39,6° – самочувствие вполне удовлетворительное. Пора делать вторую инъекцию. Доза обычная».

На тумбочке у кровати стоял стакан с водой и лежали две ампулы. Струмилин наполнил шприц содержимым ампулы и сделал новую инъекцию. На лбу его выступила испарина. Положив шприц, ослабевший, он лег на кровать.

Перед глазами встала Таня. Вместе с подружками по детскому саду она исполняет танец маленьких лебедей. Танцует, а сама нет-нет да посмотрит в сторону воспитательницы, словно спрашивая взглядом – так ли у нее получается.

Дышать становилось трудней. Струмилин расстегнул ворот рубашки и сделал несколько глубоких вдохов. Теперь термометр показывал 40°. Струмилин хотел взять блокнот, но руки вдруг оказались каменно-тяжелыми. Он с трудом оторвал их от одеяла. И ноги… Они – как чужие. Собрав силы, записал в блокноте: «Темп. 40,5°. Состояние тяжелое. Началось кислородное голодание. Задыхаюсь. Сердце работает с перебоями…»

Блокнот выпал из рук Струмилина. Пальцы еле удержали ручку. Перед глазами плыли круги. Оранжевые, желтые, голубые… А Танечка все танцует и танцует… И все посматривает на воспитательницу. Но вот она заметила отца. И вдруг почему-то застеснялась…

Воздуха все меньше и меньше… Из последних сил Струмилин попытался приподняться на локтях. «Неужели?! Неужели они правы?..» И снова круги перед глазами. Оранжевые, желтые, голубые… О, как душно, как стучит в висках! А сердце… Оно то замирает совсем, то вдруг пускается в бешеный галоп…

Ослабевшие руки подломились. Струмилин снова попытался приподняться, но сил больше не было. Он словно прирос к подушке. Стало страшно. Страшно перед тем, что надвигалось. Он это понимал как врач. Попытался позвать на помощь – не было сил. Да и кого звать?..

А воздуха все меньше и меньше. В центре оранжевых и желтых кругов опять всплыло лицо дочурки. В ее светлых косичках трепетал белый бант. И вдруг… Что это такое?.. Откуда-то сверху, точно с неба, медленно-медленно опускается черная птица с непомерно длинными черными крыльями. «Что это за птица?» – спрашивает он у кого-то, и ему со всех сторон отвечают тысячи голосов: «Это черный лебедь… Он водится в Австралии…»

Последней искрой потухающего сознания была мысль: «Ах, вот оно что… Черные лебеди… Черные лебеди…»

…Осень стояла холодная, дождливая. С берез, что росли перед домом (когда-то на этом месте была старинная березовая роща), на мокрый асфальтированный тротуар опадали последние желтые листья. Падали тяжело, не так, как обычно падает сорванный ветром, высохший, поблекший лист, кружась и плавно переворачиваясь в воздухе. Эти тяжелые набрякшие листья падали глухо. Прибитые дождем, они намертво прилипали к мокрому асфальту.

К вечеру в квартиру Струмилина пришла тетя Паша. Дверь в кабинет Николая Сергеевича была раскрыта настежь. В комнате – беспорядок. На полу валялись разбитый стакан, термометр и блокнот. Их тетя Паша увидела с порога. Предчувствуя недоброе, она с затаенным дыханием вошла в комнату. И тут же в испуге, как от удара в лицо, отшатнулась.

– Николай Сергеевич!.. Николай Сергеевич!..

Струмилин был мертв.

XV

День стоял мглистый, холодный.

На гражданскую панихиду, которая состоялась в медицинском институте, пришли студенты, профессора, врачи. С речью выступил Холодилов. Он отмечал заслуги покойного в отечественной медицине, скорбел, что безвременно ушел из жизни талантливый ученый-врач, ветеран войны, скромный товарищ. Клятвенно заверял коллег, поникших у гроба, что дело, начатое Струмилиным, продолжат его товарищи.

Вместе с Ольгой пришел на похороны и Дмитрий. Вглядываясь в спокойные – словно уснул, – по-мужски твердые черты лица покойного, он заметил на его левом виске шрам, похожий на латинскую букву s. Шадрин пристально всматривался в шрам, и ему вдруг показалось, что где-то, когда-то он встречал человека именно с таким шрамом. Но где и когда – припомнить не мог.

