355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Илья Фаликов » Евтушенко: Love story » Текст книги (страница 17)
Евтушенко: Love story
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:13

Текст книги "Евтушенко: Love story"


Автор книги: Илья Фаликов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 49 страниц)

РАЗРЕЗАННЫЙ АРБУЗ

Дмитрий Алексеевич Поликарпов был заведующий отделом культуры ЦК КПСС. Основным его карьерным достижением была антипастернаковская кампания 1958 года. К евтушенковской жизни он тоже руку приложил.

«Братская ГЭС» на пути к читателю претерпела свои немалые приключения. Уже пройдя жесткую редактуру Смелякова, которого самого – как редактора – редактировали в ЦК, поэма должна была открыть 1964 год в «Юности», она уже стояла в первом номере. Внезапно в декабре 1963-го главному редактору журнала Б. Полевому позвонил Л. Ильичев: поэму – снять.

– Это что – совет или приказание?

– Если вам советует секретарь Центрального комитета, то это приказание.

Ход конем изобрел С. Преображенский, зам Полевого, а в прошлом – личный помощник А. Фадеева, тертый калач. В «Юности» он возглавлял партячейку. На общее собрание собрались человек двадцать и вынесли резолюцию: обязать коммуниста Полевого обратиться в Политбюро ЦК КПСС с жалобой на действия секретаря ЦК.

Через неделю Поликарпов запросил 15 оттисков поэмы для членов и кандидатов в члены Политбюро. Спустя две недели Преображенский кричал в трубку Евтушенко:

– Победа!

Дело было за малым. Надо было явиться к Поликарпову в таком составе: Полевой, Преображенский, Смеляков, Евтушенко. Поликарпов зачитал бумажку. Смысл такой. Поэма – важное произведение для всей советской литературы, Политбюро – рекомендует. Все с глубоким облегчением вздохнули. Поликарпов вынул другую бумажку, дополнительную. Там были четыре пункта необходимых дополнений.

1. Отразить индустриализацию нашей страны и энтузиазм первых пятилеток.

2. Воспеть подвиг советского народа во время Великой Отечественной и его многомиллионные жертвы ради мира в мире.

3. В главе «Нюшка» подчеркнуть, что тяжкая жизнь в послевоенной деревне была не только следствием бюрократического пренебрежения, но прежде всего последствием самой войны.

4. Написать гимн Партии, как вдохновляющей и организующей силе нашего народа.

Смеляков проворчал:

– Вы что от него хотите, чтобы он вам новый Краткий курс ВКП(б) написал?

Преображенский покачал головой:

– Тут месяца на три работы.

Евтушенко сказал: хватит трех дней.

Через три дня собрались в том же составе. Все было сделано. Поликарпов зачитал вслух все новонаписанное.

– Кажется, неплохо. Но вот о партии как-то уж очень мало. Может быть, ты еще бы поработал – гроханул бы этак строк семьсот, а то и тысячу?

Смеляков не выдержал:

– Да вы что! Маяковский и то за всю жизнь только десять строк о партии написал. А я вот, например, ни одной…

«Братская ГЭС» вышла в четвертом номере. Строчечных поправок было 593.

«Когда в 1964 году в мастерской художника Олега Целкова я показал Артуру Миллеру верстку поэмы, испещренную красными карандашами, он был потрясен:

– Как вы можете писать в таких условиях? Что за люди вас так мучают?

Я показал ему на картину Целкова, где самодовольные уроды кромсали ножами живое тело разрезанного арбуза».

Когда сняли Хрущева, ничего внятного народу не было сказано. У Евтушенко в те октябрьские дни намечался отъезд в Италию, накануне которого его вызвал Поликарпов.

– Есть такое мнение. Надо отложить твою поездку. И вообще, чего ты там не видел, в этой Италии? Я вот, например, даже в Крыму ни разу не был. В общем, пиши телеграмму, что ты болен.

– Не буду писать никакой телеграммы. Я уже писал одну такую в Америку – стыдно потом было. Да и разве можно начинать новому первому секретарю партии свою деятельность с запрещения поездок писателей? Ведь именно так это будет интерпретировать реакционная пресса…

Поликарпов задумался.

– Обожди меня здесь, – сказал он и вышел.

Вернулся он через полчаса.

– Политическая ситуация с поездкой изменилась. Есть такое мнение – тебе надо ехать в Италию.

Он тут же позвонил в Союз писателей по вертушке.

– Отправляйте товарища Евтушенко завтра в Рим.

– Дмитрий Алексеевич, а как же мне отвечать на пресс-конференциях, если меня спросят, в чем все-таки причина снятия Хрущева?

Поликарпов задумался.

– В общем, так. Давай увидимся сегодня в семь вечера у Суркова.

Алексей Сурков был важным литсановником.

Ровно в семь за окнами сурковского кабинета появилось огромное черное тело «Чайки», оттуда вышел Поликарпов в традиционной серой велюровой шляпе, в таком же сером габардиновом плаще и с ярко-оранжевой клеенчатой папкой под мышкой. Разговор неожиданно оказался коротким.

– Значит, едешь?

– Еду…

– В Италию?

– В Италию, в Италию, – заверил его Сурков.

Поликарпов положил на стол оранжевую папку.

– Тут все, что надо. Держись в этом направлении. Но откроешь папку лишь в воздухе.

Папку открыли сразу же по уходе Поликарпова. Там лежали пустые бумажки – вырезки из «Правды», тассовские информации, брошюра Политиздата об октябрьском пленуме.

Суркова прорвало. Содрогаясь от нервного хохота, он в ярости затряс этими бумажками.

– И вот так всю жизнь! Всю жизнь!

Все-таки это он написал «Бьется в тесной печурке огонь…».

В октябре 1964-го журнал «Современник» представил стихи Джемса Клиффорда, английского поэта, погибшего на Второй мировой в 1944-м, перевел Владимир Лифшиц. Стихотворение «Квадраты» в балладном ритме содержало мысли, очень близкие Евтушенко.

 
И все же порядок вещей нелеп.
Люди, плавящие металл,
Ткущие ткани, пекущие хлеб, —
Кто-то бессовестно вас обокрал.
 
 
Не только ваш труд, любовь, досуг —
Украли пытливость открытых глаз;
Набором истин кормя из рук,
Уменье мыслить украли у вас.
 

Джемса Клиффорда не было. Его изобрел Лифшиц.

Мистификатор писал сыну Алеше (будущему Льву Лосеву) из Москвы в Питер 6 октября 1964-го: «О Клиффорде тут много и очень хорошо говорят. Евг. Евтушенко даже хочет написать о нем статью – на тему о поколениях и т. п. Он же <рассказал мне, что> говорил о нем с Элиотом, и тот подтвердил, что Клиффорд – отличный поэт, известный в Англии. <…> Поэты меня поздравляют с прекрасными переводами. В общем, Клиффорд материализуется на всех парах. Не вздумай кому-нибудь открыть мою маленькую красивую тайну!..»

А не произошло ли удвоение мистификации? Разговор Евтушенко с Элиотом не есть ли тот же розыгрыш? На первый взгляд – Евтушенко попал впросак, как Пушкин с проделкой Мериме: «Песни западных славян». Но не имеем ли мы право на второй взгляд? Вдруг он – понял? Почуял?

Более того. Если, допустим, Евтушенко действительно говорил с Элиотом о Клиффорде, не сыграл ли в эту игру и сам нобелевский лауреат? Мог. За модернистами не заржавеет.

Элиот – сплошь проглоченные-пропущенные звенья. Иные свои вещи он объясняет задним числом, но и комментарии мистифицирует. Игра в кошки-мышки, издевательство, провокация.

Элиот родился в 1888-м. В 60 лет получил «нобелевку». У нас в это время – 1948 год – кампания по безродным космополитам. В мировой поэзии – торжество поколения Элиота, то есть Пастернака – Ахматовой – Цветаевой – Мандельштама.

Андрей Сергеев издал переведенную им книгу избранного Элиота «Бесплодная земля» в 1971-м. М. Зенкевич и И. Кашкин в своей «великой антологии» (эпитет Сергеева) – «Поэты Америки» (1939) впервые представили Томаса Стернза Элиота и Эзры Паунда по-русски. Потом Паунд пал, кончив психушкой, молчанием собственным и вокруг себя. Элиота у нас разрешили раньше, чем Паунда, который попал в примечания сергеевского издания, сделанные В. Муравьевым, и в один из выпусков сборника «Восток – Запад» (1982).

Сергеевский перевод отчетливей звучит сейчас: после публикации оригинальных стихов Сергеева. Оказалось – там много своего: интонация, ход стиха.

Самоизоляция поэзии, что на Западе, что на Востоке, не мешала таким явлениям – на грани масскульта, – как Есенин, Маяковский или, позже, Аллен Гинсберг (и вообще битники, хиппи). Здесь же – наши шестидесятники.

Сюиты Элиота – монтаж главок, собранных по скрытому смыслу, заведомо дробных. «Бесплодная земля» была поначалу конгломератом разношерстных частей, при помощи Паунда организованных в поэму – за счет отсечения лишнего. Многие поэмы Евтушенко – то же самое. Но в основном, если не помогала цензура-редактура, он все делал сам. Смелякова трудно счесть Паундом.

Не исключено, что Пастернак знал «Паломничество волхвов» Элиота (1927). Речь о «Рождественской звезде» прежде всего. Там и там дышит ужас вселенской катастрофы, холод смерти. Элиот не входил в переводческий круг Пастернака. Но Стокгольм-48 – получение Элиотом Нобелевской премии – не прошел мимо внимания ни Пастернака, ни Ахматовой.

Ахматовские записные книжки пестрят именем Элиота, она не раз цитирует его строку «В моем начале мой конец» (In my beginning is my end), которую сделала эпиграфом ко Второй части «Поэмы без героя», благодарит Бродского за «На смерть Т. С. Элиота» и за сам факт приобщения к Элиоту (и Дж. Донну), хвалит Наймана за элиотовские переводы. Элиотовская подпитка шла к ней от молодых, но интересно, что впервые имя Элиота и та самая цитата возникли у нее – в размышлениях о Гумилёве. Кстати, она постоянно поругивала Элиота за его верлибр, считая, что именно от него пошла эта мода на слишком свободный стих.

Опасная проделка В. Лифшица в любом случае выявила две неотменимые черты Евтушенко – доверчивость и отзывчивость. А если верна гипотеза «второго взгляда», то и известную авантюрность. По крайней мере с определенного времени Евтушенко, как и Вознесенский, стал прибегать к прозрачно-эзоповским названиям стихотворений типа «Монолог американского писателя». По-видимому, признаки такого приема надо искать еще в давней-давней уловке Пушкина: «Из Пиндемонти». В рукописи было и так: «Из Alfred Musset» (Из Альфреда Мюссе). Поэта Пиндемонти не было. Был Пиндемонте, но он вряд ли сочинил что-либо подобное пушкинскому «Не дорого ценю я громкие права…»: речь о правах демократических.

Лев Лосев в книге «Меандр» (2010) отсылает к беседе с Виктором Астафьевым, напечатанной в газете «Вечерний клуб» (13 марта 1997 года):

Когда-то, не так уж и давно – годов двадцать-тридцать назад, завел я объемистый блокнот и переписывал в него стихи, редко встречающиеся, забытые или не печатающиеся по причине их «крамольности» – Гумилёв, Клюев, Набоков, Вяч. Иванов, лагерные стихи Смелякова, «Жидовка» и «Голубой Дунай» его же, Корнилова, Ручьева, Португалова, «Памяти Есенина» (так! – И. Ф.)Евтушенко, «Журавли» Полторацкого. Стихи Прасолова, Рубцова и многие, многие другие угодили в мой блокнот, который я возил с собою, читал, и не только сам себе, но и друзьям и компаниям близких людей, чувствующих слово и жаждущих услышать то, что от них спрятано и почему-то запрещено.

Астафьев рассказывает, что он решил распечатать эти вещи в газете «Красноярский рабочий», когда представилась такая возможность – с наступлением новых времен. Начал он с… Клиффорда. Более того, он сам, уже от себя, придумал ему биографию, добавив к вымыслу Лифшица необходимые подробности – место гибели (под Арденнами), способ творчества (в солдатской казарме и на фронте) и пр. Прозаик знает свое дело.

Астафьевский перечень имен – нормальная картина интересов современника, включенного в исторический процесс, происходящий на глазах. Этой картине присущ и авантюрно-фантазийный элемент, без которого история не существует. В этом плане Евтушенко равен Клиффорду. Они – другая реальность. Более насущная, чем та, что на дворе и за окном.

1965 год. Грань времен. Под внешним покровом преемственности КПСС на ходу меняет курс. Евтушенко встречает этот год в предельном смятении.

А может быть, он прав, говоря, что без плохих (средних) стихов не возникнет хороших?

1965 год, 18 января, он начнет с «Идут белые снега…», стихов на все времена, а ведь за несколько дней до того – 11–12 января – пишется «Отходная», на тот же размер-мотив:

 
Что ж, не вышло мессии,
не удался пророк.
Не помог я России
и себе не помог.
 
 
Я любил еще Галю,
как на стебле росу
среди горестной гари
в черном чадном лесу.
…………………………
Но закрылись границы
для меня навсегда,
и Париж только снится,
словно песня дрозда.
 
 
Все слова опоздали,
но, Россия, услышь.
До свидания, Галя!
До свиданья, Париж!
 

То же, да не то. Похоже на заготовку чего-то существенного.

Нет, чуда поэзии не объяснить.

Строчка «До свидания, Галя!», разумеется, красноречива. Веет прощанием. Это уже раз и навсегда не «До свидания, Галя и Миша» из давнего велопробега, когда свидания были чисто дружескими и конца им не предвиделось.

Правда, причиной обоих стихотворений, которые по существу – одна вещь из двух неравнозначных частей, был этот минувший тяжелый год, кончившийся падением Хрущева, тяжелый год, от которого осталось тяжелейшее ощущение:

 
Свою душу врачую,
замыкаясь в уют,
но я чую, я чую —
меня скоро убьют.
 

Так что «Идут белые снеги…» – это уже катарсис, финал переживания, преодоление исходного кризиса, панического ужаса, предельного страха.

 
Быть бессмертным не в силе,
но надежда моя:
если будет Россия,
значит, буду и я.
 

В идеале таким и должно быть стихотворение, оставляя за порогом неоднозначный позыв к своему возникновению. Такой вещью была «Вакханалия» Пастернака, слышимая в евтушенковском шедевре:

 
Город. Зимнее небо.
Тьма. Пролеты ворот.
У Бориса и Глеба
Свет, и служба идет.
 ……………………
А на улице вьюга
Все смешало в одно,
И пробиться друг к другу
Никому не дано.
 

Похоже, из пастернаковского лирического нарратива Евтушенко извлек песню. А строчкой «Быть бессмертным не в силе» он вспомнил себя раннего:

 
Видеть это не в силе.
Стиснув зубы, молчу.
«Человека убили!» —
я вот-вот закричу.
 

«Человека убили», 1957 год.

В том же 1957-м написана и «Вакханалия». Свою вещь в рукописи Пастернак разослал лишь близким людям, опубликована она была только в 1965-м, в первом номере «Нового мира».

Так было ли заимствование?..

Заметим попутно, 12 же января Бродский написал «На смерть Т. С. Элиота»: 4 января Элиот умер.

В «Записных книжках» Ахматовой две записи касаются Евтушенко, причем незадолго до ее смерти.

5 января 1966

Сейчас была горькая радость: слушала Перселла, вспомнила Будку, мою пластинку «Дидоны» и мою Дидону. Вот в чем сила Иосифа: он несет то, чего никто не знал – Т. Элиота, Джона Донна, Перселла – этих мощных великолепных англичан! Кого, спрашивается, несет Евтушенко? Себя, себя. Еще раз себя.

7 февраля 1966

Сейчас прочла стихи Евтушенки в «Юности» (№ 1). Почему никто не видит, что это просто очень плохой Маяковский?

Лидия Корнеевна Чуковская продолжала свои «Записки».

28 мая 65

…Возник обычный общий разговор о Евтушенко, Вознесенском и Ахмадулиной. О Евтушенко и Ахмадулиной говорили по-разному, о Вознесенском же все с неприятием.

– Мальчик «Андрюшечка», как называли его у Пастернаков, – сказала Анна Андреевна. – Вчера он мне позвонил. «Я лечу в Лондон… огорчительно, что у нас с вами разные маршруты… Я хотел бы присутствовать на церемонии в Оксфорде». Вовсе незачем, ответила я. На этой церемонии должен присутствовать один-единственный человек: я. Свиданий ему не назначила: ни у Большого Бена, ни у Анти-Бена…

Разговор впал в обычную колею: вот мы сидим, недоумеваем, бранимся, а Вознесенский, Евтушенко и Ахмадулина имеют бешеный успех.

– Надо признать, – сказала Анна Андреевна, – что все трое – виртуозные эстрадники. Мы судим их меркой поэзии. Между тем эстрадничество тоже искусство, но другое, к поэзии прямого отношения не имеющее. Они держат аудиторию вот так – ни на секунду не отпуская. (Она туго сжала руку и поставила кулак на стол.) А поэзия – поэзией. Другой жанр. Меня принудили прочесть «Озу» Вознесенского, какое это кощунство, какие выкрутасы…

Анна Андреевна ни разу не слышала чтение Евтушенко или Ахмадулиной – ни в компании, ни в концерте. Не слышала и в глаза не видела.

Молодые друзья Анны Андреевны были неотлучны от нее. Анна Андреевна находилась под постоянным облучением их обаяния – обаяния интеллектуального прежде всего. Приносили книги, пластинки, новости, слушали музыку, вместе переводили, пили водочку, злословили, возникали имена Элиота, Донна или Перселла, вырабатывались чаще всего единое мнение и общий взгляд на вещи.

Она как-то сказала Бродскому:

– Иосиф, а ведь вы не должны любить мои стихи.

Она ясно видела: он иной во всем.

Очень может быть, что, сведи Ахматову судьба с евтушенковской плеядой, точнее – с ним самим, у нее не нашлось бы оснований для слов о нелюбви к ее стихам, потому что в Евтушенко было то, что в нем заметил Адамович: новизна и консерватизм в одном флаконе. Ее фраза о Бродском «В его стихах есть песня!» на равных или с более полным правом может быть переадресована Евтушенко. По исходной, глубинной сути своей Евтушенко намного ближе к ахматовской линии стихотворства, нежели тот «волшебный хор». По стиху, по вектору поиска «ахматовские сироты» достаточно далеко отстоят от Ахматовой как поэта.

Евтушенко вполне мог бы написать в таком – ахматовском – духе и даже такими словами, включая ее рифмовку:

 
Я на солнечном восходе
Про любовь пою,
На коленях в огороде
Лебеду полю.
 

Не случилось. На слуху был другой Евтушенко. Который больше, чем поэт.

Надо учитывать, что песняв ахматовском понимании скорее всего не ограничивается чем-то песенно-фольклорным. Это даже не просто мелодичность. Речь – о музыке. В высшем смысле. Ахматова в восхищении слушает Перселла, в «Поэме без героя» превозносит «Седьмую» Шостаковича, не придавая ни малейшего значения «Тринадцатой» или тому, что в конце 1964-го Шостакович закончил «Казнь Степана Разина».

Ну а исключительное раздражение Вознесенским было перефокусированной ревностью – к Цветаевой, поскольку более ревностным цветаевцем был только Бродский, трогать которого – не моги.

Евтушенко говорит:

«Во время моей итальянской поездки 1964 года меня спросили о нем (Бродском. – И. Ф.) всего пару раз. Однако я написал письмо в ЦК, красочно расписывая то, как буквально чуть ли не вся итальянская интеллигенция не ест своих “fiori dei zukkini” [5] 5
  Цветы кабачков (ит.).


[Закрыть]
, не пьет своего “Barollo” и ничего другого, а только страдает и мучается из-за того, что такой талантливый поэт пребывает где-то в северном колхозе, ворочая вилами коровий навоз. Я попросил нашего посла в Италии – Козырева, друга скульптора Манцу и художника Ренато Гуттузо, почитателя моих стихов, отправить это мое письмо как шифрованную телеграмму из Рима. Я знал, что в центре (веет Штирлицем. – И. Ф.) шифровкам придают особое значение.

Козырев прекрасно знал, что мое письмо – липа, но благородная. Он отправил мою телеграмму шифром, да еще присовокупил мнение руководства итальянской компартии о том, что освобождение молодого поэта выбьет крупный идеологический козырь из рук врагов социализма».

Этот ход Евтушенко был если не решающим, то достаточно серьезным в ряду поступков подобного рода со стороны Дмитрия Шостаковича, Корнея Чуковского, Константина Паустовского, Александра Твардовского и Юрия Германа, писавших письма в защиту Бродского. Так или иначе, уже 4 сентября 1965 года Верховный Совет СССР принял постановление об изменении срока Бродского, выпустив поэта на свободу.

Евтушенко опять едет на Апеннины. Стихи идут лавиной. Везувий и Колизей стоят на месте. Нет, с Бродским Евтушенко отродясь не конкурировал. Он же был еще и старше. Он был первым даже в том, что бросил школу. Образец, с которым стоит соперничать, – Блок, его «Итальянские стихи». Предшественник был тоже восхищен божественными красотами сих мест и одновременно уязвлен смрадом современной цивилизации. В целом ритмы Рима, включая стихотворение «Ритмы Рима», больше напоминают ритмы Вознесенского: Евтушенко захватывает территорию реального соперника. Возникает некое сотворчество соперников. Возможно, такие жанры, как молитва или баллада, вырабатываются совместно и в некотором смысле сходно.

Это его общая стратегия – хороших и разных, вбирая, перемалывать в себе. Он теперь умеет все, что задумал. Его итальянские стихи 1965-го – отповедь скверной цивилизации, репортажная стенография ее пакостей, фотографизм редкостного зрения. 2 июня в газете «Унита» Ренато Гуттузо высказался о госте из России: «О Евтушенко часто спорят. Он человек мужества, мятежник против бюрократии. Для такой ежедневной борьбы нужно больше отваги, чем просто умереть на баррикадах».

Чего-то похожего на блоковскую «Девушку из Spoleto» («Строен твой стан, как высокие свечи…») у Евтушенко нет, на высокую ноту его не тянет. Он видит иное.

 
Там, где пахнет убийствами,
где в земле —
                      мои белые косточки,
проститутка по-быстрому
деловито присела на корточки.
 
(«Колизей»)

Вознесенский: «как чисто у речки бисерной дочурка твоя трехлетняя писает по биссектриске».

В будущем, 1966-м, прямо перед тем, как написать «Памяти Ахматовой», Евтушенко из воображаемой канавы, выменянной на славу («Меняю славу на бесславье…»), сообщит читателю (человечеству):

 
…Швырнет курильщик со скамейки
в канаву смятый коробок,
и мне углами губ с наклейки
печально улыбнется Блок.
 

Италия! Рим, Неаполь, Таормина. Он не мог не вспомнить о том, что в этом маленьком сицилийском городке в декабре прошлого года произошло великое – для русской поэзии – событие. Ахматову увенчали лаврами премии Этна-Таормина. Ну, не «нобель». Однако.

Это событие, несомненно, брезжило в его сознании, когда он писал «Процессию с мадонной», несколько напоминающую «Соррентинские фотографии» Ходасевича, о существовании которых Евтушенко наверняка знал, но вряд ли сознательно соревновался.

Сравним.

Евтушенко:

 
В городишке тихом Таормина
стройно шла процессия с мадонной.
Дым от свеч всходил и таял мирно,
невесомый, словно тайна мига.
 
 
Впереди шли девочки – все в белом,
и держали свечи крепко-крепко.
Шли они с восторгом оробелым,
полные собой и миром целым.
 
 
И глядели девочки на свечи,
и в неверном пламени дрожащем
видели загадочные встречи,
слышали заманчивые речи.
 
 
Девочкам надеяться пристало.
Время обмануться не настало,
но, как будто их судьба, за ними
позади шли женщины устало.
 
 
Позади шли женщины – все в черном,
и держали свечи тоже крепко.
Шли тяжелым шагом удрученным,
полные обманом уличенным.
 
 
И глядели женщины на свечи
и в неверном пламени дрожащем
видели детей худые плечи,
слышали мужей тупые речи.
 
 
Шли все вместе, улицы минуя,
матерью мадонну именуя,
и несли мадонну на носилках,
будто бы стоячую больную.
 
 
И мадонна, видимо, болела
равно и за девочек и женщин,
но мадонна, видимо, велела,
чтобы был такой порядок вечен.
 
 
Я смотрел, идя с мадонной рядом,
ни светло, ни горестно на свечи,
а каким-то двуединым взглядом,
полным и надеждою, и ядом.
 
 
Так вот и живу – необрученным
и уже навеки обреченным
где-то между девочками в белом
и седыми женщинами в черном.
 

Межиров через много лет вспомнит эпитет «двуединый» (взгляд) – говоря о «тайне Ахматовой», которая есть «результат совмещенного взгляда / изнутри и откуда-то со стороны».

Ходасевич (отрывок):

 
А между тем уже с окраин
Глухое пение летит,
И озаряется свечами
Кривая улица вдали;
Как черный парус, меж домами
Большое знамя пронесли
С тяжеловесными кистями;
И чтобы видеть мы могли
Воочию всю ту седмицу,
Проносят плеть и багряницу,
Терновый скорченный венок,
Гвоздей заржавленных пучок,
И лестницу, и молоток.
 
 
Но пенье ближе и слышнее.
Толпа колышется, чернея,
А над толпою лишь Она,
Кольцом огней озарена,
В шелках и розах утопая,
С недвижной благостью в лице,
В недосягаемом венце,
Плывет, высокая, прямая,
Ладонь к ладони прижимая,
И держит ручкой восковой
Для слез платочек кружевной.
 
 
Но жалкою людского дрожью
Не дрогнут ясные черты.
Не оттого ль к Ее подножью
Летят молитвы и мечты,
Любви кощунственные розы
И от великой полноты —
Сладчайшие людские слезы?
К порогу вышел своему
Седой хозяин остерии.
Он улыбается Марии.
Мария! Улыбнись ему!
 

В чем разница, если по существу? Евтушенковская картинка – взгляд безбожника. Дело не в таких частностях, как внутрихристианские противоречия: его не заботят чистота православия или заблуждения католицизма. В глаза ему бьет религиозность как таковая, разлитая в воздухе Италии, на каждом шагу. В «Исповедальне» он формулирует прямо:

 
Но верить вере я не вправе,
хоть лоб о плиты размозжи,
когда, почти как правда правде,
ложь исповедуется лжи.
 

Это уже ближе к блоковскому неприятию церковности в католической одежке, в частности – в монашеском облачении. В цикле «Итальянские стихи» у Блока есть стихотворение «Глаза, опущенные скромно…»: о статуе Девы Марии, упрятанной монахами в укромную нишу храма. Нелишне будет сейчас воспроизвести строфу, которую Блок написал, но не печатал:

 
Однако братьям надоело
(И не хватило больше сил)
Хранить нетронутое тело.
Один из них его растлил…
 

Блок давно носил в себе антиклерикальную ненависть. 15 апреля 1908 года он пишет матери: «Эти два больших христианских праздника (Рождество и Пасха) все больше унижают меня; как будто и в самом деле происходит что-то такое, чему я глубоко враждебен».

Монах монахом, а Евтушенко чуть не стал – Христом. Виной тому был бы Пазолини. Этот испитой, бледный, скуластый, тощий, жилистый, с печатью всех немыслимых пороков на лице человек попался на глаза гостю из России – в римском ресторане. Он его сразу узнал.

Это лицо невозможно было не запомнить. Впервые Евтушенко увидел его в Москве 1957 года, летом, когда в рамках Фестиваля молодежи и студентов проходил писательский симпозиум, где они общались накоротке, но этот нервный итальянец вел себя как-то неуравновешенно, ему что-то явно не нравилось, и он покинул Москву раньше времени и не в духе.

Но он слышал евтушенковское чтение стихов.

Тогда Пазолини был еще просто поэтом, впрочем, не совсем просто – он был поэтом-коммунистом, а в общем и целом – прирожденным протестантом, даже внутри итальянской версии еврокоммунизма. Пазолини исчез из Москвы не без следа – стали доходить известия о его кинематографических успехах, а также идеологических, моральных, эстетических и сексуальных аномалиях. Гомосексуалист в коммунистической среде не такая уж невидаль, прецеденты были и есть, но он был еще и атеистом странного толка: его не отпускала мысль о Христе.

Евтушенко полагал, что Пазолини был из той человеческой породы, что обитала в катакомбах раннего христианства. В 1963 году, когда Евтушенко песочили за «Бабий Яр», в Москву пришла телеграмма: «Я знаю, что ты сейчас в самом центре критических атак. Когда-нибудь ты поймешь, что это твои не худшие, а лучшие дни. Ты добился поэзией того, что заставил даже правительство спорить с тобой. Здесь я могу залезть голый в фонтан на Пьяцца ди Еспанья и орать сплошные “против”, но никто даже внимания на меня не обратит. Завидую. Поздравляю. Твой Пьер Паоло Пазолини».

Евтушенко был гоним, нов и неожидан, и этого было достаточно для того, чтобы в задуманном Пазолини фильме на евангельскую тему этот русский бунтарь изобразил Христа. На имя Хрущева пришло письмо, украшенное именами Федерико Феллини, Микеланджело Антониони, Франческо Рози, с заверениями в марксистском истолковании роли Христа. Номер не прошел.

В 1964-м «Евангелие от Матфея» было готово. Без Евтушенко.

В том году в римском ресторане они увиделись случайно, Евтушенко послал ему с официантом записку на итальянском языке, которым стал потихоньку заниматься: «Sono cui. Tuo Cristo mancato…» [6]6
  «Это я. Твой неполучившийся Христос…»


[Закрыть]
Пазолини подбежал мгновенно, предложив показать ночной Рим. Искатели приключений шатались по римским трущобам с не меньшим риском напороться на нож, нежели в марьинорощинских закоулках.

Прогулки такого рода для Пазолини кончатся плохо. Его убьют.

Италия! Где, как не здесь, подумать о внучке итальянца Стопани?..

Ровно десять лет назад Белла показала ему некое письмо к ней, исполненное лиризма. Писал эпик.

Милая Изабелла Ахмадулина!

Пишу Вам под впечатлением Ваших стихов, присланных мне на отзыв из Лит. института.

Я совершенно потрясён огромной чистотой Вашей души, которая объясняется не только Вашей юностью, могучим совершенно мужским дарованием, пронизанным чувственностью и даже детскостью, остротой ума и яркостью поэтического, да и просто человеческого чувства.

Как это все Вам сохранить на будущее? Хватит ли у Вас воли не споткнуться о быт? Женщине-поэту труднее, чем поэту-мужчине…

Как бы там ни было, что бы в Вашей жизни ни произошло, помните, что у Вас дарование с чертами гениальности и не жертвуйте им никому и ничему!

До свидания, чудесное Вы существо, будьте радостны и счастливы, а если и случится какая беда – поэт от этого становится только чище и выше.

Илья Сельвинский

21. III.55.

А на Родине – перманентная жарища похлеще средиземноморской. Идет сеча вокруг новой евтушенковской поэмы.

В «Литературной газете» от 22 июля 1965 года Сельвинский говорит в несколько иной тональности и не о том:

…приходит интерес к отстоявшемуся, попытка обобщить историю, а значит, снова должна возникнуть большая форма. В этом отношении симптоматично появление работы Е. Евтушенко «Братская ГЭС». В ней еще нет сквозного действия главных персонажей, как, впрочем, нет и самих персонажей. Евтушенко расправляется со своим талантом, как с кашей: он размазал свое произведение на четыре тысячи строк, которые не сплавливаются в монолитное единство, – распадаются на сборник стихотворений. Но в них уже прорезываются, как молочные зубы, эскизы отдельных характеров, написанных сочно и выпукло.

Спасибо и на том.

Нет, действительно спасибо, хотя старик Сельвинский похвалил через губу, а в принципе – разругал, это булыжник в мягкой упаковке. Спасибо потому, что другие выражаются без обиняков.

Например, товарищ М. Лобанов в «Дне поэзии»:

Евтушенко разговаривает с историей, как с какой-нибудь поклонницей стихов на читательской конференции. Один из авторов в восторге от главки «Стенька Разин», тут сплошные восклицательные знаки: «Этого Стеньку забыть нельзя!», «Это зрело!» и проч. А чем восхищаться? Один выдавливает прыщ, другой прет, треща с гороху, девки под хмельком «шпарят рысью – в ляжках зуд». Автору кажется, что это хорошо, а это отвратительно…

Подключается город на Неве, «Вечерний Ленинград» от 24 декабря 1965-го, реплика литераторов П. Журбы и А. Чуркина «Евгению Евтушенко премию? Возражаем!»:

Несколько дней назад обнародован список кандидатов на соискание Ленинских премий 1966 года в области литературы и искусства… Мы, признаться, не без удивления прочли, что редколлегия «Юности» выдвинула поэму «Братская ГЭС» Евтушенко… Ограниченность мировоззрения автора «Братской ГЭС» состоит в том, что он видит в истории революционной России не движение масс, а подвиги одиночек. Творчество Евтушенко слабо, а порой неверно отражает нашу советскую действительность. Творчество его не заслуживает такой высокой оценки. Оно недостойно Ленинской премии.

Обсуждение поэмы идет широкошумно, воинственно. Эта война для автора поэмы кончится ничем, то есть поражением. Премию дадут Сергею Сергеевичу Смирнову за «Брестскую крепость». Слава Богу, книга достойная. Не то что поведение ее автора в 1958-м.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю