Текст книги "Евтушенко: Love story"
Автор книги: Илья Фаликов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 49 страниц)
Былое нельзя воротить – и печалиться не о чем:
у каждой эпохи свои подрастают леса.
А все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеичем
поужинать в «Яр» заскочить хоть на четверть часа.
…………………………………………
Былое нельзя воротить… Выхожу я на улицу
и вдруг замечаю: у самых Арбатских ворот
извозчик стоит, Александр Сергеич прогуливается…
Ах, завтра, наверное, что-нибудь произойдет!
Окуджава посвятил эту свою вещь Александру Цыбулевскому. Жил в Тбилиси редкостный такой человек, его все называли Шура, он писал стихи по-русски, грузинских поэтов на язык русских осин почти не переводил, но на него не обижались, все знали о его нежной любви к Грузии и ее поэтам, и он писал об этом, в частности о Важа Пшавела, о том, как этого пшавско-хевсурского великана переводили русские поэты: Мандельштам, Пастернак, Цветаева, Заболоцкий. В ранней юности Шуру посадили на долгие годы, он отсидел восемь лет, а мог бы и дольше: он был приговорен к десяти годам заключения в лагерях за «недонесение» на студенческую подпольную организацию «Молодая Грузия». В 1956-м был освобожден, в 1957-м реабилитирован Военной коллегией Верховного суда СССР. Когда его арестовали (1948), они с Булатом были однокурсниками филфака Тбилисского университета, но на допросах он вел себя так, что Булата не тронули, а вполне могли бы – они вращались в одном дружеском кругу. Следователь потребовал у Цыбулевского:
– Подтвердите, что заводила в вашей преступной организации – Окуджава.
Шура сыграл в дурочку:
– А кто это такой?..
Говорун и выпивоха, мгновенно сходившийся с новыми людьми, он в глазах многих был чуть не святым. Став писать исследование о Блоке, он резко порвал с темой, когда обнаружил, что Блоку был не чужд некоторый антисемитизм. Богом его был Мандельштам.
Евтушенко знал Шуру еще с пятидесятых: «Однажды он с неожиданной для него взрывчатостью сказал мне: “А ты знаешь, ведь в Мандельштаме больше социализма, чем во всех, кто замучил Мандельштама”, – и вдруг заплакал. Он тосковал по тем поэтам, с которыми у него отобрали возможность обняться». В 1967-м Евтушенко пробил в тбилисском издательстве «Мерани» лирическую книжку Цыбулевского «Что сторожат ночные сторожа», став ее редактором, а Симона Чиковани попросил написать предисловие.
Дело было так. В один из приездов в Тбилиси Евтушенко выступил перед уважаемой литературной публикой, включавшей тузов из грузинского Союза писателей. Он проникновенно прочел несколько вещей, принятых более чем благосклонно. Когда аплодисменты стихли, он сказал:
– Эти стихи принадлежат перу замечательного поэта Александра Цыбулевского.
В Москве его издать не удалось. Такие стихи трудно было опубликовать:
Когда рассвет – сквозь ставни – тощий
Перебежит трамвайный путь,
Встаешь, и ласков мир на ощупь,
А глубже страшно заглянуть.
Но расцепившееся слово
Иным движением полно:
Оно несчастием здорово
И только радостью больно.
Летом 1975-го Шура Цыбулевский умер.
Через много лет, в 2011-м, Евтушенко напишет:
Когда в нем декадентские отрыжки
нашел однажды критикан-ханжа,
я спас ему изданье первой книжки
«Что сторожат ночные сторожа».
……………………………………
Порой мудрее выпить по стакану
за разговором братским и мужским,
по Руставели жить, по Пастернаку,
а не по интриганам никаким.
(«К социализму были не готовы…»)
Так жить не получается.
Во второй декаде июня 1975-го группа литераторов выехала на Русский Север. Евтушенко поехал со своим самоваром. Крепкая, краснощекая, местным крестьянам Джан казалась своей, природной русачкой. Там было в общем и целом весело и безоблачно. После одного из обильных застолий Джан лихо погнала милицейскую «канарейку», пока на заднем сиденье дрых вусмерть упившийся начальник районной ГАИ. В одной деревушке древний старик вытащил из сундука пронафталиненный костюм, пошитый еще на его свадьбу при царе Горохе, и предложил потянуть сукно, да посильнее, – сукно выдержало. Старик сказал:
– Аглицкое!
Посетили Бобришин Угор, родовые места Александра Яшина, где ему поставили монумент.
Мать Яшина
у памятника Яшину
сидела в белом крапчатом платке,
немножечко речами ошарашена,
согбенная,
с рукою на руке.
…………………………
Гуляй,
пляши и пой, Угор Бобришный!
И я спляшу —
не потому что пьян.
Хотя я вроде «человек столишный» —
я русский —
тоже, значит, из крестьян.
(«Памятники Яшину»)
Об этой поездке осталось свидетельство Станислава Кунаева:
Видит Бог, наши отношения с Евтушенко в 60-х и даже 70-х годах были вполне приличными. Вместе с ним мы как-то побывали на таежном Бобришном Угоре – на могиле Александра Яшина, бродили по берегам северной лесной реки Юг, на обратном пути заехали в Кирилло-Белозерский монастырь, фотографировались возле могучих кирпичных стен, а в Вологде сидели в гостях у покойного ныне Виктора Коротаева. В те времена он казался мне талантливым русским парнем с авантюрной жилкой, с большим, но еще не отвратительным тщеславием, с нимбом фортуны, колеблющимся над его светловолосой головой… Взгляд только настораживал: расчетливый, холодноватый, прибалтийский.
Раздражала разве что естественная, природная, неистребимая пошлость его чувств и мыслей – о стихах, о политике, о женщинах, о чем угодно. Но не такой уж это роковой недостаток, особенно в молодости. Да и кто знал, что подобное свойство его натуры с годами будет укореняться в ней все глубже и прочнее?..<…>
Но все испортил мой тезка критик Станислав Лесневский. Он встал со стаканом в руке и предложил здравицу в честь «знаменитого великого русского национального поэта Евгения Евтушенко». Слова Лесневского покоробили всех – все-таки Вологодчина, родина Николая Клюева, Александра Яшина, Николая Рубцова. Бестактно…
Взглянув на улыбающегося Евтушенко, принявшего как должное грубую экзальтированную лесть, я решил вернуть своего тезку на грешную землю.
– Да, я готов выпить за знаменитого, может быть, даже за великого, но за русского национального – никогда. Ты уж извини меня, Женя.
– А кто же он такой, по-твоему? – сорвался на провокаторский визг Станислав Стефанович Лесневский. – Если не русский, то еврейский, что ли?
– Может быть, никакой, а может быть, и еврейский. Вам лучше знать, – ответил я.
В состоянии истерики Лесневский выскочил из комнаты. Вслед за ним ушел и «великий» поэт.
No comments, как сказал бы Копелев.
В августе Евтушенко прибыл в якутский город Алдан. С ним – те же: Л. Шинкарев, В. Щукин (один из первооткрывателей алмазов в Якутии), Г. Балакшин, В. Черных (тоже геолог, но местный, якутский), О. Целков, брат Шинкарева Наум, который стал медиком команды. За каждым из членов экспедиции закреплялась определенная «должность», поэт был юнгой. В течение нескольких недель они сплавлялись по рекам на моторках, побывали в Томмоте, Угояне, в Перекатном, Хатыми. В Перекатном Евтушенко выступил перед горняками. Отдельный вечер был в Алдане по окончании путешествия в клубе «Авиатор». Ему преподнесли букет садовых северных цветов.
Описание Алдана можно увидеть в дневнике молодого геолога Сергея Миронова, тогда еще студента на практике:
Городок небольшой. Рынок, две бани, почта, один ресторан – давно не беленый, одноэтажный домик со странноватой кладбищенской (мои ассоциации почему? Может, оттого, что она металлическая) вывеской «Ресторан Алданского Райпо» (за последние буквы не ручаюсь), несколько столовых, в основном рабочих, универмаг, кинотеатр, пара клубов, несколько магазинов и т. д., и т. п. …
…Еще об Алдане. Над городом господствует сопка, на верхней части склона которой выложено «Наша цель – коммунизм». Это чтобы помнили, значит. А выше, на самой вершине – факел. Из железа.
Еще об Алдане. Здесь есть такси. Город на сопках, улицы с подъемом и террасами. На улице Ленина памятник первооткрывателям золота. Рядом в полный рост стоят якут и русский в буденовке, в ногах кирка и корыто для промывки. Руки (по одной) подняты. На руках держат оленьи рога, а в них, как в чаше, лежит золотая жемчужина (камуфляж, разумеется). Скульпторы – ленинградцы. В простонародье этот памятник именуется «Рогоносцы».
Прямо посреди города течет речка. И прямо на этой речечке в черте города работает драга. Добывает золото.
Геолог Миронов станет политиком, когда ударит час. В новые времена начальник российского сената преподнесет переделкинской галерее Евтушенко подарок – колоссальный минерал.
Все-таки термин эпоха застояочень неточен. Середина 1970-х – полное и безоговорочное размежевание в советской интеллигентской среде. Шла позиционная война по всем фронтам, беспрерывные взрывы и пальба, и эта внутренняя атмосфера интенсивно экспортировалась по причине облегчения эмиграции.
Владимир Максимов, как мы помним, составил ухищренно-византийский текст окуджавовской псевдопокаянной заметки в «Литгазете» 1972 года. Человек знал ходы и пользовался ими. Он много знал, житейский опыт у него был будь здоров, за плечами – беспризорно-бродяжническое детство, годы зоны по уголовным делам. Ему все это осточертело, и в 1974-м, пройдя полосу непечатания и психушку, он уехал. В выдающемся журнале «Континент», им основанном, печаталась добротная литература, в основном эмигрантская, и бестрепетно прямая публицистика. В ноябре 1975-го Максимов поместил там свою инвективу под названием «Осторожно – “Евтушенко!”»:
До последнего времени провокаторство, как явление, было свойственно в России лишь политическим движениям, но после пятьдесят шестого года, в эпоху так называемой либерализации, оно прочно обосновалось и в отечественной литературе. Люди весьма скромных дарований, шумно эксплуатируя пробудившуюся общественную совесть, лихорадочно принялись наживать себе материальный и политический капитал убогими виршами на «животрепещущую» тему, в которых строго дозированная «смелость» сопровождалась охранительными уверениями в любви и преданности к партии, родине, Ленину.
Пробавляясь таким образом, мастера остреньких поэтических пассажей во всеуслышание плакались на свою судьбу, а втихомолку, с помощью тех же «гонителей» приобретали ордена, дачи, машины. И – странное дело – нашей пресловутой либеральной интеллигенции и в голову не приходило, каким это манером в стране, где один Нобелевский лауреат затравлен до смерти, а второй поставлен вне закона и выслан из страны, эти ловкачи-умельцы ухитряются не только жить припеваючи, беспрепятственно осуществляя заграничные вояжи, но и слыть при этом «борцами» и «мучениками»?
Причем не только у нас! Услужливые репортеры некоторых зарубежных газет с оперативностью, достойной куда лучшего применения, оповещают благодарное человечество о всяком чихе поднаторевших в расхожей демагогии мессий из Переделкино. Поистине ничего не забыли и ничему не научились!
Одну из наиболее характерных фигур этого доходного поприща являет собою Евтушенко. Если бы речь шла о нем лично, то чувство элементарной человеческой брезгливости остановило бы меня. Как говорится, много чести! Но, к несчастью, Евтушенко – типичный продукт целого явления в современной русской словесности.
Едва ли рыцарь простодушного доноса Фаддей Булгарин в XIX веке догадывался, что при известной гибкости мог бы, оставаясь агентом третьего отделения, выглядеть в представлении современников и потомков мучеником Сенатской площади. Другое дело Евтушенко. Он, к примеру, пишет и печатает стихотворение «Бабий Яр», а затем в качестве члена редколлегии журнала «Юность» поддерживает резолюцию об израильской «агрессии». Он посылает в адрес правительства широковещательную телеграмму против оккупации Чехословакии, но вслед за этим делает приватное заявление в партбюро Московского отделения Союза писателей с осуждением своей первоначальной позиции. Он громогласно защищает Солженицына и тут же бежит в верхи извиняться и каяться, и пишет ура-патриотическую поэму о стройке коммунизма – Камском автомобильном заводе, – где прозрачно намекает на того же Солженицына: «Поэта вне народа нет!» И, представьте себе, это не мешает ему оставаться в глазах наших, да и не только наших, «интеллектуалов» представителем культурной оппозиции. <…> Существование «применительно к подлости» не ново в русской общественной жизни. Сыскными метаморфозами нас не удивишь. Но только в наше время метаморфозы эти обходятся нам такой дорогой ценой. Думается, что мировая культурная общественность определит, наконец, свою позицию по отношению к этому отвратительному явлению. Было бы чрезвычайно полезно для всех нас, если бы всякий раз, когда эти бойкие вояжеры являются куда-либо с очередным служебным визитом, их повсеместно сопровождало предупреждение: осторожно – «Евтушенко»!
Париж, 20 ноября 1975 г.
В заметке, подписанной Окуджавой, стилист Максимов был намного тоньше.
Но как, однако, время разводит людей, как оно разносит их беспощадно, составляя неожиданно странные конфигурации в луче обратного света. Евтушенко – Окуджава – Цыбулевский. Евтушенко – Окуджава – Максимов.
Время берет людей на излом. В ноябре на радиаторе переделкинского Дома творчества повесился Геннадий Шпаликов.
Пароход белый-беленький,
черный дым над трубой.
Мы по палубе бегали,
целовались с тобой.
Кончилась и эта песня.
Евтушенко завершает 1975 год поэмой «Просека», о которой тогда же вслух сам говорит, что это неудача и за нее ему попадет со всех сторон.
Он прочитал «Просеку» на Высших литературных курсах (при Литинституте), где Межиров вел поэтический семинар. В конференц-зал набежало много народу – студенты Литинститута прежде всего, яблоку негде было упасть, Евтушенко пользовался все еще острым любопытством (видом популярности) не только читателей, но и коллег. Слушатели курсов – народ пришлый, неоднокрасочный, со всех концов страны на два года собирающийся в Москве. Про ВЛК литснобы говорили: школа для малограмотных писателей. Межиров, долгие годы учивший недоучившихся литераторов, был удручен «извозчицким пьянством» в общежитии Литинститута на улице Добролюбова, 8/11, где обитали его семинаристы вперемешку со студентами. Отсутствие высшего гуманитарного образования было условием для поступления на курсы и в некоторой мере льготой членов Союза писателей СССР. Провинциальные писатели, по преимуществу средних лет, за два года пребывания в Москве обзаводились кое-какими журнально-издательскими связями, если не спивались на шестом этаже общаги.
Евтушенко не чванился перед незнаменитыми собратьями. Он искренне считал себя самого поэтом из глубинки. Недообразованный писатель, учившийся на ВЛК, – какая-никакая связь с народом. Поэму он прочел на подъеме, заработал горячее одобрение зала и с легким сердцем отдал ее в «Литературку», которая напечатала ее большим фрагментом 1 января 1976 года.
Чем «Просека» интересна? Тем, что, во-первых, именно там сказано:
Моя фамилия – Россия,
а Евтушенко – псевдоним.
А во-вторых, там целый кусок посвящен Валентину Распутину. «Такой талантище. Наш сибиряк».
Евтушенко по-прежнему балансировал. Еще бы – поэма про БАМ. Про КамАЗ не получилось – с чего он взял, что получится на этот раз? А он и не был уверен, более того – был почти убежден в противоположном. Его грела рискованная задача – пройти по минному полю конъюнктуры без окончательных потерь. Матушка Сибирь выручит, если что.
Всесоюзная ударная комсомольская стройка в ракурсе истории. Ключевский нам поможет.
Евтушенко читает пылкую лекцию в стихах о пользе истории и ее необходимости. Кто против? Он уже делал это не раз – начиная со «Станции Зима». Его не смущает явный неуспех у просвещенного читателя. Он находится на узловом повороте своей – евтушенковской – истории. Правы ли умники в Оксфорде? Можно ли играть в свою игру средствами официоза?
Он ставит на историю отечественную. Возникают «Ивановские ситцы».
Он и эту вещь прокатывает на профессиональной площадке – на сей раз в Большом зале Центрального дома литераторов. У него сольный вечер. Он читает много прежнего, но «Ивановские ситцы», поэма про первопечатника Ивана Федорова, – коронка концерта. Грозный царь изгоняет первопечатника из родных пределов.
Ты понял бы,
великий Гутенберг,
всю прелесть жизни русского коллеги,
когда он изгнан из Москвы
поверх
груженной только буквами телеги?
Ты понял бы,
прихлебывая кирш,
как взвыл Иван в рукав,
никем не слышим,
когда ему,
как будто шавке:
«Кыш!» —
да хорошо,
что обошелся «кышем».
Идет голый намек на Солженицына. Залу всё предельно ясно.
«Ивановские ситцы» будут напечатаны в восьмом номере ленинградского журнала «Аврора» за 1976 год. Вскоре Ивановский обком КПСС издаст распоряжение об изъятии из библиотек города Иванова и Ивановской области текста поэмы как «порочащего». За что?
Иваново-Иваново,
слезы разливаново,
такое гореваново,
такое тоскованово.
Иваново-рваново,
Иваново-пьяново,
сплошное надуваново,
сплошное убиваново…
Поэму не спасла и тема деятельности большевичков в городе ткачих, первый Совет и пр.
А в XXI веке и такое произойдет: «Мой сын окончил университет в Лондоне и по заданию редакции, где проходил стажировку, поехал в город Иваново – писать репортаж о борцовском поединке между охранниками тюрьмы и их заключенными. Саша позвал в поездку и друга-шведа. А их, совсем юных и неопытных, на темной ивановской улице подкараулила банда местных хулиганов. Сыну выбили зубы, отобрали все деньги, хорошо хоть документы потом подбросили. Какое, скажите, представление о родине отца могло сложиться у Саши?»
В 1976-м, за несколько дней до евтушенковского вечера, в Малом зале Центрального дома литераторов отметили память Николая Рубцова. Было сказано много хорошего, но лишнего, как всегда, – больше. Малый зал противостоял Большому: тихая поэзия – громкой.
Десятого февраля Евтушенко пишет, опередив будущее определение семидесятых:
Достойно, главное, достойно
любые встретить времена,
когда эпоха то застойна,
то взбаламучена до дна.
В том феврале он побывал в Лондондерри, вместе с Джан. Она была за рулем крохотного «Mini-Club», когда они, нагнув головы, проскочили насквозь перестрелку между протестантами и католиками и на капот им грохнулась натуральная львица из парка «Сафари в Ольстере». Его голову тогда решительным движением ладони нагнула Джан. Она спасла их обоих. Но в стихах того же февраля вспоминается другая:
Но всех других времен
сильнее прошлое,
и я хороший там,
и ты хорошая.
Там первый снег с твоих ресниц сцеловываю.
Там ты от всех морщинок исцеленная,
идти по льду
в высоких туфлях не решающаяся,
как олененок на копытцах, разъезжающаяся.
(«Прошлое»)
Наверное, это Белла.
В Центральном доме литераторов идет своя жизнь, с незримой для постороннего глаза расстановкой сил. Что на дворе, то и в доме. Главная забота администрации дома – всё уравновесить. Левые, правые, знаменитые, безымянные, богатые, нищие, стадные, бесстайные – тут все рядом, в одном котле. Малый зал предназначен для мероприятий второго ряда. Из Малого и Большого выносили тела умерших в соответствии с рангом. Иной литератор целенаправленно трудился изо всех сил, дабы его вынесли из Малого, – тоже честь.
А 1 апреля – тяжелейший удар: умер Николай Тарасов. Совсем недавно в Малом зале был его вечер, всё прошло как нельзя лучше, и вот… Это было трудно осознать. Крепкий, спортивный, веселый, с планами и надеждами на будущее. «Первоапрельская шутка». Дивны дела твои, Господи.
В конце апреля, вне всяких юбилеев и других поводов (ну, если не считать день рождения 9 мая), в Большом зале – вечер Окуджавы. Любимцы и кумиры еще существуют, Москва ломится, как на битлов, народу выше крыши, Окуджава поет, поставив ногу на сиденье стула. Он дежурит по апрелю.
Первого июля – 80 лет старику Антокольскому. Все помнят наизусть его «Санкюлота»:
Мать моя – колдунья или шлюха,
А отец – какой-то старый граф.
До его сиятельного слуха
Не дошло, как, юбку разодрав
На пеленки, две осенних ночи
Выла мать, родив меня во рву.
Даже дождь был мало озабочен
И плевал на то, что я живу.
В Большом зале – торжество, на сцене самые звонкие имена, от Беллы Ахмадулиной до Ивана Семеновича Козловского, головокружительного лирического тенора, который после исполнения романса «Я встретил вас…» стал на колено пред юбиляром, утонувшим в огромном троноподобном кресле. Один поэт в своем дневнике назвал этого певца «Евтушенко в вокале». Юбиляр лобызает всех, с трудом дотягивается до евтушенковских уст, обняв его за длинную шею.
Бурная клубная жизнь.
Пришла беда – отворяй ворота. В начале августа ушел Михаил Луконин. Большой зал ЦДЛ, гроб на сцене, Евтушенко в цветном летнем пиджаке, прилетел с юга, цветы в руках, слезы на глазах. Что случилось с могучим этим мужиком пятидесяти семи лет? Обширный инфаркт, в который он не поверил и который он заработал на банкете, данном им в честь цэдээловской обслуги по поводу получения золотой медали «Борцу за мир». Еще пару дней гудел-гулял уже после диагноза. Он славился глубоким продолжительным вздохом, последний выдох был мгновенным.
Происходит убыль и другая. Еще в апреле отбыл из Москвы и приземлился в Вене А. Гладилин, на подходе – В. Войнович, у которого отключили домашний телефон за слишком артикулированные беседы с другом Н. Коржавиным, проживающим в Бостоне, штат Массачусетс, США.
Двадцать пятого августа «Правда» печатает статью Евтушенко «Поэзия тревоги и надежд».
«Очень многое для понимания какой-либо нации в целом зависит от первого контакта с представителями этой нации. <…> Первыми американцами, с которыми я познакомился, были американский поэт, которого не побоюсь назвать народным поэтом, – Карл Сэндберг, и замечательный художник-фотограф Эдвард Стайхен, приехавший в 1957 году в Москву со своей экспозицией “Род человеческий”. <…> на встрече в Союзе писателей Сэндберг попросил гитару и хрипловатым старческим голосом стал петь ковбойские, крестьянские и рабочие песни, потряхивая в такт седым чубом.<…> В кафе “Аэлита” Фрост читал притихшему залу стихи о снеге».
Далее речь идет об антологии «Современная американская поэзия», выпущенной «Прогрессом»: «В антологию включены лучшие произведения 50 лучших американских поэтов за 30 последних лет… Недостает стихов Роберта Пена Уоррена и Джона Апдайка, интересных не только как прозаики, но и своеобразных поэтов».
Евтушенко отмечает, что после Чуковского, Зенкевича, Кашкина «образовался молодой отряд переводчиков американской поэзии. Особенно хороши переводы Вознесенского, А. Сергеева, В. Британишского, П. Грушко».
Осенью прошумел День поэзии, 15 ноября в Лужниках грандиозное действо, на сцене они сидят рядом – он и Белла.
В середине декабря – сердчишко пошаливало – он опять сдался в больницу МПС. Опять стихи, хоть и не в таком обилии, как в первый раз. Возник вполне постмодернистский стишок:
Наполеон сказал: «Сарделек пару…»
Советский рубль он вынул из лосин,
потом присел к электросамовару,
Распутина в соседи пригласил.
Еще одна прелестная подробность:
вбежал Малюта, бросил: «Сигарет…»
Печальная, забавная загробность.
Почти тот свет.
Мосфильмовский буфет.
Двадцать восьмого декабря ушел Александр Рудольфович Гангнус. Они как сговорились. Тарасов, Луконин, и вот – он. Слов нет. С Новым тебя годом, 1977-м, Женя. Сердце надрывается.
Стихов на смерть отца не написалось. Это произойдет позже, в поэме «Мама и нейтронная бомба».
Папа,
я поднимаю твой гроб
вместе с твоими сослуживцами
из Союзводоканалпроекта,
от которых не зависит только одно
ирригационное сооруженье —
Лета.
Папа,
я кладу твои немногие,
но честные ордена
на принесенную мной слишком поздно
кислородную подушку.
Папа,
я бросаю на крышку твоего гроба
комья земного шара.