Дмитрий пожалел, что Струмилина, о котором он много слышал от Ольги, ему пришлось увидеть только в гробу.

После гражданской панихиды все двинулись на улицу. Дмитрий, не надевая шляпы, придерживая за локоть Ольгу, медленно шел за гробом. Неотступная, назойливая мысль сверлила голову: «Где же я видел этого человека? Где?.. На фронте?.. В госпитале?..»

Глаза Ольги от слез покраснели. Впереди, в нескольких шагах от Дмитрия, следом за гробом шли Лиля и Танечка. Рядом с ними, не отнимая от глаз платка, расслабленной старческой походкой плелась тетя Паша.

– Я где-то раньше видел его, – тихо сказал Дмитрий Ольге. – Ты понимаешь, видел… И причем не так, как мы видим прохожих на улице. Сердце подсказывает, что когда-то наши судьбы скрещивались. И скрещивались не по мелочам.

Ольга, словно не расслышав слов Дмитрия, ничего не ответила.

Из трех машин, стоявших во дворе института, понадобились только две. В первую внесли гроб. В нее вошли Лиля, Таня, тетя Паша, Ольга и Шадрин. Старики и старушки, смиренно отстоявшие панихиду, на кладбище ехать не решились. Частое сеево дождя было промозглым, холодным. Многие студенты разошлись на занятия.

Шадрин взглянул на Лилю. В лице ее не было ни кровинки. Она не плакала. Можно было подумать, что она разговаривала со Струмилиным каким-то особым, беззвучным языком. Казалось, что, в чем-то исповедально каясь, она просит у покойного прощения.

Потом медленно шли за гробом по Преображенскому кладбищу. Гроб несли студенты. Здесь, как сказала тетя Паша, были похоронены жена и мать Струмилина. Над головами поредевшей процессии крыльями летучих мышей угловато чернели мокрые зонты.

Наконец наступила минута последнего прощания. К изголовью гроба приподняли на руках Таню. Шадрин закрыл глаза. Он не мог видеть этого прощания. А когда открыл глаза, то снова перед ним предстало восковое лицо Струмилина. И шрам на левом виске. Буквой s… «Где он встречался на моем пути? Где?.. – мучила мысль Шадрина. – Все… теперь уже не вспомню. Забивают крышку гроба… Опускают в могилу… Вот уже брошены горсти земли… Как стучат о крышку комья тяжелой глины!.. Это работают лопатами гробовщики… Они торопятся. Как они быстро работают лопатами… Но кто это рыдает? Неужели Ольга?..»

Слезы заливали глаза Дмитрия: он не мог смотреть на Таню. Все перед ним колыхалось и струилось, словно в расплывчатых волнах: люди, голые деревья, кресты…

Так и не вспомнил в эти мгновения Шадрин, что в могилу зарывали человека, который в сорок первом году спас ему жизнь под Бородином. Трудным был тот бой. Дмитрия ранило в правое плечо, но он не бросил пулемета. Второй пулеметчик, смертельно раненный в голову, ткнулся ничком в землю. Шадрин подумал: теперь конец. По откосу бугра ползли фашисты. Он видел их лица… Вот один, с обезумевшими глазами, в короткой шинели, встал в полный рост и, стреляя на ходу из автомата, бросился на замолкший пулемет. Дмитрий видел, как фашист сорвал кольцо гранаты, качнулся корпусом назад, размахнулся, чтобы бросить ее вперед, но на какое-то мгновение замер на месте и, медленно-медленно выгибаясь в пояснице, рухнул на спину. Граната разорвалась рядом с фашистом. Это было всего в каких-то десяти шагах от пулемета, за которым лежал раненный в плечо Шадрин.

Гитлеровцы, прижатые к земле огнем соседнего пулемета, стреляющего откуда-то из сушильного цеха завода, ждали, когда он замолкнет, чтобы сделать последний бросок, после которого в ход пойдут гранаты. И вдруг… В самые последние секунды, ставшие гранью между жизнью и смертью, совсем рядом, за спиной Шадрина, будто из-под земли, вырос капитан, военврач полка. Шадрин видел его несколько раз в перерывах между боями. А однажды военврач делал ему перевязку легкой раны. Это было неделю назад, когда пытались удержать в своих руках село Бибирево, на которое немцы бросили два мотомеханизированных полка. Тогда-то и заметил Дмитрий шрам, похожий на латинскую букву s.

Военврач лег за пулемет Шадрина. Из его правой ободранной щеки сочилась серая сукровица. Что было дальше – Дмитрий не помнил. Очнулся он вечером, на операционном столе в полевом госпитале. А через неделю – это уже было в Красноярске, в тыловом госпитале, – когда дело пошло на поправку, узнал, что атаку немцев полк отразил, что высоту у кирпичного завода не сдали. Что сталось с военврачом, который вместо него лег за пулемет, он не выяснил. Спустя полгода до Шадрина дошла весть, что полк, в котором он принял боевое крещение, попал в окружение, с неравными боями и большими потерями все-таки вышел из него.

На кладбище остались четыре человека: Лиля с Таней и Шадрин с Ольгой. Они молча шли к выходу.

Шадрин резко остановился, словно от нестерпимой боли. Он даже затаил дыхание.

– Что с тобой, Митя? – обеспокоенно спросила Ольга. – Почему ты остановился? Сердце?..

– Я вспомнил этого человека… Вспомнил!

Кладбище было окраплено багрянцем облетевшей листвы. В сыром мглистом воздухе висела белесая пелена осенней измороси. Мелким сеевом она стелилась на утоптанные дорожки, на могильные холмики, на безмолвные холодные плиты и покосившиеся кресты.

Жизнь!..

Почему ты свои черные молнии иногда мечешь не в старую, подгнившую с корней осину, которая своей извечно могильной дрожью поет панихиду всему живому, а в молодую, только что распустившуюся на опушке леса березку? Вглядись в глубокое зеркало неба, и ты увидишь в нем суровые складки на своем лице. Зачем ты огненным дыханием опалила зеленую листву молодого деревца?

Жизнь!..

За что ты так жестоко наказала эту маленькую девочку? Неужели ты не видишь, какую ты сделала непоправимую ошибку? Чем провинилась перед тобой эта кроха? А она вот идет и не знает, куда ее ведут.

Первый раз она видит женщину, которая сегодня утром пришла за ней в детский сад и подарила ей плюшевого медвежонка. Но недолго теплилась веселая искринка в глазах девочки, пока она, улыбаясь, прижимала к груди подарок. Когда она увидела в коридоре тетю Пашу, сердце ее сжалось маленьким комочком. Девочка кинулась навстречу старушке. Медвежонок выпал из ее рук. И обе заплакали… Обе безродные. Старенькая, доживающая свой век тетя Паша и только начинающая жизнь Таня.

Жизнь!..

Куда, к каким берегам ты понесешь на своих крутых и пенистых валах этот легкий парусник? Или, измотав его в своей океанской крутоверти, безжалостно разобьешь о каменные скалы?.. Или, баюкая на груди своей широкой, вынесешь к зеленым берегам, где утренние росы умывают нетронутые полевые цветы?

Жизнь!..

Мудрая, Вечная жизнь!.. Открой мне тайну своего рокового коварства. Почему ты рядом с лучами добра мечешь черные стрелы зла?!

Ты молчишь… мудро и величественно молчишь? Вглядись в эту дорогу. По ней идут трое: старушка, молодая женщина и девочка. Они тоже молчат. Им не о чем говорить. Старушка изо всех сил крепится, чтобы ее приглушенные всхлипы не перешли в похоронные причитания. А эта молодая женщина?.. Она воспитательница детского дома. Она выполняет свою работу. Ведет девочку в сиротский дом.

Жизнь!..

Ты так пожелала. Посмотри пристальней на плюшевого медвежонка, прижатого к груди девочки. Что это на бусинах его глаз – слезы или капельки дождя? Посмотри на мостовую. Свинцовое осеннее небо роняет на нее тяжелые слезы. Даже небо плачет… Не плачет только девочка. Она еще многого не понимает.

Жизнь!..

Ты видишь – над судьбой ребенка плачет сентябрьское небо. Все это – работа твоих рук. И знай: когда ты смотришь мне в лицо – я друг твой, я твой союзник. Но если ты отвернешься от меня, как когда-то отвернулась от этой девочки и оскалишься черными провалами своих глазниц, то знай – я еще боец! Я приму твой вызов. И если в неравном поединке я упаду, как подкошенная травинка, отягощенная каплями рос, то знай, за моей спиной стоят мои друзья, мои ровесники – земляне. Таков закон боя: когда знаменосец полка, сраженный пулей, падает на землю – знамя поднимает другой солдат. Бой есть бой.

Девочка!.. Ты выстоишь… За спиной твоей Родина. В едином ритме с твоим маленьким сердцем бьется большое сердце России…

Часть шестая

I

Как и миллионы лет назад, плыли по небу облака. Маленькие речушки впадали в большие реки. Большие реки молчаливо катили свои воды в море. На пути своем они все упорнее наступали на правый берег, подмывая его крутизну и грабастая витыми стопалыми ручищами гигантские глыбы оттаявшей земли.

Осенью шли дожди. Длинные, тягучие. Под этими сыпучими тоскливыми дождями блекли деревья, молчаливо роняя в жухлую мокрую траву увядшую листву. Весной, пригретые майским солнцем, просыпались от зимнего оцепенения деревья. Умываясь в росе прохладных утренников, вспыхивали под солнцем изумрудно-зоревым сиянием травы и цветы. Все это повторялось снова и снова.

Весна звонко, с серебряными колокольчиками под дугой, веселым свадебным кортежем буйно въезжала в лето и гнала природу к своему печальному рубежу – к осени. Утомленная дождевым кружением, осень устало, с покорностью ложилась под белую шубу зимы. А в апреле весна порывисто сбрасывала с себя ледяной покров и, распрямившись в полный рост, встряхивала буйными зелеными кудрями. И так без конца.

Повторение, обновление… Умирали старики. На смену им рождались младенцы. Младенцы через десятки лет становились стариками и, радуясь новой расцветающей поросли юных потомков, тихо, спокойно умирали, как умирали наши прадеды, когда мы только начинали вставать в колыбели…

Умирали люди… Умирали деревья…

Пустотелая гнилая бузина топорщила во все стороны свои корявые хрупкие ветки и доживала свой недолгий век в тени ветхого забора. Ей, бузине, непонятно было, что такое прикосновение утреннего солнца. В капельках росы, упавшей на ее листья, никогда не вспыхивали ослепительно яркие блестки маленьких радуг. Никогда, ни в какие праздники человек не украшал ее ветвями свое жилище. Никогда она не вспыхивала жарким огнем в русских печах – всегда дымила. И тут же в каких-то десяти шагах от бузины вызванивал на ветру своими калеными, как у лавра, листьями дуб. Он тоже не вечен, но его жизнь исчисляется столетиями. Дуб – богатырь. Он пьет солнце, купается в янтарных дождевых струях, утирается ветрами, напоенными ароматами цветов и трав. Во всем его непреклонно-величественном облике словно запечатлелся гордый принцип человеческого духа: Cesarem licet stendum mori[9]9
  Цезарю подобает умирать стоя (лат.).


[Закрыть]
.

Умирали деревья… Умирали люди… Но все умирали по-разному.

Над Москвой плыли облака. Медленно, плавно, так, как они плывут и над блистательным Парижем, и над далекой Гаваной, и над туманным Лондоном.

Нескучный сад был еще пустынным, когда Дмитрий и его дядя, Александр Николаевич Веригин, вошли в него со стороны Калужской заставы. Кое-где в густой траве, куда не скользнули еще через листву деревьев лучи солнца, поблескивала серебряным светом роса. Тропинка была узкая, и они шли друг за другом. Впереди – Александр Николаевич, шагах в трех за ним – Дмитрий. Каждый думал о своем. Дмитрий был потрясен вчерашним рассказом дяди. Все, что было пережито и передумано им за последние двадцать лет, могло бы дать неповторимый материал для десятка романов.

А бывший комбриг – костистый, худой, чуть-чуть ссутулившийся – шел и вспоминал. Давно это было – в тридцатом году. Веригин был слушателем Военной академии имени М.В. Фрунзе, Таня – студенткой медицинского института. Они познакомились на новогоднем вечере, в ее институте. А потом через полгода, в Нескучном саду, он сделал ей предложение. Она тогда обиделась: уж слишком легким был тон, с каким Веригин произносил святые слова. Три дня не подходила к телефону. А через неделю пришла сама. Пришла к нему в общежитие и сказала, что согласна стать его женой. И снова они бродили по Нескучному саду…

Дмитрий не знал, почему дядя пригласил его пойти прогуляться не куда-нибудь, а именно в парк Горького. Не знал он также, почему в парк вошли они не через центральный вход, а со стороны Нескучного сада.

Веригин шел и узнавал знакомые места… Вон та поросшая кустарником лощинка… Вот здесь, перепрыгивая через канаву, Таня оступилась, и он нес ее на руках до беседки.

«Таня!.. Таня!.. Посадит ли кто на твоей могиле полевые ромашки, которые так часто стояли на студенческой тумбочке, у изголовья твоей кровати? Если б знать, где твоя могила? Кто смежил твои веки? Таня!.. Таня!..» – повторял про себя Веригин и чувствовал, как горло сжимают спазмы. Но крепился, чтоб Дмитрий не заметил его страданий. Он пожалел, что пригласил с собой в парк племянника. Ему хотелось побыть одному.

Дойдя до пруда, в котором плавали лебеди, Веригин остановился, показывая взглядом на свободную скамейку:

– Присядем, – а сам стоял, глядел на пруд: «Здесь все так же, и вместе с тем все по-другому. Нет лодок, а раньше они были. Здесь она сказала мне, что самое радостное в семье – дети. А потом так покраснела, что выдала свою тайну…»

Присели.

– Я все собираюсь спросить тебя, Дмитрий, и не решаюсь: почему ты, юрист по образованию, окончивший университет с отличием, всего-навсего – учитель школы?

Дмитрию стало не по себе от такого вопроса. Он молчал. А сам думал: «Эх, дядя, дядя… Ты ведь достаточно мудр – мог бы и не задавать этого вопроса. Но уж коль задал его – я отвечу. Только ты не обессудь, что правды в ответе будет всего лишь маленькая доля».

– Из прокуратуры пришлось уйти. Были неприятности.

Веригин грустно улыбнулся:

– А не потому ли, дружище, что твой дядя был репрессирован? Говори прямо, дело прошлое.

Дмитрий протянул руку к портсигару, лежавшему на скамье. Разминая папиросу, он проговорил:

– Сложная и длинная история. Лучше расскажите, как вы оцениваете те ошибки, жертвами которых стали лучшие люди нашей страны?

– Это очень сложно, Дмитрий. Сложнее, чем ты думаешь.

– Не уходите от ответа. Очень прошу, – настаивал Дмитрий.

Не хотелось Веригину к воспоминаниям о Тане примешивать другие горькие раздумья. Но Дмитрий смотрел на него и ждал ответа.

– Все это издержки истории.

– Издержки истории… Как легко сказано!.. А за этими короткими словами Монблан страданий.

– Ты слишком злопамятен, Дмитрий. Ты ничего не прощаешь, никого не милуешь.

– Тогда говорите яснее. Что вы понимаете под издержками истории?

Веригин некоторое время молчал. Усталый взгляд его потухших глаз остановился на одной точке:

– Ты видел, как рубят дрова?

– Можете не продолжать. Дальше вы скажете: когда рубят дрова – летят щепки. Я это слышал не раз. Эта фраза стала тривиальной. Она стала ширмой, за которой – человеческие трагедии. Ее вытащили на свет те, кто всякое общественное зло считают юридической неизбежностью. Происхождением своим она сродни реакционной философии Гегеля: все, что существует, – разумно. Все разумное – существует…

Веригин впервые почувствовал, что в чем-то (а в чем, он еще не понимал до конца сам) он был неправ с этой пресловутой теорией дров и щепок. Но то, что вдолблено в голову годами, что было духовной молитвой там, за колючей проволокой, неожиданно зашаталось от лобовых доводов Дмитрия.

– А если этот топор берет в руки сама История и начинает рубить дрова?.. – Веригин остановился, как бы подыскивая точные слова, которые могли бы до конца выразить его мысль.

– И кто в этом спектакле должен играть роль щепок?

Взгляд Веригина посуровел, уголки его губ поползли вниз:

– Допустим, я… Иванов, Петров, Сидоров…

– В тридцать седьмом и восьмом годах из таких щепок были навалены горы. Целые корабельные рощи изрублены в щепки!

Опершись локтями о колени, Дмитрий смотрел на усыпанную желтым песком дорожку, по которой ползла пушистая зеленая гусеница. Она спешила в траву. Инстинкт самосохранения гнал ее туда, где не ступают тяжелые каблуки людей. В эту минуту Шадрин был в смятении. Он вспоминал дни, когда поиски работы наводили его на горькие мысли, когда в самом государственном укладе страны он начинал выискивать изъяны и грубые отступления от ленинских принципов. Пусть он тогда искал корни своих мизерных страданий и обид не там, где они были. Но вот рядом с ним сидит человек, который до дна испил полную чашу незаслуженных лишений, человек, у которого изломали полжизни, уничтожили семью, срубили надежды на личное счастье…

– Чем думаете заняться? – неожиданно спросил Дмитрий.

Веригин затушил папиросу, бросил ее в урну и неторопливо ответил:

– Завтра иду на прием в военную прокуратуру. Нужно добиваться реабилитации.

– А после реабилитации?

– Куда прикажут. Дадут полк – надену шинель. Пошлют в управдомы – буду командовать дворниками и лифтерами.

Гусеница подползала к траве. Очевидно, почувствовав близость безопасного места, она поползла быстрее. «Торопится… хочет жить!» – подумал Дмитрий.

– Почему же так? Ведь когда с человека снимают опалу – ему возвращают шпагу, ордена и старые почести.

– Ты забываешь о другом, – Веригин приложил ладонь к груди: – Машину, у которой барахлит мотор, в гонки не берут. А врачи нынче придирчивее, чем автоспециалисты.

Гусеница вползла в траву и скрылась. «Молодец… Так и надо. Погибать под грязными каблуками – глупо…»

– А если будет задержка с реабилитацией? Если будут еще тянуть, как тянут уже четыре месяца?

– Если завтрашний прием ничего не даст, буду писать Первому секретарю Центрального Комитета.

– С чем вы могли бы сравнить свои годы изгнания? – после некоторого молчания спросил Дмитрий.

Веригин бросил в урну потухшую папиросу и, словно не расслышав вопроса Дмитрия, продолжал задумчиво смотреть на пруд.

По тонкому перешейку между двумя прудами плыла цепочка лебедей. Грациозно изогнув свои длинные шеи и словно чувствуя, что их плавной красотой и белизной любуются люди, лебеди чинно и важно скользили по незамутненной глади воды, на которую из-за высоких вязов упали утренние лучи солнца.

Дмитрий принялся считать лебедей. Пять, шесть, семь… десять… А дальше… Что такое? Дмитрий видит это впервые, хотя знал об этом из учебника логики. Черный лебедь… За ним другой, и тоже черный, как смоль. Отчетливо виден его огненно-красный глаз. За вторым черным лебедем выплывает такой же третий… Три черных лебедя!

– Черные лебеди! Впервые вижу…

– Я тоже, хотя слышал о них, – отозвался Веригин и, прищурившись, о чем-то задумался. Это была его привычка: когда он о чем-нибудь размышлял или вспоминал – он всегда щурил глаза.

– О чем вы думаете?

Веригин рассеянно смотрел на лебедей.

– Ты просил меня сравнить с чем-нибудь годы, проведенные в изгнании?

– Да!

– Видишь лебедей? Почти все они белые. И среди них несколько лебедей черных. Это не галки и не вороны. Это лебеди!.. Красивейшие австралийские лебеди. Правда, они суше наших, у них тоньше шея, у них меньше грации в движениях, но это лебеди. Их не спутаешь с другими птицами. Так вот, если вся моя жизнь, кроме лет изгнания, каждый год моей жизни, начиная с рождения, – белокипенный лебединый поток, то годы изгнания – это черные лебеди. Пусть они другие по цвету, пусть они непривычны для глаза, но они – тоже лебеди. Черные лебеди!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю