Текст книги "Евтушенко: Love story"
Автор книги: Илья Фаликов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 49 страниц)
У Евтушенко с Ахматовой – не сложилось, а однажды был такой случай:
«…на дне рождения вдовы расстрелянного еврейского поэта Маркиша – Фиры я целый вечер сидел рядом с молчаливой, одетой во все черное старухой, пил и болтал пошлости, будучи уверен, что это какая-нибудь провинциальная еврейская родственница. Помню, эта старуха, видимо, не выдержав моей болтовни, встала и ушла.
– О чем вы говорили с Анной Андреевной? Я ведь вас нарочно посадила рядом… – спросила Фира.
– С какой Анной Андреевной? – начиная холодеть и бледнеть, спросил я, все еще не веря тому, что произошло.
– Как с какой? С Ахматовой… – сказала Фира».
У Лидии Корнеевны Чуковской, в знаменитых «Записках об Анне Ахматовой» скрупулезно фиксирующей ее настроения, заметно, что сквозь ахматовские реплики просвечивает озабоченность собственной славой.
И слава лебедем плыла
Сквозь золотистый дым…
Чуковская записывает:
29 октября 1960
29 октября 60 ЛГ опубликовала 4 стихотворения Ахматовой: «Музу» («Как и жить мне с этой обузой»), «И в памяти черной пошарив, найдешь», «Эпиграмму» и «Тень».
…Мы выпили по бокалу шампанского в честь ЛГ. Да, «Литературной газеты»! Гослит не осмеливается печатать ненапечатанные стихотворения Ахматовой – ну так вот, накося выкуси, они теперь напечатаны.
…Выглядит Анна Андреевна дурно, движется неловко: тучна. Пока сидит – плечи, профиль, серебро волос и рука у щеки – она прекрасна и никакой ей младости не надо, но встает из-за стола по-стариковски, с трудом пробираясь между столом и диваном, большая, широкая.
Стихи имеют успех. Звонил с восторгом Евтушенко и еще кто-то.
1 июля 1961
Я спросила, читала ли она в «Литературной газете» статью Сарнова об Евтушенко и Вознесенском. Она статьи не читала, а о Евтушенко и Вознесенском отозвалась неблагосклонно и как о личностях и как о поэтах.
Я спорить не собираюсь: ни Вознесенского, ни Евтушенко вообще никогда и в глаза не видывала. Стихи Вознесенского не воспринимаю, а в Евтушенко – «в этом теплится что-то». Писать стихи он не умеет, но что-то живое есть… А впрочем, я не вчитывалась.
– Начальство их недолюбливает, – сказала я.
– Вздор! Их посылают на Кубу! И каждый день делают им рекламу в газетах. Так ли у нас поступают с поэтами, когда начальство не жалует их в самом деле!..
Евтушенко напишет в эссе «…И голубь тюремный пусть гулит вдали» (1988):
«Я не стремился познакомиться с Ахматовой – для меня это было так же странно, как оказаться в машине времени, которая перенесла бы меня в дореволюционную Россию. Мне было достаточно нескольких случаев, когда я наблюдал Ахматову издали, без аффектированного благоговения, но с безмерным почтением, как случайно уцелевшую реликвию. Однажды, правда, я не удержался и все-таки позвонил ей, на квартиру Ардову, когда ее публикация в “Литературной газете” потрясла меня такими простыми, волшебными строками о Пушкине:
Кто знает, что такое слава!
Какой ценой купил он право,
Возможность или благодать
Над всем так мудро и лукаво
Шутить, таинственно молчать
И ногу ножкой называть?..
Анна Андреевна охладила своей снисходительной королевской высокомерностью мои неумеренные восторги: “Ну что вы, право, теряете ваше драгоценное время, отрывая себя от ваших столь популярных выступлений и даря внимание старой одинокой женщине…” Что-то в этом роде незлобиво язвительное, а точнее говоря, вежливо уничтожающее. Но я на нее не обиделся – мне было довольно и того, что я говорил с Ахматовой. Георгий Адамович мне впоследствии рассказал, что, когда он спросил в Париже мнение Ахматовой о моих стихах, она слегка поморщилась: “А, это что-то связанное со стадионами…” Тогда Адамович ее попытался смягчить: “Анна Андреевна, ну он же все-таки талантлив…” Королева русской поэзии резко бросила: “Ну если бы совсем не был талантлив, неужели вы думаете, что я бы помнила его имя…”».
Некоторые люди считают, что Евтушенко в разговорах о себе – как бы это сказать – привирает в сторону самопреувеличения. Наверно, не без того, но далеко не всегда. Слово Георгию Адамовичу («Воспоминания»):
В разговоре я назвал имя Евтушенко. Анна Андреевна не без пренебрежения отозвалась об его эстрадных триумфах. Мне это пренебрежение показалось несправедливым: эстрада эстрадой, но не все же ею исчерпывается! Ахматова слегка пожала плечами, стала возражать и наконец, будто желая прекратить спор, сказала:
– Вы напрасно стараетесь убедить меня, что Евтушенко очень талантлив. Это я знаю сама.
Очень талантлив. Слово сказано. Можно даже сказать, что Евтушенко несколько умерил ахматовскую оценку его таланта.
Двадцать первого октября 1962 года «Правда» печатает «Наследники Сталина». Как и в случае с «Бабьим Яром», эта вещь была подстрахована подушками безопасности, на сей раз так: впереди – перевод с таджикского Мирсаида Миршакара «Программа нашей партии ясна», а с тылу – «Винтик» Ярослава Смелякова. Со смеляковской выстраданной вещью редакции не стоило бы так цинично поступать.
Год назад, в ночь на 31 октября, сталинский гроб вынесли из мавзолея.
«В 1962 году, после выноса тела Сталина из мавзолея, я написал стихотворение “Наследники Сталина”. Напечатать его было почти безнадежно. Когда я показал его Твардовскому, он сказал с мрачноватой иронией: “Спрячьте-ка лучше вашу антисоветчину в дальний ящик стола и никому не показывайте…”
…Я работал на Кубе вместе с Калатозовым и Урусевским, когда разразился Карибский кризис. Прилетевший для переговоров с Фиделем Микоян на официальном приеме вынул из кармана привезенную им свежую “Правду”:
– Вот как меняются времена, товарищ Фидель. Раньше бы за такие стихи этого молодого поэта посадили бы…
Это было мое стихотворение “Наследники Сталина”, напечатанное ровно за день до Карибского кризиса».
Безмолвствовал мрамор.
Безмолвно мерцало стекло.
Безмолвно стоял караул,
на ветру бронзовея.
А гроб чуть дымился.
Дыханье из гроба текло,
когда выносили его
из дверей Мавзолея.
Гроб медленно плыл,
задевая краями штыки.
Он тоже безмолвным был —
тоже!
но грозно безмолвным.
Угрюмо сжимая набальзамированные кулаки,
в нем к щели глазами приник
человек, притворившийся мертвым.
Хотел он запомнить
всех тех, кто его выносил, —
рязанских и курских молоденьких новобранцев,
чтоб как-нибудь после набраться для вылазки сил,
и встать из земли,
и до них, неразумных, добраться.
Он что-то задумал.
Он лишь отдохнуть прикорнул.
И я обращаюсь к правительству нашему с просьбою:
удвоить,
утроить у этой плиты караул,
чтоб Сталин не встал
и со Сталиным – прошлое.
Мы сеяли честно.
Мы честно варили металл,
и честно шагали мы,
строясь в солдатские цепи.
А он нас боялся.
Он, верящий в цель, не считал,
что средства должны быть достойными цели.
Он был дальновиден.
В законах борьбы умудрен,
наследников многих
на шаре земном он оставил.
Мне чудится —
будто поставлен в гробу телефон.
Энверу Ходжа
сообщает свои указания Сталин.
Куда еще тянется провод из гроба того?
Нет, Сталин не умер.
Считает он смерть поправимостью.
Мы вынесли
из Мавзолея
его.
Но как из наследников Сталина
Сталина вынести?
Иные наследники розы в отставке стригут,
но втайне считают,
что временна эта отставка.
Иные
и Сталина даже ругают с трибун,
а сами
ночами
тоскуют о времени старом.
Наследников Сталина,
видно, сегодня, не зря
хватают инфаркты.
Им, бывшим когда-то опорами,
не нравится время,
в котором пусты лагеря,
а залы,
где слушают люди стихи,
переполнены.
Велела не быть успокоенным Родина мне.
Пусть мне говорят: «Успокойся!» —
спокойным я быть не сумею.
Покуда наследники Сталина живы еще на земле,
мне будет казаться,
что Сталин – еще в Мавзолее.
Стихи пафосно юношеские, далекие от совершенства, риторика в духе лермонтовской оды-инвективы «Смерть поэта», – да, и в 30 лет Евтушенко оставался юношей. Но образ телефонирующего упыря вытесан мощно.
Разразились шум и ярость в параметрах Вселенной.
Сюжет появления «Наследников» в печати довольно конспирологичен. Евтушенко передал стихотворение помощнику Хрущева В. Лебедеву, тот потребовал некоторой правки, на которую автор пошел, после чего Лебедев, на выезде в Абхазию, вовремя показал текст шефу – и «Наследники» полетели на военном самолете в Москву и приземлились на странице «Правды».
Первые последствия – самые смешные: группа партийных товарищей, не ведая об абхазской подробности, написала Хрущеву жалобу на главреда «Правды» П. Сатюкова (благородная седина, хороший костюм, галстук-бабочка), на предмет сомнительной публикации.
Так или иначе, ходил апокриф – Хрущев на цековском сборище сказал:
– Если Солженицын и Евтушенко – антисоветчина, то я – антисоветчик.
Время уплотнилось, события нарастают. В «Новом мире» (1962. № 11) напечатана повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Эхо публикации было беспримерным.
В декабре 1962 года Евтушенко знакомится в Доме приемов с Хрущевым и Солженицыным.
«…в правительственном Доме приемов я видел, как познакомились два героя двадцатого века.
Первый из них был Хрущев и второй – Солженицын.
Это произошло на мраморной лестнице, застеленной красным ковром, похожим на подобострастный вариант красного знамени, распростершегося под мокасинами фирмы “Балли” с прорисовывавшимися сквозь их нежную перчаточную кожу подагрическими буграми ног членов Политбюро.
– Никита Сергеевич, это тот самый Солженицын… – сиял от гордости хрущевский помощник Лебедев, как будто он сам носил писателя девять месяцев в своем материнском лоне и самолично родил его на свет Божий. Ни отцом, ни матерью Солженицына на самом деле он не был, тем не менее сыграл роль повивальной бабки в судьбе его первой повести “Один день Ивана Денисовича”.
Я уловил, что Хрущев, пожимая руку Солженицыну, вглядывался в его лицо с некоторой опаской.
Солженицын, против моих ожиданий, вел себя с Хрущевым вовсе не как барачный гордец-одиночка с лагерным начальником.
– Спасибо, Никита Сергеевич, от имени всех реабилитированных… – сказал он торопливо, как будто боясь, что ему не дадут говорить.
– Ну, ну, это ведь не моя заслуга, а всей партии… – с трудно дававшейся ему скромностью пожал плечами Хрущев, на самом деле так и маслясь от удовольствия. Он полуобнял Солженицына и повел его по лестнице вверх, показывая всем это “полуобъятие” как якобы символ братания власти и свободомыслящей интеллигенции».
Сделаем отступление, вот именно лирическое. Ровно в то же время другой поэт высказался о том, что тревожит всех.
Так мстят разоблаченные кумиры.
…Еще толпясь, еще благоговея,
курсанты, и они же конвоиры,
державный прах несли из мавзолея.
Тяжелый прах! Ломала строй охрана.
Карболкой пахла ссыльная могила.
Как говорили некогда, тирана
земля не носит. А земля носила!
В последний путь шагал он к свежей яме,
шагал, как ходят в гости на погосте,
шагал вперед ногами – сапогами,
надетыми на две берцовых кости.
А город спал, не зная, что в закладе
держало время камень за душою.
И опустили. И на циферблате
сомкнулись стрелки – малая с большою.
Так замыкался круг: и день вчерашний,
и завтрашний. И поминальным громом
куранты били с полунощной башни —
над городом, над площадью, над гробом…
Олег Чухонцев.
Он был моложе на шесть лет, по-другому понимал роль поэта, заранее уйдя в тень, вне света юпитеров. Возможно, это было полемикой с автором «Наследников Сталина».
Есть как минимум два типа литературного поведения поэта – евтушенковский и чухонцевский. Сопоставление обоих стихотворений свидетельствует о том, что одно не исключает другого.
Дуумвират Евтушенко – Вознесенский выделился из группы, достаточно стойкой в глазах критики, да и самих поэтов, относящихся и не относящихся к этой группе: Евтушенко, Вознесенский, Рождественский, Ахмадулина, Окуджава. Последнее имя еще колебалось, мерцало, не устоялось.
Двадцатичетырехлетний Чухонцев поднимается на статью, чуть не манифестационную (Юность. 1962. № 12). Он рисует – статья называлась громко: «Это мы!» – несколько иную конфигурацию:
Лет пять-шесть назад еще могли объединять Евтушенко, Рождественского, Ахмадулину, Панкратова в отдельное поэтическое направление. Сегодня такое объединение было бы смешно. Квартет распался. Выиграла от этого поэзия? Безусловно.
Чухонцев был одним из консультантов (их было четверо) в отделе поэзии «Юности». Бок о бок с ним в той же должности трудился Юрий Ряшенцев. На его памяти это было так:
Трудно представить себе популярность журнала «Юность» в шестидесятые – семидесятые годы. Мы получали, в среднем, двести писем в день только в отдел поэзии. Ни Маяковский, ни Симонов не имели такой почты. Каждое десятое письмо было Евгению Евтушенко или Андрею Вознесенскому.
В своей статье Чухонцев неназойливо упирает на творческую независимость. Образец Чухонцева – Леонид Мартынов. Аналогию этому единственному, отдельному пути Чухонцев видит в новых лицах – в Фазиле Искандере, Науме Коржавине, Леониде Завальнюке. Незаметно для себя Чухонцев мысленно создал другую группу.
Причина была. Поистине массовый наплыв поэтической молодежи, который надо было хоть как-то структурировать. Евтушенко неумолимо вырвался вперед, с него и начинали. Место Ю. Панкратова в том пресловутом списке мог занять то В. Цыбин, то С. Поликарпов, то еще кто-то, но впереди был все равно он, Евтушенко. Все ругатели сошлись на евтушенковском «Нигилисте», вещице не ахти какой, но содержащей портретный эскиз нового героя времени:
Носил он брюки узкие,
читал Хемингуэя.
«Вкусы, брат, нерусские…» —
внушал отец мрачнея.
Спорил он горласто,
споров не пугался.
Низвергал Герасимова,
утверждал Пикассо.
И так далее, то есть парень был почти плохой, не совсем наш, но случилось так, что он погиб, товарища спасая. Ревнителям советского образа жизни такой типаж не понравился, его создатель – тоже. Мнилась апологетика нигилизма.
Евтушенко и сам испытывает к новому герою чувство неоднородное, можно сказать – классовое, что-то такое зиминско-марьинорощинское, еще с послевоенных времен, с конца сороковых – начала пятидесятых, когда в Москве начали появляться первые богатые дети.
«Это была узкая каста сыновей академиков, известных композиторов. Они одевались только во все заграничное: длинные, похожие на полупальто пиджаки с могучими ватными плечами, яркие попугайские галстуки, вишневые ботинки на белой каучуковой подошве. Длинные волосы были густо смазаны бриолином. Они разъезжали на отцовских машинах и развлекались в обществе манекенщиц. Этот клан получил впоследствии хлесткое прозвище “стиляги”. Их манера одеваться, танцевать была своего рода протестом против стандартизации, но протестом карикатурным. Пристанищем “стиляг” был коктейль-холл на улице Горького. В 1954 году после кровавого преступления в клане “стиляг” коктейль-холл был объявлен “рассадником буржуазного образа жизни” и закрыт. Дружинники вылавливали оставшихся “стиляг” на танцплощадках и сражались при помощи ножниц со слишком длинными волосами и слишком узкими брюками и строго следили за идеологической выдержанностью танцев. “Стиляги” исчезли. Но падекатр и краковяк не привились на танцплощадках. Молодежь упрямо танцевала рок-н-ролл.
Окончательный перелом во вкусах произошел в 1957 году во время фестиваля молодежи, когда многотысячные толпы иностранцев впервые хлынули на улицы Москвы, смешиваясь с молодыми москвичами. Когда-то в сатирическом журнале “Крокодил” кока-кола и пепси изображались как “буржуазный яд”…»
Нет, евтушенковский нигилист – не стиляга, не послевоенный барчук, не золотая молодежь и не сливки общества. Обычный парень, но уже такой, каких раньше не было. В какой-то мере это, конечно, автопортрет.
Каким должен быть джентльмен, он увидит позже: «Сегодня, в день своего рождения, сенатор (Роберт Кеннеди. – И. Ф.)был в ярко-зеленом пиджаке, малиновом галстуке-бабочке, веселеньких клетчатых брюках и легких замшевых башмаках».
Пока идут шумные баталии вокруг шумных поэтов, в издательстве «Советский писатель» выходит небольшая (142 странички, тираж 6 тысяч экземпляров) книжка Арсения Тарковского «Перед снегом», и еще мало кто догадывается, что в русской поэзии советского периода исподволь начинается новая эпоха.
Где вьюгу на латынь
Переводил Овидий,
Я пил морскую синь
И суп варил из мидий.
И мне огнем беды
Дуду насквозь продуло,
И потому лады
Поют, как Мариула.
И потому семья
У нас не без урода,
И хороша моя
Дунайская свобода.
Где грел он в холода
Лепешку на ладони,
Там южная звезда
Стоит на небосклоне.
Строгий стих, кровно связанный с Серебряным веком, становится убедительной очевидностью, идя по своей отчетливой линии мимо эстрады, громоносных оваций, рекордных тиражей. Нет, Арсений Тарковский не прячется в башне из слоновой кости, он вполне публичен – ведет свою поэтическую студию в ЦДЛ, выступает на сцене, и не Евтушенко ему соперник, но – собственный сын Андрей, в августе того же года получивший Главный приз на Венецианском кинофестивале за «Иваново детство», и вот это был натуральный пир успеха на весь мир. Выход Тарковского к широкому – все-таки шесть тысяч человек – читателю стал материализацией чухонцевской мысли о независимой стезе поэта. Сам возраст автора первой книги – 55 лет – свидетельствовал о зрелости, необходимой текущему стихотворству.
Кстати, тиражи Тарковского резко увеличились в ближайшие годы, достигли 20 тысяч и выше, а книга 1987 года «От юности до старости» и вообще вышла на, можно сказать, евтушенковский показатель: 50 тысяч! Это означало нового читателя. Не факт, что все эти 50 тысяч ушли от Евтушенко. Скорее всего, да. Но всяческая арифметика относительно поэзии – вещь зыбкая.
Через много лет, 23 августа 1996-го, Чухонцев оставит запись на предназначенной для помет странице одного из томов критических статей о Евтушенко за долгие десятилетия (собственноручно собранных, отпечатанных на пишмашинке и переплетенных Ю. С. Нехорошевым): «Есть цветы весенние, есть осенние. Евг. Евтушенко – весенний цветок нашей литературы, подснежник. Таким он для меня и останется».
Эти тома – их восемь, крупных и тяжелых, – делались даже не в подполье, но – глубоко под водой, в Мировом океане, в каюте без иллюминатора, в гудящей тишине, рядом с атомным реактором и оружием массового поражения. На той подлодке, где служил Нехорошев. Евтушенко был погружен в морские пучины, вокруг него кипели критические страсти.
Ну, раз уж мы заглянули в нехорошевскую кладовую, там найдем и такой автограф:
«Поэтов много, хороших людей куда как меньше, а Евтушенко – один из них – и перед Богом будет оправдан. И “Строфами века”, которых без него уж точноне было бы. Ну, а также и стихами.
Но нехорошо свое место рождения скрывать: в Нижнеудинске чехи арестовали Колчака, это место для русского человека – священно.
Вот и все грехи Евтушенко.
25. VI. 1997 г. Е. Витковский».
Там же, рядом:
«Я счастлива, что мне довелось жить в эпоху поэта Евтушенко. 12 августа 1997. И. Лиснянская».
Общий привет цветов осенних – весеннему.
Но вернемся в шестидесятые.
Группа товарищей во главе с секретарем по идеологии ЦК Л. Ф. Ильичевым, настропаляемым серым парткардиналом, несгибаемым сталинистом М. А. Сусловым, готовит акцию, которая убедила бы Хрущева в серьезности антисоветских процессов, происходящих в среде художественной интеллигенции, тем более что Хрущев уже вроде бы настроился и цензуру отменить. Состоялось его посещение выставки в Манеже 1 декабря 1962 года. Хрущев смотрел на вещи новых художников, как на новые ворота, и кричал о «пидорасах». Всего этого показалось мало.
Собрали интеллигенцию 14 декабря. Солженицын незаметно, на коленях, записал фрагменты хрущевской речи-импровизации: «Сионисты облепили товарища Евтушенко, использовали его неопытность… Анекдот: великий поэт, как ваше здоровье? Лесть – самое ядовитое оружие…»
1963 год стал первым пиком «чрезмерного» успеха Евтушенко. Хронология этого года достойна подробного цитирования.
Год начался для Евтушенко с публикации его прозы – журнал «Молодая гвардия», № 1, рассказ «Куриный бог». Это его вторая проза – четыре года назад «Юность» поместила рассказ «Четвертая Мещанская», о котором в превосходных степенях отозвался классик советской прозы Валентин Катаев в речи на 3-м съезде писателей СССР:
Совсем недавно уже достаточно известный и, по-моему, выдающийся молодой поэт Евгений Евтушенко выступил у нас (в журнале «Юность». – И. Ф.)со своим первым рассказом «Четвертая Мещанская», – рассказ на редкость хорош как по форме, так и по содержанию. Всего несколько страничек, а такое впечатление, что прочел повесть, даже небольшой роман…
Василий Аксенов – это сегодня звучит как минимум экзотично – истолковывал успех поэтов с колокольни прозаика.
Я часто думал: почему так получилось в конце концов, что прозаики были всегда во втором эшелоне? А потом произошло нечто парадоксальное: поэты были ассимилированы в конце концов властью. А прозаики вступили в полный и непримиримый конфликт с соцреализмом, стало быть, и с правящей идеологией. И я пришел к выводу, что такая ситуация возникла в результате жанровой специфики. Поэзия, все-таки, это монолог. Монолог этой властью принимался гораздо легче, чем полифония. А роман, к которому мы приближались, роман – это полифония. И это категорически не воспринималось соцреализмом. Подспудно, подсознательно не воспринималось и отвергалось. Они уже привыкли, что Ахмадулина вот так вот говорит. И это ее голос. Но привыкнуть к роману, где все говорят на разные лады, – это невозможно.
А не ревность ли это? Элементарная. А ревновать – почвы для этого, в общем-то, не было. Юрий Ряшенцев вспоминает:
Василий Аксенов рассказывал: однажды, по каким-то своим литературным делам, он оказался в одной среднеазиатской столице, на аэродроме, где ждал самолета в Москву. В ожидании зашел в ресторан. Ресторан был полон. Официант пристроил его к какому-то столу, за которым царил лейтенант, москвич или выдававший себя за москвича, – в ту пору это вызывало у провинциалов интерес, а не ненависть. Лейтенант, между тостами, увлекал присутствующих эпизодами из жизни своего двора, «в самом центре Москвы, на Стромынке» (!). По его словам, там жили и Евтушенко, и Окуджава, большие алкаши, которых хлебом не корми – дай выпить с автором этих баек.
Аксенов слушал, слушал и наконец не выдержал.
– Что ты все врешь?
За столом затихли, впервые обратив внимание на какого-то подсаженного к ним и при этом так нагло заявившего о себе пассажира. Лейтенант привстал.
– А ты кто сам-то будешь? – поинтересовался он у незнакомца.
Запахло дракой.
– Я сам буду Василий Аксенов.
Долгая пауза. Затем совершенно неожиданно:
– Над чем сейчас работаешь, Вася?
Конфликт погас, едва начавшись. Читатель в советское время – святой персонаж. Его бить никак нельзя!
«Куриный бог» – трогательная вещица, со всеми чертами евтушенковских стихов той же поры: слезная исповедь, безутешная страсть к далекой женщине, любовь к себе (в образе восьмилетней девочки-подруги), надежда на счастье, трепет пред грубой реальностью существования на фоне неправдоподобно прекрасного мира, схваченного острым фотографическим глазом.
«Море темнело и темнело. Облака то судорожно сжимались, то устало вытягивались, то набегали одно на другое, делаясь одним гигантским облаком, то распадались. И внезапно среди этого непрерывного объединения и распада я увидел мужское незнакомое и в то же время очень знакомое лицо с умными страдающими глазами. Это лицо тоже все понимало. Я глядел на него, словно загипнотизированный, вцепившись пальцами в траву, пробивавшуюся из расщелин скалы.
Лицо вдруг исчезло.
Я долго искал его взглядом, и снова из витиеватого движения облаков возникло лицо – на этот раз женское, но с такими же точно глазами.
Оно тоже все понимало.
Потом лицо стало мужским, потом снова женским, но это было одно и то же лицо – лицо великой двуединой человеческой доброты, которая всегда все понимает.
Мне было и страшно, и хорошо.
Это страшно и хорошо еще долго продолжалось во мне и после того, когда вокруг стало настолько темно, что в колышущихся очертаниях облаков ничего невозможно стало различить, даже если что-то и было».
Хорошая проза. Рука поэта.
В рассказе произошло то, что станет навсегда одной из существеннейших характеристик Евтушенко-художника: отсутствие жесткой работы с композиционными акцентами, их сдвиги и смещения, невольные скорее всего. На первый план вышел невинный курортный роман с нимфеткой. Некая помесь Гайдара с Набоковым, в пользу первого.
В подсюжете рассказа – мужнин мордобой возлюбленной героя и подоплека всего этого. Узнаются конкретные прототипы и оного мужа, и любовника жены – известные советские поэты М. Л. и А. М.
Среди стихотворений 1957 года есть «Маша». Прототипу героини, дочери Маргариты Алигер от Александра Фадеева, 13–14 лет, но без особой натяжки эту девочку можно увидеть и в «Курином боге». Такие стихи:
И у меня пересыхает нёбо,
когда, забыв про чей-то взрослый суд,
мальчишеские тоненькие ноги
ее ко мне беспомощно несут…
В раздумиях о вечности и смерти,
охваченный надеждой и тоской,
гляжу сквозь твое тоненькое сердце,
как сквозь прозрачный камушек морской.
Реальная Мария Алигер-Энценсбергер покончила с собой в октябре 1991 года после того, как вернулась в Лондон, где она жила, из посещенной ею Москвы августовского путча.
В евтушенковской жизни был еще один отголосок «Куриного бога», страшно кончившийся, но начавшийся так:
На перроне, в нестертых следах Пастернака
оставляя свой след,
ты со мной на прощанье чуть-чуть постояла,
восьмилетний поэт.
Я никак не пойму – ну откуда возникла,
из какого дождя,
ты, почти в пустоте сотворенная Ника,
взглядом дождь разведя?
(«Восьмилетний поэт»)
Это будет намного позже (в 1983-м). Евтушенко играл на грани возможного. Ника Турбина. Он сотворил ее почти в пустоте. Она поверила ему, написав позже:
Вы – поводырь,
А я – слепой старик.
Вы – проводник.
Я – еду без билета.
И мой вопрос
Остался без ответа,
И втоптан в землю
Прах друзей моих.
Вы – глас людской.
Я – позабытый стих.
Все кончилось ее гибелью.
Грех – на всех, на нем тоже, и не в последнюю очередь.
Не он начал раскрутку ялтинского вундеркинда, болезненной девочки, в бессонные ночи диктовавшей стихи маме и бабушке. Открыл Нику Юлиан Семенов, отнюдь не поэт. Но это был евтушенковский сюжет, он вошел в игру, написал предисловие к ее первой книжке, вывез Нику на биеннале в Венецию, где она получила главный приз – «Золотого льва», последовало мировое турне, съемка в его фильме «Детский сад», суперпиар СМИ, переезд в Москву, а потом все оборвалось, стихи кончились, начались алкоголь, взросление и безумие, бред заблудившегося ребенка, выходящего с балкона или подоконника в пространство смерти. Каждый раз, летя вниз, она успевала зацепиться – то за дерево, то за тот подоконник.
Ей было 27, лермонтовский возраст, но стихов – давно не было.
Та часть интеллигенции, которую не зовут пред светлы очи государя, перемывает косточки всем участникам государственного перформанса. Лидия Корнеевна Чуковская в «Записках об Анне Ахматовой» прилежно фиксирует то, что происходит при дворе императрицы:
26 января 63
…Сегодня Анна Андреевна плохо слышит. Это бывает с ней – то лучше, то хуже. Сейчас – не из-за гриппа ли? Произнесла следующий монолог.
– Мне кажется, я разгадала загадку Вознесенского. Его бешеного успеха в Париже. Ведь не из-за стихов же! Французы стихов не любят, не то что иностранных – родных, французских. Там стихи печатаются в восьмистах экземплярах. Если успех – еще восемьсот. И вдруг – триумф! Русских, непонятных… Я догадалась. Вознесенский наверное объявил себя искателем новых форм в искусстве – ну, скажем, защитником абстракционистов, как Евтушенко защитник угнетенных. Может быть, и защитник, но не поэт. Эстрадники!
А меня их поэзия – или их эстрада? – как-то не занимает. Конечно, причину успеха интересно было бы исследовать. С социально-исторической точки. На Западе, говорит Анна Андреевна, не понимают по-русски, а стихов вообще не ценят. Пусть так! А в России понимают? По-русски? И ломятся на вечера Вознесенского и Евтушенко… В чем дело?
А в Питере ведь есть и свои поэты гражданской проповеди. Бродский вспоминал, что первым импульсом к его собственному стихописанию стало чтение стихов Владимира Британишского. Молодой читающий Питер знал дословно «Смерть поэта» (1956) Британишского:
Когда страна вступала в свой позор,
как люди входят в воду, – постепенно
(по щиколотку, по колено,
по этих пор…
по пояс, до груди, до самых глаз…),
ты вместе с нами шел,
но ты был выше нас.
Обманутый
своим высоким ростом
(или – своим высоким благородством?),
ты лужицей считал
гнилое море лжи.
Казались так близки
былые рубежи,
знамена —
так свежи!..
Но запах гнилости
в твои ударил ноздри.
Ты ощутил чутьем —
так зрение обо́стри!
И вот в глаза твои,
как в шлюзы,
ворвалась
вся наша будущность,
где кровь
и грязь
и власть —
все эти три – как названные сестры!
Твой выстрел —
словно звук захлопнутых дверей!
Хоть на пороге, но – остановиться,
не жить,
не мучиться проклятьем ясновидца!
Закрой глаза, поэт!
Захлопни их скорей!
Ты заслужил и жизнь и гибель сложную.
Собой ли, временем ли был обманут,
не сжился с ложью —
вымирай как мамонт!
Огромный, обреченный, честный мамонт.
Непоправимо честный.
Неуместный.
Британишский протягивает руку тени Маяковского при помощи Маяковского стиха, что не очень-то свойственно общеленинградской поэтической стилистике. Слышна и нота Слуцкого. Новый поэт в открытую идет на порядок вещей. И такие-то безобразия происходят под боком Большого дома на Литейном. Куда смотрят товарищи? Чего они медлят? Какая-то в державе датской гниль.