Текст книги "Черные лебеди"
Автор книги: Иван Лазутин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 36 страниц)
– Так что же она страдает, если любит такого достойного, такого талантливого человека? – спросил Дмитрий, достал из пачки папиросу, размял ее, посмотрел на Ольгу и, увидев на ее лице выражение тревоги и беспокойства (неделю назад он дал ей слово, что бросит курить), положил папиросу в пачку.
– Она слишком избалована любовью деда и теми удобствами, которыми окружена. Неделю назад мы заходили с Лилей к Николаю Сергеевичу. Кошмар!.. На кухне стоит такой гвалт, прямо как цыганский табор!.. По коридору носятся ребятишки, катаются на детских велосипедах… Не квартира, а загаженная заштатная гостиница.
– Ну и что? Ведь ты-то не боишься идти жить в лачугу.
Ольга вздохнула:
– Что ты сравниваешь?.. Ты есть ты. И к тебе я перехожу не из хором академика. Моя сокольническая хижина отличается от твоей полуподвальной каморки только тем, что у меня стены деревянные, а у тебя кирпичные, мои два окна выходят на старые сокольнические дубы, а твое – на склад винной посуды.
По лицу Дмитрия пробежала улыбка:
– Да, ты многое у меня повидаешь впервые. По утрам алкоголики с сетками пустых бутылок затевают такие диалоги, что уши вянут… А лица!.. Если б ты видела эти пропитые лица…
– И все-таки я уверена, что Лилю не остановит ничто: ни бедность, ни вдовство Николая Сергеевича, ни ее привязанность к деду, которого она боготворит… Она выйдет за Николая Сергеевича и жить перейдет к нему.
– Ну что ж… – Дмитрий подошел к окну и задернул выцветшую ситцевую шторку. – Тогда она героиня. Достойна не только любви, но и поклонения. Есть в ней что-то от жен декабристов. Дружи с ней, она человек надежный.
VI
Двухнедельный срок подходил к концу. На тринадцатый день после разговора с новым прокурором Шадрин отправился в городскую прокуратуру.
День выдался жаркий, душный. Закованная в каменные берега мутная Яуза, казалось, стояла на месте. Почти всю Пятницкую улицу Дмитрий прошел пешком: в трамваях была давка и духота.
По узкому переулку он вышел на Новокузнецкую, где находилась городская прокуратура. Улица старая, дома низенькие, толстостенные, купеческие.
У приземистого двухэтажного флигеля с колоннами и лепными львами Шадрин остановился. Вид этого особняка дышал дворянской стариной, старомодной сдержанной роскошью.
Во дворе, огороженном узорчатой чугунной оградой, устало, словно разомлев на солнце, дремали вековые липы, которые своими широкими, развесистыми кронами надежно защищали от солнца круглую бетонную чашу фонтана, лениво разбрасывающего веер жиденьких струй.
Взгляд Шадрина остановился на фронтоне особняка, где почти под самой крышей, над выступающим балконом, виднелись два лепных амура. Один играл на свирели, другой настраивал лиру. Вокруг чаши фонтана, кручинно воркуя, ходили два сизых голубя.
Крупный самец, оперение которого переливалось на солнце самыми причудливыми полутонами нефтяных разводов, в своем любовном кружении вокруг покорной голубки зазывно ворковал, переходя на стон, и, сужая круги, заколдовывал свою подругу.
Шадрин смотрел на зарешеченные окна красивого особняка и чувствовал, как со всеми этими амурами, свирелями, лепными львами и струями фонтана были несовместимы ржавые прутья железных решеток, которые одним своим видом зачеркивали строгую законченность архитектурного стиля. «А ведь дом этот когда-то строил талантливый архитектор, – подумал он. – А вот какой-то умник распорядился на окнах с фасада соорудить решетки».
Дмитрий вошел в вестибюль. И здесь в глаза ему бросился резкий разлад между изысканно-красивым интерьером и грубой фанерной тумбочкой, окрашенной ядовито-синей краской. Рядом с тумбочкой стоял немолодой хмурый старшина милиции с красной повязкой на рукаве.
«Когда-то, может быть, в этом вестибюле, вот у этой витой мраморной лестницы, застланной ковром, именитый хозяин дома встречал важных гостей во фраках и цилиндрах».
Шадрин поднялся на второй этаж. Ковры, высокие лепные потолки коридора, резные массивные двери – все дышало той музейной неповторимостью, которую теперь можно встретить в редких домах Москвы.
Дмитрий отыскал кабинет Богданова. На высокой двери с огромной фигурной бронзовой ручкой была прикреплена стеклянная табличка, на черном фоне которой блестящими серебряными буквами было написано: «Р.М. Богданов». Буквы светились острой холодно-зеркальной голубизной. Чем-то они напоминали Шадрину бритвенные лезвия.
Дмитрий пришел в часы приема. Уже немолодая секретарша, в одежде и прическе которой угадывался вкус, записала его фамилию третьей – в приемной сидели еще два прокурорских работника в форменной одежде – и понесла список в кабинет к начальнику. Через двойные, надежно обитые двери не было слышно ни единого звука. Наконец она вышла из кабинета и с вежливой сдержанностью, которая, как правило, отличает секретарей крупных начальников, сообщила:
– Григорий Михайлович примет всех. Только просил немного подождать. У него сейчас телефонный разговор.
«Зачем этот подробный отчет? Кто ее спрашивает, чем занят ее начальник?» – подумал Шадрин, наблюдая, как быстро бегали длинные красивые пальцы секретарши по клавиатуре «Ундервуда».
Так, в ожидании, прошло полчаса, а массивные двери, обитые пухлым дерматином, ни разу не открылись. Потом где-то за спиной секретарши, заставив посетителей вздрогнуть, раздался резкий звонок. Секретарша, не по возрасту пружинисто и легко, привстала со стула и бесшумно скрылась за высокой дверью. Через минуту она вернулась в приемную и назвала фамилию человека с румяным лицом и погонами младшего советника юстиции.
Разговор с первым посетителем у Богданова был коротким. Младший советник юстиции вышел из кабинета весь потный, вытирая платком лоб и глаза. На его седеющем виске набухла голубоватая вена. Потоптавшись у стола секретарши, он что-то хотел сказать, но, очевидно, раздумал, как-то боком, покашливая в кулак, поспешно вышел из приемной.
Второй посетитель, высокий молодой человек с университетским значком на лацкане выгоревшего пиджака, тоже задержался в кабинете Богданова недолго, не больше десяти минут. Этот выскочил от него с таким видом, словно его в пятый раз вызывала на бис восторженная публика. Растерянность и неожиданно свалившаяся радость оглупляли его юное лицо, на котором растительность угадывалась только на уголках подбородка и на верхней губе. Не попрощавшись с секретаршей, он тремя размашистыми шагами отмерил расстояние до двери и, в рассеянности забыв прикрыть ее за собой, скрылся в коридоре.
Наступила очередь Шадрина. В приемной стояла тишина, которая была готова каждую секунду треснуть от басовито дребезжащего звонка, вмонтированного где-то не то в стене, не то в столе секретарши. Дмитрий засек время. Он волновался. Лет восемь-девять назад, уходя на боевое задание – за «языком» или на подрыв вражеской точки, откуда можно было не вернуться, Дмитрий чувствовал себя гораздо увереннее и тверже, чем сейчас. И сердце… Почему оно после четвертого удара Делало какой-то странный, нечеткий пятый удар? «А что, если не примет? Возьмет и придумает какое-нибудь срочное дело в прокуратуре Союза», – подумал Дмитрий, глядя, как минутная стрелка больших электрических часов на стене сделала новый минутный прыжок.
Богданов Шадрина принял.
Когда Дмитрий вошел в кабинет, то первое, что бросилось ему в глаза, был огромный резной стол черного дерева с витыми, похожими на лапы льва, массивными ножками. По углам стола стояли два таких же резных черных кресла с высокими спинками. Кресло, на котором сидел Богданов, было в одном стиле с остальной мебелью кабинета, очевидно конфискованной у старого хозяина вместе с особняком. Бронзовый чернильный прибор старинного литья изображал схватку титана с огромным многоглавым удавом. Сила человеческих мускулов уже не могла больше разжать рокового кольца сатанинской силы. Последние потуги, последние усилия в борьбе – и человек уступит… Роковая печать гибели уже начертана на лице могучего титана.
Взгляды Богданова и Дмитрия в какие-то секунды скрестились на бронзовом чернильном приборе.
Дмитрий успел заметить, что Богданов стал как будто еще осанистее, выхоленнее. Новый темно-серый костюм на нем сидел как влитый. На манжетах белоснежной рубашки отчетливо вырисовывались крупные запонки черненого серебра.
– Я вас слушаю, товарищ Шадрин.
– Думаю, что вы уже догадываетесь, зачем я пришел к вам.
– Приблизительно Догадываюсь, – тихо и с какой-то вкрадчивой и улыбчивой затаенностью ответил Богданов.
– Решение отдела кадров городской прокуратуры мне передал наш новый прокурор, и я… Я даже не знаю, с чем это связано…
– И что же вы? – Богданов не дал Шадрину договорить фразы. – В этой альтернативе вы, конечно, выбрали разумное – уход по собственному желанию. Так можно предполагать? Для вас сейчас вопрос о трудоустройстве, пожалуй, усложняется. Везде хотят иметь работников здоровых, сильных, молодых… Тем более в прокуратуре. Выезды на место преступления, задержания, преследования преступника… А с вашим здоровьем, после такой сложной операции, какую перенесли вы, можно окончательно сгубить себя. Так что, куда ни кинь, выбор один: или – или. Или вы уходите по собственному желанию и мы вам помогаем перейти в суд или в нотариат, или… к сожалению, нам придется расстаться после необходимых административных предписаний. Решайте.
– В этом выборе я буду искать третий путь.
– Какой же?
– У вас нет оснований меня уволить. Когда-то меня вы ставили в пример другим следователям, хотя здоровье мое было хуже, чем сейчас. Сейчас я здоров. У меня нет замечаний по работе. А уходить по собственному желанию я не собираюсь.
Богданов устало и долго смотрел на Шадрина:
– Вы когда-нибудь изучали латынь?
– Да. В университете. Имел по ней пятерку.
– Помните золотое правило логики: «Tertium non datur»[1]1
Третьего не дано (лат.).
[Закрыть]?
– Его усваивают студенты первого курса.
– Тем лучше, – Богданов выпрямился в своем черном резном кресле, положил сильные кисти рук на подлокотники, отчего сразу же стал важнее, солиднее. – Тогда слушайте, что я вам скажу, Шадрин. Слушайте внимательно и знайте, что ни одно слово из нашего разговора, если вы не хотите прослыть человеком неуживчивым и склочным, вы не должны использовать в своих заявлениях и жалобах в вышестоящие инстанции. С вашим письмом, в котором вы не пожалели для меня черных красок, меня познакомили, – Богданов взглядом обвел высокие стены просторной комнаты. – Этим стенам более двухсот лет. Они не слышат.
– Зато я вас слышу, – выжидательно произнес Шадрин, наблюдая за выражением лица Богданова, на котором теперь была отражена холодная суровость.
– Вы были на войне?
– Вы об этом знаете.
– Вы когда-нибудь видели, как пехотинцы с винтовками наперевес идут на танки?
– Видел.
– И я видел. Я видел много таких героев. Но я ни разу не встретил среди них хотя бы одного счастливчика, который не кончал бы свою жизнь под гусеницами танка или не остался лежать в чистом поле, скошенный пулеметной очередью. Так вот, Шадрин… – Богданов встал, зачем-то раскрыл фрамугу окна и снова сел в кресло. – Так вот, Шадрин… Я работал с вами год. Я отлично вас знаю. Я вас проверил в работе и сейчас убежден, что… вы… – Богданов остановился, подбирая подходящие слова, но эти слова как назло не приходили.
– В чем вы убеждены? – медленно, с расстановкой спросил Дмитрий.
– В том, что на поле боя вы можете героически броситься под вражеский танк, не щадя своей жизни… Вы это можете!.. Я это говорю твердо. А на государственной работе в органах прокуратуры вы – партизан. Вы – анархист и романтик! Вы посмотрите на себя хорошенько, со стороны… Давно ли вы научились с вашим поэтическим воображением правильно составлять обвинительные заключения? Не спорю: где-нибудь в другом месте вы могли бы что-то значить. Но здесь, в прокуратуре, вы – ноль, вы неорганичны. Вам может показаться, что я говорю туманно, но я уверен, что вы понимаете меня с полуслова. Вот все, что я могу вам сказать.
– Так что же, выходит, зря меня пять лет учили?
– Почему зря?! – глаза Богданова округлились в искренней удивленности. – С дипломом юриста у вас сотни дорог: суд, юридическая консультация, нотариат, исполкомы, в конце концов паспортный стол в милиции. Тем более с вашим-то дипломом, с вашей блестящей фронтовой биографией. А сколько ваших выпускников пошли в отделы кадров министерств! Дорог тысячи, и везде вам может сопутствовать успех. Только не в прокуратуре.
– И все-таки я хочу остаться в прокуратуре. Ради нее я отказался от аспирантуры.
– Да, жертва огромная! – улыбаясь каким-то своим мыслям, со вздохом сказал Богданов. – И, к сожалению, эта жертва была напрасной. А поэтому мой вам совет: уходите из прокуратуры. Уходите, пока не поздно. Напишите завтра же заявление, вам дадут приличную характеристику, мы подыщем для вас более легкую работу. Хоть сейчас-то вы меня поняли? – в голосе Богданова теперь уже звучала искренняя досада человека, который желает добра, а его никак не хотят понять.
– Прекрасно понял.
– И что же решили?
Шадрин встал. Расправил борта пиджака, поправил галстук, который в эту минуту был ему тесен.
– Никаких заявлений писать не буду! За работу, которую я люблю, на которую имею право и с которой справлюсь, я еще постою. Хотя бы в порядке исключения, если вы за пять минут нашей беседы десять раз напомнили мне, что я инвалид.
– Значит, будете писать?.. Дальше и выше? – вопрос Богданова прозвучал насмешливо, язвительно.
– Буду писать. Только не заявление об уходе.
Богданов встал из-за стола и, делая вид, что дальнейший разговор уже излишен, заключил:
– Заранее предупреждаю: все ваши жалобы окажутся напрасными. Все они лягут на мой стол.
Шадрин чувствовал, как пересыхают его губы, как дрожит его голос. Говорил он с трудом, словно с болью выдавливая из себя каждое слово:
– Я вас до конца понял, – Дмитрий долго и пристально смотрел в глаза Богданова. – Может быть, когда-нибудь мы встретимся. При других обстоятельствах.
Шадрин медленно повернулся и направился к высоким дверям. Когда он коснулся медной скобы, Богданов окликнул его:
– Одумайтесь, Шадрин! Вы еще молоды!.. По горячности можете нагрохать таких ошибок, которые не поправите за всю жизнь.
– Я ко всему готов!
Шадрин вышел из кабинета. Дрожали пальцы рук, ноги мелко тряслись в коленях, когда он спускался по ковровой дорожке мраморной лестницы. «Подлец!.. Подлец!.. – не выходило у него из головы. – Какой подлец!..»
…На работу в этот день Шадрин пришел в третьем часу. В дверях он столкнулся с прокурором. Обменялись взглядами, вежливо поздоровались, и Дмитрий понял, что из городской прокуратуры был звонок. Взгляд прокурора как бы говорил: «Мне уже все известно, всякие разговоры излишни».
На три часа дня был вызван на допрос некий Шмуркин, проворовавшийся завхоз одного московского института. Неделю назад в районном отделении милиции завели на него уголовное дело, но юркий завхоз, припертый к стене бухгалтерской экспертизой, продолжал лавировать и упорно отрицал свою вину.
Лицо облысевшего Шмуркина, который, подняв острые плечи, сидел перед следователем, выражало такую скорбь и мученичество, что можно было подумать: ни одна беда на белом свете его не обошла.
План допроса Шадрин составил еще вчера, а поэтому он не стал перечитывать предыдущие протоколы допросов. Ему было уже давно все ясно. Однако он еще надеялся: Шмуркин наконец поймет, что чистосердечное признание вины может только облегчить его участь. Но Шмуркин по-прежнему твердил одно и то же: знать не знает и видеть не видел, куда могли «уплыть» тридцать тысяч государственных денег.
– У вас подписка о невыезде?
– Да… – робко и неуверенно ответил Шмуркин, продолжая смотреть на следователя глазами невинного агнца, которого ни за что ни про что оговорили. – Снимите с меня, гражданин следователь, это ограничение. Я собираюсь на днях съездить в Бердянск к сестре, это моя родина, лет шесть там не был… А потом, если бы я…
Шадрин знал, что если Шмуркина не остановить, то он в десятый раз примется рассказывать историю своей неудачливой жизни и о тех людях, из-за которых он страдает.
– Обо всем этом вы уже говорили, гражданин Шмуркин. В последний раз я дал вам три дня на обдумывание, а сегодня вы по-прежнему юлите. Теперь – все!.. Надоело!.. – Дмитрий положил ладонь на стол. – С сегодняшнего дня вам придется размышлять в камере тюрьмы.
Глаза Шмуркина округлились в испуге. Он судорожно привстал со стула, опираясь ладонями о колени:
– Гражданин следователь… Я не виноват!
– Вот там-то, в Таганке, вы, гражданин Шмуркин, подумайте хорошенько, на какие средства вы построили новенькую дачу по Ярославской дороге, как и на каком основании вы отправили на директорскую дачу не одну машину стройматериалов? Следствием это установлено. Вам остается только честно рассказать обо всем, и я вас уверяю: чистосердечное признание только облегчит вашу судьбу.
Шадрин написал постановление на арест Шмуркина, подписал его у прокурора, сдал Шмуркина конвоиру и вышел из прокуратуры.
Был субботний день. У выхода из метро длинным рядком толпились цветочницы из Подмосковья. Дмитрий порылся в карманах и нашел в них несколько рублей. Половину решил истратить на папиросы и на два пирожных – Ольге и Марии Семеновне. На остальные купил цветы.
Ольга встретила Дмитрия так, будто не видела его несколько дней. Украдкой от матери она в полутемном коридорчике преградила ему дорогу и, крепко обняв за шею, прильнула к его жесткой щеке влажными горячими губами:
– Ты никогда еще не дарил мне цветы!..
Дмитрий, поймав на себе взгляд тещи, легко отстранил Ольгу, прошел в комнату, положил на стол коробку с пирожными. Первый раз он так неуверенно, как непрошеный гость, вошел в дом Ольги.
…А в понедельник, в конце рабочего дня, из городской прокуратуры пришел приказ об отстранении Шадрина от должности следователя прокуратуры. Мотивировка увольнения, как и ожидал Дмитрий, была выражена отчетливо и определенно: состояние здоровья, при котором на оперативной работе находиться нельзя!
Во вторник Шадрин сдавал дела старшему следователю Бардюкову. В конце дня Дмитрий зашел к прокурору. Тот встретил его невеселым взглядом, в котором Дмитрий без труда прочитал сочувствие и даже собственную вину за то, что не смог отстоять перед Богдановым попавшего к нему в немилость Шадрина.
– Зашел проститься, Василий Петрович.
– Ничего, Шадрин, ничего… Жизнь прожить – не поле перейти. Главное – не вешайте голову. Вы еще молоды. А где молодость – там сила. Впереди еще будут такие штормяги, перед которыми все ваши нынешние неприятности покажутся штилем. Я на вас надеюсь. И еще одно посоветую. Как отец. Бросьте тяжбу с Богдановым. Борьба с ним для вас невыгодна. Вы в разных весовых категориях. Не выйдете из нокдауна.
Шадрин пожал прокурору руку. На прощание он мог сказать только единственное:
– Спасибо, Василий Петрович, за совет, но принять его не могу. Очевидно, мы разного закала.
Шадрин слегка поклонился и вышел из кабинета.
Проходя по коридору, Дмитрий увидел тетю Варю. Юна сидела у окна и, сосредоточенно уйдя в свои раздумья, вязала чулок. Губы ее шевелились: она отсчитывала петли. Ему очень хотелось подойти к старушке, обнять ее на прощание, пожелать здоровья, но так и не решился на это. Все, что хотел Дмитрий сказать тете Варе в глаза, он пожелал ей в душе и закрыл за собой дверь прокуратуры, где так хорошо началась и так скандально закончилась его следовательская работа.
VII
Струмилин сидел за столом и никак не мог сосредоточиться. За спиной его полушепотом, стараясь не мешать ему, разговаривали Лиля и Таня. Струмилин отчетливо слышал каждое их слово, и чем больше они шептались, тем дальше отодвигалась от него работа. Он не видел лиц Лили и дочери, но ясно представлял себе трогательную семейную картину, перед которой меркло все: косые взгляды соседей, осуждавших его за то, что он, не успев оплакать покойную жену, связался с другой женщиной, нарушил данный им обет одному воспитывать дочь, не омрачая ее детства горемычным словом «мачеха»… Струмилин изо всех сил старался удержаться, чтобы не встать со стула и не схватить их обеих в охапку.
– Тетя Лиля, оставайтесь у нас насовсем. Я вам подарю плюшевую обезьянку. Она совсем не кусается… Вы не уходите…
– Ладно, Танечка, останусь, только не сегодня.
– Нет, сегодня. Я вам еще куклу Аленушку подарю.
– А ты очень хочешь, чтоб я у вас осталась?
– Очень!.. Когда вы бываете у нас, папа всегда веселый, а когда вас нет, он все молчит и ходит по комнате.
– А зачем он ходит по комнате?
– Он с мамой разговаривает, на портрете… А потом берет меня на руки и целует… А иногда плачет. Я не люблю, когда папа плачет, – Таня вздохнула.
Струмилин почувствовал, как защекотало у него в горле. Но чтобы не выдать волнения, он завозился на рассохшемся скрипучем стуле, закашлял, потянулся. Медленно раскачиваясь, встал. Шепот за спиной прекратился. Делая вид, что он только что оторвался от работы, Струмилин подошел к дочери, которая забралась на диван и пухлыми пальчиками гладила волосы Лили.
– Что вы тут ворожите? – улыбаясь, спросил Струмилин.
Таня прижалась к Лиле, обвив ее шею руками. Ребенок ждал ответной ласки. Это видела Лиля и чувствовал Струмилин.
– Тетя Лиля теперь у нас останется насовсем! – воскликнула Таня и приблизила свое круглое личико к уху Лили. Она принялась что-то картаво нашептывать ей по секрету и время от времени бросала на отца не по-детски смышленый и заговорщицки-озорной взгляд.
Сдерживая улыбку, Струмилин прошел к дверям, надел пальто, шляпу и с наигранной строгостью сказал:
– Кажется, мы сегодня собирались в кино. Иду за билетами. Ведите себя хорошо, не балуйтесь.
– Мы будем вести себя хорошо, – прокартавила Таня и еще сильнее прижалась румяным личиком к щеке Лили.
В глухом узком переулке, куда солнце заглядывало только под вечер, стоял сыроватый холодок. От пекарни тянуло запахом душистого горячего хлеба. Огромный гнедой тяжеловоз, запряженный в фургон, важно и равномерно опускал свои кованые волосатые ноги на камни мостовой. Глядя на могучую поступь широкогрудого тяжеловеса, который вот уже пять лет каждое утро вплывает в арку пекарни с огромным хлебным фургоном, Струмилин почувствовал, как с каждым гулким ударом стальной подковы о гладкие камни в душе его росла и крепла необъяснимая уверенность в своих силах, в то, что все будет хорошо. «Цок… Цок… Цок… Цок…» Ему было жаль расставаться с этой музыкой мощи, когда фургон свернул в переулок и поплыл к приземистой арке пекарни.
За билетами Струмилин стоял больше получаса. Он не замечал времени. Его не покидала одна и та же мысль: «Что делать дальше? Как поступить с Лилей?..» Ведь он любит ее. Любит и мучает. Мучает себя и ее. А зачем? Пора подумать о дочери. Ей нужна мать. А Лиля?.. Сможет ли она взвалить на свои плечи этот нелегкий крест?..
С этими невеселыми думами Струмилин вернулся домой. То, что предстало перед его глазами, тронуло до глубины души. Лиля и Таня, обнявшись, лежали на диване и безмятежно спали. Уткнувшись лицом в грудь Лили, Таня по-детски посапывала.
Времени до начала сеанса оставалось меньше часа. Жалко было Струмилину их будить. И он принялся ходить по комнате. Все сильнее и ощутимее шевелилось в душе его чувство тайной радости: Лиля с ним! Таня и Лиля потянулись друг к другу. Лиля может стать ей матерью.
Струмилин подошел к дивану, потрепал Лилю по щеке. Она открыла глаза. В первую минуту они выражали испуг и удивление. Таня во сне чмокала розовыми, блестевшими, как стекляшки, губами. Ее пухлые пальчики словно надламывались в изгибах, когда она старалась плотнее прижаться к Лиле.
– Господа, вставайте!.. Карета подана! – с театральной наигранностью воскликнул Струмилин.
Лиля поднялась и взяла на руки сонную Таню. Девочка продолжала спать, стараясь носом зарыться в грудь Лили. Струмилин потянул ее за косичку и поднес ко рту конфету, щекоча бумажной оберткой оттопыренные губы.
– А кому заяц прислал конфетку? – громко сказал он.
А при слове «конфетка» Таня поднесла кулачки к лицу и принялась ими тереть глаза. А потом она держала в руках «косолапого Мишку» и счастливо улыбалась.
Одевая Таню, Струмилин только теперь заметил, что, пока он ходил за билетами, Лиля успела подмести комнату, вытереть пыль с книжного шкафа и расставить ровными рядами игрушки, которые в беспорядке валялись за диваном.
Подметенный пол, аккуратно расставленные игрушки… Кажется, совсем мелочь. Он посмотрел на Лилю, и та, словно прочитав его мысли, залилась румянцем и виновато спросила:
– Разве вам не нравится, когда в комнате чисто и уютно?
– А почему ты узнала, что я об этом подумал?
– Потому что… – Лиля вначале замялась, а потом решила разговор свести на шутку. – Потому что я вас не люблю, потому что вы плохой… Очень плохой!..
Таня подняла на Лилю тревожный взгляд и потупилась. Ей было непонятно: за что можно не любить ее папу, почему он плохой? Девочка отшатнулась от Лили и ручонками обвила шею Струмилина. На Лилю она посмотрела большими, как-то сразу посерьезневшими глазами.
Чувствуя, что шуткой своей она обидела девочку, Лиля обняла сразу отца и дочь:
– Глупенькая, я пошутила. Я люблю папу. Видишь, как я люблю его, – и Лиля несколько раз звонко поцеловала Струмилина в щеку.
Счастливая, девочка захлопала в ладоши и запрыгала по комнате.
По дороге в кино Таня без умолку щебетала и, крепко сжимая в своих горячих кулачонках пальцы отца и Лили, повисла на их руках, когда они переходили улицу. В этом детском озорстве было столько радости и шаловливой непосредственности, что на девочку заглядывались прохожие.
В кино Таня уснула сразу же, как только кончился журнал.
На экране замелькали лица, люди о чем-то спорили, куда-то спешили, гремели трамвайные звонки, кто-то кого-то догонял, кто-то кому-то назначал свидание… Но ни Струмилин, ни Лиля не могли до конца включиться в чужую жизнь, которая кадрами проплывала перед их глазами. В больших ладонях Струмилина лежала хрупкая рука Лили. Он даже ощущал ее пульс. В конце фильма, когда зрители стали стучать откидными сиденьями, готовясь к выходу, Лиля наклонилась к уху Струмилина и тихо сказала:
– Не хочется уходить.
Был вечер. Москва рядилась в разноцветно-огненные кружева и подмигивала со всех сторон: с витрин магазинов, с высоких столбов, с пестрых реклам и вывесок.
Таню – а она так и не проснулась – нес на руках Струмилин.
Всю дорогу шли молча. И только дома, укладывая дочь в кроватку, Струмилин посмотрел на часы:
– Уже одиннадцать. Тебе далеко ехать.
Лиля не ответила и, привалившись к спинке дивана, печально опустила глаза. Так, не двигаясь, сидела она до тех пор, пока Струмилин не уложил дочь.
– Николай Сергеевич, я должна с вами поговорить. Поговорить серьезно… Я не хочу больше свиданий, – Лиля подошла вплотную к Струмилину. – Я хочу…
За стеной, в соседней комнате, голос Лемешева выводил кручинно:
Под снегом-то, братцы, лежала она,
Закрыв свои карие очи…
– Я много думал об этом, – сказал, помолчав, Струмилин. – Проверь себя хорошенько. Я боюсь принести тебе несчастье.
Лиля молча надела пальто и, не прощаясь, направилась к двери.
Струмилин догнал ее на лестничной площадке. Стиснув Лилину голову в своих больших ладонях, он поцеловал ее в щеку. С минуту они стояли молча. Потом Лиля спросила:
– Вам хорошо со мной?
– Мне с вами очень хорошо… Ведь вы сами знаете, – почти шепотом ответил Струмилин.
Уже на улице, пересекая пустынный Лбищенский переулок, он спросил:
– Как на все это посмотрит твой дедушка?
Струмилин знал, что для академика Батурлинова, ученого с мировым именем, воспитавшего рано осиротевшую Лилю, уход от него внучки будет большим ударом. Он даже не представлял, как Лиля может решиться на такой шаг, что она будет говорить деду, связывая свою судьбу со вдовцом, принесшим с войны тяжелые недуги, с человеком, на плечах которого находится крохотная дочь.
На вопрос Струмилина Лиля ответила не сразу. Ежась и поднимая плечи, она проговорила:
– Для него это будет потрясение. Он остается один. Совсем один. И это меня пугает. Но больше всего меня страшит другое.
– Что?
Они остановились. Лиля смотрела в глаза Струмилина и старалась понять: значит ли она для Николая Сергеевича то, чем является в ее глазах и в ее сердце он, Струмилин, которого она полюбила сразу же, словно бросившись в бездонный горячий омут безрассудных чувств. Все началось в прошлое лето, на юге… А потом дорога до Москвы. Они ехали в двухместном купе мягкого вагона. Если б перед тем, как им сойти на московском перроне, до опьянения счастливую Лилю тогда спросили: «Что ты хочешь, Лиля?» – она бы ответила, не раздумывая: «Я хочу, чтоб дорога наша опоясала земной шар». И если б тут же Лиле задали вопрос: «Чем ты можешь пожертвовать во имя дороги, которая опояшет земной шар?» – то Лиля ответила бы: «Я отдам за нее жизнь…»
– Вы не любите меня, Николай Сергеевич. Вам просто жалко женщину, которая, как покорная собачонка, привязалась к вам, и вы из сострадания разрешаете ей иногда быть рядом с вами…
Струмилин болезненно улыбнулся, поправил локон, выбившийся из-под косынки Лили:
– А ты все-таки нервный ребенок. Тебе нужно перед сном делать прогулки.
Лиля подняла голову и настороженно посмотрела на Струмилина. Потом эта настороженность сменилась обидой, которая отразилась в уголках дрогнувших губ.
– Я знаю, почему вы тяготитесь мной…
– Почему?
– Я надоела вам… Вам уже скучно со мной…
Что мог ответить на это Струмилин? Ему было и радостно, и больно видеть скорбное лицо Лили. И, желая шуткой разрядить напряжение, которое сама же себе создала обидчивая и мнительная Лиля, Струмилин сказал не то, что хотел сказать:
– Ты не ошиблась…
Лиле не хватало воздуха. Она смотрела на Струмилина так, будто только сейчас поняла, что перед ней не он, а кто-то другой. От этой мысли ей становилось страшно. Но глядя в усталые глаза Струмилина, она не верила его словам. Эти глаза любили, они умоляли: «Не уходи, без тебя мне так неуютно и холодно…»
Лиля прошептала:
– Николай Сергеевич, вы же пошутили? Скажите, пошутили?..
– Я сказал правду, – снова солгал Струмилин. Что-то садистское колыхнулось в эту минуту в его сердце.
– Так значит… Значит, вы меня обманывали? Значит, все, что я принимала за любовь…
Струмилин медлил с ответом. Переулок, в, котором они остановились, был тихим, безлюдным. Было слышно, как где-то неподалеку, в одном из дворов, метла дворника ритмично, приглушенно шаркала о шершавый асфальт.
Струмилин положил на Лилины плечи руки. Лиля в эту минуту была уверена, что она любима. Но в ней снова и снова, как это было при каждом свидании, пробуждалось ненасытное желание еще и еще раз убедиться в том, что он ее любит.