355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Фаликов » Евтушенко: Love story » Текст книги (страница 46)
Евтушенко: Love story
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:13

Текст книги "Евтушенко: Love story"


Автор книги: Илья Фаликов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 46 (всего у книги 49 страниц)

Я еще с детства составлял словарь рифм, и слава Богу, что он потерялся, потому что это осталось у меня в душе, и вернул в поэзию рифму, которую почему-то кто-то называет «евтушенковской», хотя эта рифма происходит от фольклора, как и вообще очень многое в моей поэзии. И ведь, в сущности, любовь к ней началась у меня с папиных, конечно, чтений, но и с тех “заваличных” посиделок на станции Зима, когда я сидел рядом с ожидающими своих мужей с фронта вдовами, которые даже не знали еще о том, что они вдовы. И когда они на моих глазах сочиняли частушки и часто меня просили найти какую-нибудь рифмочку. Вот так с этого словарика и начался в общем-то мой поэтический труд.

И знаете, когда я иногда разговариваю с молодыми поэтами и когда вдруг обнаруживаю незнание ими всего того, что было написано в русской поэзии, всех тех шедевров, я поражаюсь этому. Как-то один молодой человек мне заносчиво сказал: “Я специально не читаю стихов других поэтов, чтобы не подражать никому”. Но как раз вот тут-то и происходит изобретение деревянного велосипеда. Из такого человека никогда не получится настоящий профессионал.

В поэзии, мне кажется, есть несколько обязательных условий. Первое условие: поэзия обязательно должна быть исповедью автора. А второе, еще более важное, условие, которое делает поэта крупнее, делает его национальным поэтом, – это то, когда его поэзия становится исповедью всего его народа и истории народа. Вот без этих двух качеств, соединения этих двух качеств, настоящего поэта, большого, быть не может».

Двадцать первого мая все ведущие СМИ дали материалы о состоявшемся событии.

А 20 мая сам Евтушенко выступил в «Новых известиях»: «Прости меня, Галя». Она умерла еще 14 мая.

«Только физическая невозможность полета, связанная с тем, что я сейчас в госпитале, не позволила мне быть вместе с теми, кто сегодня провожает Галю. Я знал ее двенадцать лет, будучи другом Миши Луконина и ее, и ни разу не перешагнул черты, пока их брак с Мишей и мой брак с Беллой не начали разваливаться по совсем другим причинам. Нас бросило друг к другу, только когда это произошло, и уже непоправимо. Миша это прекрасно знал, и мы отнюдь не стали врагами с ним, а он с нами – а Белла пришла к нам на свадьбу.

После семнадцати лет, прожитых друг с другом, всем лучшим, что я написал, я обязан Гале, ставшей для меня мерилом гражданской совести. Миша мне рассказывал, что в день смерти Сталина она затащила его на Красную площадь и посреди горько плачущих сограждан начала отплясывать цыганочку, и он еле спас ее от возмущения толпы, которая могла ее растоптать живьем.

Однажды мы ехали в машине – я нарушил правила движения, и меня остановил милиционер. Заглянув в кабину и увидев Галю, он вызвал меня наружу и спросил:

– Эта женщина – Галина Сокол?

– Это моя жена Галина Евтушенко. Но ее девичья фамилия действительно Сокол.

– Я ее навсегда запомнил. После войны, когда была кампания против евреев, она меняла паспорт, и я, узнав, что ее мать – еврейка, а отец русский, пожалел ее, еще совсем молоденькую, и предложил записать русской. А она как вскочит, как закричит: “Пиши еврейкой!”, а саму трясет, и слезы в глазах злющие. Разве многие тогда были на такое способны?

Когда я написал “Бабий Яр”, она опустила глаза. “Знаешь, об этом лучше никогда ничего не писать, потому что все слова ничтожны перед этим”.

Вот какой она была человек. Она говорила мне: “Я хорошо шью, и мы как-нибудь проживем на это. Зачем ты идешь иногда на поправки и портишь стихи! Все равно все лучшее прорвется”.

Когда я написал стихотворение “Танки идут по Праге” и послал телеграмму протеста, а затем вернулся в Москву, она, вязавшая свитера для диссидентов и бывшая хранительницей ключей от квартиры А. Д. Сахарова и Е. Г. Боннэр, когда их сослали, вдруг испугалась по-матерински за меня и заставила сжечь многие самиздатовские книги, что мы и делали у костра в Переделкине: она боялась, что меня могут посадить или организовать несчастный случай. Она очень любила поэзию и живопись и уже после развода, получив от меня первый экземпляр пробного варианта первого тома антологии русской поэзии десяти веков, вышедший микроскопическим тиражом в издательстве “Слово”, сказала, что, запершись, читала его три дня и что это, может, лучшее, что я сделал в жизни. Хотя тут же отругала меня за какие-то, с ее точки зрения, неряшливые новые мои собственные стихи.

Она вложила столько сил и надежд в нашего сына Петю, что я надеюсь, он все-таки оправдает в конце концов ее надежды. Я хотел бы, чтобы он всегда помнил, что у него есть отец и уже из бесконечности на него смотрят глаза его мамы.

И ты, Петя, не должен ее подвести, продолжая работу художника, к чему у тебя есть безусловные способности, которые теперь уже ты сам должен развивать, как о том мечтала твоя мама.

Несмотря на то что Галя была резкой, и иногда справедливо, а иногда несправедливо непримирима, тем не менее она всегда была готова отдать последнее тем, кто в беде.

В нашем разводе ни в коем случае не виноваты ни Джан, ни, тем более, Маша. У Гали хватало доброты, чтобы приглашать нас с Машей на Петины дни рождения.

Когда Виктора Некрасова выдавливали из СССР и он приехал в Москву получать документы на выезд, то многие его друзья прятались, боясь его приютить. А я был в клинике после случайного отравления. Приехала Галя и спросила разрешения дать крышу Виктору на нашей даче в Переделкине. Я даже обиделся, что она меня спрашивает, а она сказала первый раз в жизни: “Потому что и за тебя я тоже боюсь, иногда по ночам не сплю”. Виктор навестил меня и сказал: “Тебе повезло с женой, Женя”.

Мне повезло со всеми моими женами, и во всех моих разводах виноват прежде всего и только я. Я не умею разлюблять тех, кого когда-то любил, и все еще люблю их всех и благодарен им за любовь и за сыновей, которые у нас есть. Я был рад, что они все дружески относятся друг к другу.

На сегодняшнем прощании будет не хватать верных друзей Гали – Мирель Шагинян, Олега Целкова, написавшего наш с Галей сдвоенный портрет. Будет очень не хватать ангела нашей с Галей и Петей семьи – Евгении Самойловны Ласкиной, традиции которой продолжают ее сын Алеша Симонов и его жена Галя, христианнейше находящая силы после трагической потери своего сына быть рядом с моим сыном Петей в момент нашего общего горя.

Особая благодарность Тамаре и Игорю Жиляковым, помогавшим, чем могли, Гале в ее последние минуты. Спасибо всем тем, кто пришел помянуть эту уникальную женщину России – часть ее измученной совести.

Прости меня, Галя, за все, чем виновен перед тобой.

Проще и точней не скажешь, чем когда-то, уходя из жизни, обронил Георгий Викторович Адамович, которого Галя так любила перечитывать:

 
Всё – по случайности, всё – поневоле.
Как чудно жить. Как плохо мы живем».
 

На день окончания нашей книги это последнее выступление Евгения Евтушенко в печати.

6 июня 2013

День Пушкина

НЕОБХОДИМОЕ ДОПОЛНЕНИЕ

Было плохо слышно.

– Я стал одноногий, ты знаешь об этом?

– Да.

– Да?

– Да.

Ничего, говорит он, я уже пережил это загодя, Рузвельт в каталке войну выиграл, врачи здесь хорошие, есть хорошие протезы, лишь бы заражение не пошло выше.

Голос молодой, когдатошний, евтушенковский, сильный и здравый.

Я говорю: моя книга закончилась на мае – июне 2013-го – может, продолжить?

– А зачем?

Не хочет огласки.

Рассказывает: тамошний медбрат Тетрас, парень из Эритреи, после операции встал на колени, взял его за руку и произнес горячую молитву о пресечении дальнейших испытаний.

– Ты знаешь о такой стране – Эритрее?

– Прародина Пушкина, – отвечаю.

Почему-то возликовал, что знаю, и говорит: в этой молитве я услышал голос Пушкина. От этого эфиопа веет колоссальной внутренней силой. Таким был мой друг Джумбер.

Попутно вспоминает историю: Стивен Коэн, преподавая в Принстоне, сошелся со своей студенткой, в Америке это вещь неприемлемая, пришлось уйти с кафедры, и они поженились, это была любовь. Она долго не могла родить, были выкидыши. Однажды, будучи вместе с Машей в гостях у Коэнов, он – в ответ на слезы хозяйки дома – собрал в себе все свои внутренние ресурсы, подошел к ней, поднял подол и поцеловал в область пупка. Присутствующих это ошарашило, а она вскоре понесла и родила «мою дочку». Которой нынче уже 23 года.

Утешал меня он, а не я его:

– Не печалься, найдем выход.

Он так и сказал: не печалься. Мы попрощались.

– Поклон Маше.

– Она на пределе. Ведь и мать ее недужит.

Этот разговор был 13 августа, а вскоре он прислал мне для передачи журналу «Сноб» довольно пространное эссе «Берингов туннель» на материале детства по преимуществу. Его Сибирь близка Берингову проливу, а это означает связь двух материков и общую всепланетную взаимосвязь. Написано с жаром, именно на пределе, с неискоренимой убежденностью в своей правоте.

Двадцать пятого августа – следующий звонок:

– Ты знаешь, что я стал на полноги короче? – спрашивает, словно не было первого разговора, и не дождавшись ответа, продолжает: – Ну как тебе моя первая послеампутационная вещь?

Жестко шутит. Я знал, что он великий человек, но такого терпения, такого приятия судьбы – не ожидал. Оказывается, за три последних года он перенес семь операций на ноге. Он об этом молчал, стиснув зубы, и СМИ, естественно, не кричали.

Не об этом ли говорит Павел Басинский в своем отзыве на первый том антологии «Поэт в России – больше, чем поэт. Десять веков русской поэзии» (Российская газета. 2013.26 августа):

Отчетливо видишь и переживаешь, как вся древнерусская и средних веков поэзия пронизана муками и страданиями, и не какими-то там душевными, а буквально физическими. Но эти корчи и стоны всегда просветляются удивительным достоинством русского человека и даже его ироническим взглядом на свои муки. А потому что вместе с этим живет непосредственное ощущение небесной перспективы, где рай и грехопадение случились как будто совсем недавно, как будто вчера, а завтра вот-вот будет жизнь вечная.

О евтушенковском несчастье внезапно, обвально, хором и врозь заговорили все российские СМИ в отрезке времени от 19 до 23 сентября. Это он позволил сам – после долгого утаивания: рассказал о случившемся издателю Геннадию Крочику, а тот – прессе.

Полосы его жизни – черные и светлые – не перемежаются, а сливаются, создавая довременный цвет раскаленного напряжения, какой-то единой гаммы, спрессованного спектра. Рассказать миру о себе сегодняшнем он смог после большой радости: 4 сентября стало известно, что его антологический первый том получил Гран-при на конкурсе «Книга года».

Павел Басинский:

Новую антологию Евгения Евтушенко тоже, без сомнения, будут хвалить и будут ругать. Будут говорить о его нескромности. Еще бы: назвать собрание всей русской поэзии своей стихотворной строчкой! Еще будут говорить, что это дурной вкус – предварять каждого поэта своим эссе и даже своим стихотворением по случаю… Но все эти разговоры ничего не стоят. Взглянем на вещи проще. То, что сделал Евгений Евтушенко, мог сделать он один с помощью одного научного редактора Владимира Радзишевского, одного издателя-энтузиаста Вячеслава Волкова («Русскій міръ») и очень маленького издательского коллектива. И лучше задумаемся над тем, почему в богатейшей стране мира вдруг не находится средств на то, чтобы знаменитый русский поэт, которому в этом году исполнилось 80 лет, спокойно и без нервов издал подобную антологию? Почему эти деньги приходится собирать по крохам, почему ее полное издание все время затягивается? И главный вопрос: дойдет ли она хотя бы до учителей-словесников и городских библиотек?

Не то что читать, но и просто листать первый том антологии Евгения Евтушенко глубоко поучительно. Ее личностный характер, по-моему, ей ничуть не вредит, потому что эта антология не могла получиться иной. Для Евтушенко десять веков русской поэзии – факт его личной жизни. Он этого и не скрывает и этим щедро делится с читателями. Он захлебывается от радости личного обладания этим богатством, но и делится этим с тысячами тех, кто этой радости лишен, кто просто не будет копаться в научных изданиях.

И сколь бы «личной» эта антология ни была, ее масштаб потрясает с первого же тома. Панорама русской поэзии, нашей «национальной идеи», как считает составитель, так или иначе вырисовывается в ее объеме, потому что Евтушенко «любитель» страстный и дотошный, он никого не пропустит, каждому отведет место и скорее переберет, чем недоберет. Спорный вопрос: стоило ли включать в антологию письма Курбского к Грозному, но так ли уж он важен? Важнее общая картина, от которой просто дух захватывает!

Пятого сентября Театр на Таганке открыл сезон – юбилейный, пятидесятый – смеховским спектаклем «Нет лет», словно дополняя премиальные успехи этого года. Овации зала были благодарностью поэту и заочной поддержкой его в трудные дни: Москва слухами полнится.

Двадцатого сентября по каналу «Культура» в новостях был воспроизведен телефонный разговор тележурналиста с Евтушенко. Бодрым голосом он говорил о том, что работает над антологией, что у него выходят разные книги, намечаются концерты и скоро он приедет в Россию. Безумец.

В журнале «Дети Ра» (2013. № 8) отклик Владимира Коркунова:

Парадокс – радость и беда: самая престижная премия и ампутация ноги. Имеют ли деньги цену? Или тут важнее внимание? Прочитал в фейсбуковских (только что заметил: фонетически это слово близко «Буковски») комментариях – теперь нельзя представить Евтушенко читающим стихи в Политехническом, рвущим, мечущим – только в инвалидном кресле. Вспоминается Бахтин. Его, измученного болезнью (из-за нее Соловки заменили «благополучным» Кустанаем), погоняли по городам – невозможность селиться в Москве, выбор ближайшего Подмосковья за 101-м километром, Кимр, операция 1938 года, выполненная хирургом Арсеньевым, родственником Лермонтова… Так мир потерял или обрел Бахтина? Страшная человеческая драма и закаленный в спорах мозг, жизнелюбие и сила. А Евтушенко еще выступит – и в Политехе, и в уголках России. Поскольку не утрачена ответственность перед нами – верящими ему и в него.

Всему этому не будет конца, а начало было столь далеко, что и почти неразличимо. Между тем ничего не бывает без предыстории. У нашей книги она тоже есть.

Прежде о Евтушенко я написал как нечто цельное лишь небольшой этюд «Не больше, чем поэт» (1995), и он был неоднократно опубликован. В последующие годы это имя, образ этого поэта и его роль то и дело возникали у меня там и сям, и сейчас, осмотрев эти отрывочные высказывания, я подумал о том, что болезнь любви налицо, у нее есть история и даже некоторая логика.

То есть книга, которую, надеюсь, в данную минуту читатель прочел до конца, появилась не случайно. Она писалась долго, и не мной, а тем, о ком она написана, – я лишь перевел ее на свой язык.

Приведу здесь некоторые фрагменты моей прозы про стихи, по которым можно судить о включенности Евтушенко в контекст современного стихотворства, каким я видел этот процесс последние 20 лет. После каждой цитаты стоят название статьи и дата ее публикации. Все эти работы сведены в моих книгах «Прозапростихи» (2000) и «Фактор фонаря» (2013).

…Вообще стихи Кибирова – поход по евтушенковским местам. Он воспел все то же с обратным знаком. Сам его «некрасовский анапест» – не от первоисточника, а оттуда же. Кибиров не задумывал того, что у него получилось в таких стихах: «…всех Лен, и Айзенбергов с Рубинштейнами, / И злую продавщицу бакалейную. / И пьяницу с пятном у левой выточки, / и Пригова с Сухотиным, и Витечку», – получился-то типичный Евтушенко, то есть слова Кибирова на музыку Евтушенко («Глагол времен», 1994).

Окуджава был старше евтушенковской плеяды, но пришел вместе с ней и даже немножко следом за ней. «Лучшие из поколения, / возьмите меня трубачом!» – требовал Евтушенко. Окуджава принес другой инструмент, – в наших подворотнях под гитару пели «Гоп со смыком» («Охлаждение к Булату?», 1995).

Ни фильмов Евтушенко, ни его фотовыставок мне видеть не пришлось (потом наверстал. – И. Ф.,2013). Он всем показал грандиозное кино своей жизни. Ею он доказал, что поэт в России – не больше, чем поэт.

В начале века Маяковский произносил словцо «поэт» уничижительно, попирая эстетизм, салон, ликерную изысканность. Он предрекал: «проститутки, как святыню, меня на руках понесут / и покажут богу в свое оправдание». Во второй половине века (октябрь, 1960) поэта несли на руках студенты к памятнику Маяковскому. «Женя! Читай о Кубе!» Он читал. Толпа затопила площадь и улицу Горького, транспорт остановился. Милиция втащила поэта в свою машину, «победу». Пытались качать «победу» с поэтом. Долго еще потом по площади девушки искали свои туфельки.

Евтушенко родился совершенно советским поэтом, и поскольку он оказался последним советским поэтом, эпитет отпал сам собой вместе с системой – осталось только существительное.

Самым существенным в возникновении евтушенковского феномена был массовый романтизм его сверстников. Естественным образом героиней честолюбивых девушек той поры стала Марина Цветаева – самый романтический поэт России, ярче Марлинского. Цветаева не могла и мечтать о таком читателе. Понятие «поэт» вознеслось на небывалую высоту. Девушки презирали карьеристов – обожали поэтов. Это, кстати, повлияло на количество поэтов в России.

Но Евтушенко хотел нравиться не только женщинам. С самого начала он стал работать с огромной аудиторией, которая в идеале должна была превратиться в весь народ. Постепенно – впрочем, достаточно быстро – он завладел вниманием всех возрастных групп. При этом он часто заимствовал чужой человеческий опыт: Межиров, например, сердился по поводу того, что Евтушенко взял на вооружение инструментарий фронтовиков.

Но Евтушенко имел на это право. Во-первых, такова его протеистическая природа. Во-вторых, он рос в военное время. Он сам не раз указывал на Соколова как на первооткрывателя темы военного детства. Может быть, самое замечательное стихотворение первого этапа (первого тома) его творчества – «Свадьбы». Мальчишка пляшет на скоропостижных свадьбах в тылу. «Летят по стенам лозунги, / что Гитлеру капут, / а у невесты слезыньки / горючие текут» – действительно кинематограф. Чего только он не видел и чего только не втащил в стихи. Это был пир предметности. В топку шло всё. Стихи не распадались, ибо держались на сюжете. Он писал рассказы, очерки и фельетоны в стихах. Они перемежались лирическими и даже философическими фрагментами, но царил – сюжет.

В этом сказывалась необходимость, связанная с выходом Евтушенко на сцену, в прямом смысле, на эстраду. Начался его ораторский этап. У хрущевской партии не было лучшего пропагандиста. Он восторженно исполнял роль поколенческого трубача, воспевал, обличал, высмеивал и негодовал. Тогда появился некий коллективный Маяковский: Евтушенко – Вознесенский – Рождественский. Это были люди разного поэтического роста, и соперничество завязалось внутри триумвирата: двое первых вырвались вперед, особой темой сделав взаимную ревность.

Их парное ристалище отозвалось поэтической пользой – достаточно назвать евтушенковский «Плач по брату». Вообще говоря, напрасно их, было дело, смешали когда-то в некоего Евтушенковознесенского. Это малопохожие поэты при всем социально-ролевом сходстве. Евтушенко был прав, когда однажды в застолье сказал: «Брешь пробил я», – он начал печататься на семь лет раньше (еще раньше. – И. Ф.,2013), и в тех стихах отложилась иная, нежели у Вознесенского, стиховая школа: прежде всего Межиров, Луконин, Соколов и даже Симонов, а чуть позже Смеляков. Семь лет для поэзии – целая эра, эон. Названных имен в учителях Вознесенского не сыщешь днем с огнем. Только декларативная верность Маяковскому, вылившаяся по сути в сельвинско-кирсановскую рифмовку, сближала их поэтики. Л. Озеров когда-то написал большую статью об эклектике Евтушенко и отсутствии у него собственного почерка. Это не так. Хотя бы потому, что в то время поэтическая молодежь почти поголовно шпарила под Евтушенко. Евтушенко адресовался ко всем на свете, включая дворника Васю. Он же говорит: «Нюшка – это я», и это истинная правда, его якобы близнец тут ни при чем, он больше насчет Лоллобриджид, как тот сосед Букашкин. Вознесенский побудил Евтушенко к модернизации стиха, большему ритмическому и словарному разнообразию, усилению метафоры. Евтушенко, прирожденный мастер бытовой детали, напомнил, возможно, Вознесенскому о низовой заботе малых сих.

Евтушенко, попутно говоря, – герой необъятного количества стихотворений его современников, от Ахмадулиной и Бокова до Юдахина. Очень несправедливо какие-то его черты изничтожает в своей сатире «Alter ego» и других вещах Межиров. Прижизненный лавровый «Венок Евтушенко» давно готов, но уже подзабыт.

Успех стал врагом прежде всего лаконизма, сперва еще присущего поэту. Сцена требует мгновенной доходчивости. Евтушенко стал переговаривать и в самых интимных стихах. Он стал разъяснять. Прекрасно начатые стихи – скажем, «Пришли иные времена» или «Нефертити» – превращались в разжевывание того, что уже сказано. Пословицами стали как раз первые двустишия этих вещей.

Первый том – вся хрущевская оттепель. Евтушенко увенчал ту эпоху собственной великой стройкой – соорудил «Братскую ГЭС». Помнится, журнал «Физкультура и спорт», под сурдинку американствуя, поместил интервью с поэтом и фотографию, на которой поэт, обнаженный по пояс, обтирается снегом: для великого предприятия нужны великие ресурсы. Действительно, вложенная в поэму энергетика огромна, ее физическая масса трудноподъемна, но, что самое странное, она не расплющила поэзию, там и сям – «Нюшка», «Жарки», «Изя Крамер» – идущую широким потоком. Не знаю, насколько поэма отвечает объекту (самой плотине), но сам Евтушенко абсолютно соответствовал времени своего успеха. В психиатрии есть понятие «эффект неадекватности»: речь прежде всего о завышенных амбициях личности, потерявшейся в реалиях. Евтушенко – эффект адекватности. Тот Евтушенко.

Не проводя пошлых аналогий, помяну Царскосельский лицей – затем, чтоб прояснить значение Победы в Отечественной войне для отроков разных времен: тех и этих. Сибирскую станцию Зима, где рос в военное время у родственников мальчик Женя, можно считать его кормилицей в отличие от матери Москвы. К ее груди он припадает всю жизнь со всеми издержками столь затянувшегося грудного возраста. Но и в ранней поэме «Станция Зима», и в более поздних вещах у Евтушенко столько новонайденного и попросту свежего, что оттуда, предполагаю, черпали потом и прозаики – Шукшин, Распутин, Маканин. По крайней мере художественная перекличка этой прозы с предшествующей ей поэзией Евтушенко – знак определенного качества.

Его преследует страх неадекватности. Из чудесного стихотворения «Поздравляю вас, мама…» исчезли строки «Вы ему подарили любовь беспощадную к веку, / в Революцию трудную, гордую веру» – автор убрал их, готовя и двухтомник-80, и трехтомник-83, а зря: взаимоотношения пера и топора давно известны. Пришло время, задним числом он напечатал «Балладу о штрафном батальоне», «Сергею Есенину» – вещи, до того ходившие в списках. Кто скажет, что Евтушенко не был самиздатовским автором? К тому же ему приписывалось море чужого.

Он был разъездным поэтом. Международником он тоже был. Его принимали президенты, вожди революций, высшие иерархи КГБ, аляскинские звероводы. Он носил на лацкане пиджака знак почетного строителя Братской ГЭС, а на пальце перстень с бриллиантом. Он легко пошутил как-то: «В энциклопедиях обо мне будут писать как о крупнейшем прозаике XX века, начинавшем как поэт». Он по-человечески помог тысячам людей, чаще всего неблагодарных. Он привозил им из-за бугра лекарства, пробивал чужие книги, устраивал чужие дела.

Есть интроверты и экстраверты – Евтушенко то и другое в гигантских долях. Все одеяло мира он тянет на себя. Населив свое творчество количеством людей, равным целому немалому народу, он пишет исключительно о себе. Даже в статьях о других. Поэтическая антология, им составленная, – наверняка самая многоавторская среди всех антологий. Она стала продуктом перестройки, когда Евтушенко испытал второй звездный час. Перестройка кончилась.

Пришли иные времена, взошли иные имена.

Дать портрет Евтушенко невозможно – модель неусидчива и не влезает ни в один холст. Он в одиночку написал столько, сколько все поэты прошлого века. С ним может посоревноваться разве что Пабло Неруда, о котором, если не ошибаюсь, сказано: «Великий плохой поэт».

«Поэт» – лучшее слово, заимствованное большинством человечества у древних греков. Больше поэта может быть только его слава. Русская литературная слава лишь отчасти делается в кабинетах славистов. Евтушенковская суперпопулярность была равновелика упованиям народа на лучшую жизнь. Но ее первоисточник – его поэзия. Я воспроизвожу здесь память о давней радости. Читатель в России больше, чем читатель, и он стал уходить от Евтушенко еще в 70-х, что не мешало поэту собирать несметную публику. Она приходит смотреть не на экс-депутата, не на экс-лидера Союза писателей, т. д., т. п. Ей интересен поэт. Тот самый. Знаменитей которого не было на Руси и уже не будет («Не больше, чем поэт», 1995).

Журналы по-прежнему выходят не по календарю. Своевременное чтение их затруднительно. Стихов печатается много. Стихов больше, чем поэтов. С другой стороны, поэты публикуются чаще, чем их стихи. Среди поэтов, представленных в № 1 «Знамени»-95, по-настоящему и по-новому интересен С. Гандлевский, но он выступил с прозой, грустной повестью «Трепанация черепа», выговоренной на одном дыхании. Это вещь о смерти, о любви, о славе, о товариществе, о том соре, из которого растут стихи, и меньше всего о самих стихах (тоже хорошо). Гандлевский пишет не эстетический трактат, а историю болезни – получается история выздоровления, слава Богу. Пушкин, Маяковский, Багрицкий, Сельвинский, Уткин – не столь уж и странная смесь детских учителей автора. Неплохая закваска для первоначального идеализма, так и не уничтоженного в процессе целенаправленного саморазрушения. Гандлевский пишет исповедь, состоящую из баек (его слово), то есть эпизодов биографии, идя, видимо, по наитию, полагаясь на отбор памяти, которая как бы автономно от автора строит его речь и ставит акценты. Независимо от него отчетливо выявляется та линия судьбы, о которой он хотел бы, кажется, говорить меньше всего – коловращение поэтов его круга в ненавистной близости от советского литературного Олимпа: похмеляются они все-таки в Переделкине, на даче драматурга, и Межиров, заикаясь, деньжат им все же одалживает, и собачку уводят от Евтушенко, а не от сторожа Васи. Тут боли, может статься, не меньше, а больше, нежели от количества выпитого. Поэзия исполнена гордыни – проза проговаривается. Такая проза сильна читательским любопытством – моим интересом к лицам. Между прочим, принцип такой прозы смежен с опытом того же Евтушенко – в романах последнего, натурально, захватывают сцены из жизни поэта, например взаимоотношения с персонажем по имени Любимец Ахматовой.

…Само название воспоминаний Вячеслава Вс. Иванова «Голубой зверь» мгновенно указывает на поэзию. Но не только. Иванов обнажает феномен: дети советской творческой элиты. Девятилетний Кома (домашнее прозвище автора) записывает для себя, что в СССР – диктатура, Сталин – диктатор, а Калинин – фиктивный президент, и мама его за это не наказывает, а все дальнейшее его развитие идет в этом направлении без отклонений. Эти дети, формируясь в среде конформистского цинизма, питались высокой культурой той же среды. Федин говорит Коме: видишь Ливанова, он завтра идет играть в советской пьесе, и я делаю то же самое. Отец и Пастернак выбиваются из ряда. Между тем Пастернак знаменитое «Быть знаменитым некрасиво» пишет с перерывом на обед. Однако: «Пастернака мучило то, что он стал писать по-другому. Иногда он спрашивал, не ошибочен ли тот новый стилистический путь, который он выбрал». Голубой зверь обитал в переделкинском лесу! Дети не восстали на любимых отцов. Иванов сводит имена «несоединимых писателей». Можно ли что-то новое сказать о Зощенко? Можно: «Он потом нам рассказывал: “Я знал поэзию Блока, потом Гумилёва, Ахматовой. Мне хотелось понять, кто из современных поэтов найдет новые слова, передаст новый язык”». «Он нашел эти черты у Евтушенко, читал нам наизусть его строки “И вот иду я с вывертом” (из “О свадьбы в дни военные”)» («Стыковой столб», 1995).

Иосиф Бродский увел нынешнее стихотворство в то необозримое пространство, где слова не сплочены в слово. Сам-то он знает дело туго, его словам тесно в его просторах. Он как бы намеренно утаивает врожденный лаконизм и почти нечаянно проговаривается о нем в «Части речи». Он пишет свой глобальный эпос, упрямствуя перед лицом традиционного мелодизма. Нынешние новички, бросившись по следу Бродского, чуть не все гомеричны по замаху. Ан с дыхалкой плохо. Почти никто не добегает до конца первой же строки. Уже где-то на третьей-четвертой стопе смотришь на пятки кроссовок, а не на сам бег, долженствующий быть оленьим. Торжествует количество. Забыли о достоинстве вздоха. Может быть, это реакция на былой подтекст, на советского Эзопа, столь доблестно и добросовестно потрудившегося вчера. Дети выговариваются за отцов? Вряд ли. Хотя бы по обилию сделанного Евтушенко все равно первый («Шедевр», 1995).

Об истинности поэтического дарования <Андрея> Сергеева говорит, между прочим, забавный факт: в своей прозе «Альбом для марок» он с большим оттенком недоброжелательства, весьма застарелого, пишет о Евтушенко, своем однокашнике, но – странное дело: антигерой выглядит ужасно симпатичным. Эдакая орясина, наивная, любознательная и сердечно щедрая («Ангел не виноват», 1996).

А вот несколько иное. В «Независимой газете», № 125, прошла информация, что среди 70 поэтов, собравшихся на очередной Российский фестиваль молодой поэзии, в результате опроса лишь 8 процентов дали поэту Евтушенко «позитивную оценку». Я вас уверяю: кабы такой опрос был проведен, скажем, 20 или 30 лет назад, и такого процента не набралось бы. Все эти результаты ревнивы, нет в них правды. И когда «НГ» умозаключает: «Это значит, что система ценностей меняется», – этот вывод ложен, ибо имя-раздражитель в качестве поэтического фактора как раз, наоборот, утверждает незыблемость «системы ценностей». А вообще-то… 70 поэтов! Это впечатляет («Похвала стиху», 1996).

Где же праздник? В детстве да в молодости. Сквозь дачное детство <Гандлевского> катится набоковский велосипед, побывавший, похоже, в руках Чухонцева (младоевтушенковский велопробег – нечто другое) («Связующая нота», 1996).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю