Текст книги "Что мы можем знать"
Автор книги: Иэн Расселл Макьюэн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
13
Даже если Вивиен так ни разу и не прочла свой подарок, даже если так и не развязала тот свиток пергамента, все, что я о ней знаю, подталкивает меня к выводу, что она не уничтожила поэму. Сохранить ее в целости значило как минимум оставить за собой свободу выбора. Что еще важнее, она любила стихи Бланди, «Корона» восхитила ее, хотя и нарушила ее душевное равновесие, и она была не настолько глупа или высокомерна, чтобы отнять у истории право вынести свое суждение. Возможно, ее не слишком радовало, что стихи посвящены ей, но она полагала, что «время нейтрализует эту связь». Она питала страсть к поэзии как таковой и никогда не погубила бы столь капитальный труд ради удовлетворения своих личных прихотей или потому, что разочаровалась в браке. Кроме записей в дневнике, у нас есть ее электронные письма. Она признавалась сестре, что сама мысль о поэме, «один только взгляд на ее зеленую ленточку» вызывает у нее в душе «странное смятение». Через пять дней после чтения она выразилась более спокойно: поэма «прекрасна, но думать о ней тяжело». И неделю спустя, уже о другом: «Нам нужно было решиться на усыновление. Он возражал. Ребенок столкнул бы его с пьедестала».
В начале ноября она отметила в дневнике, что несколько раз ездила в Лондон навестить Питера. «Фрэнсис хочет говорить о своей поэме. Хочет, чтобы его хвалили. Там много замечательного, и некоторые строчки я даже повторяю ему на память, но быть совсем честной не получается, потому что у меня по отношению к ней смешанные чувства. Впрочем, каждый раз он вроде бы уходит довольный, но потом возвращается за новой порцией». Вивиен не считает, что его надо в этом винить. «Он столько в нее вложил! Я понимаю, что должна быть ему благодарна; пожалуй, я и впрямь благодарна». Наверное, ей повезло, что Фрэнсис «сидел у себя в кабинете и стучал по клавишам каждый божий день буквально с утра до вечера». Мы знаем, что тогда он писал свое эссе «Крылья и оковы» о роли формы в поэзии – о том, как она освобождает и стесняет одновременно. В бумагах самого Бланди нет упоминаний о семейных неурядицах. Это было бы не в его духе. Вместо этого он фиксирует облегчение после того, как отпала необходимость соблюдать строгие требования венка сонетов. «Теперь можно побаловаться свободным стихом. Или, говоря откровенно, просто-напросто прозой с рваными строчками».
В дневнике Вивиен есть абзац, на протяжении многих лет привлекавший серьезное внимание ученых. Мы не можем установить, что это – черновик письма, утерянного либо так и не отправленного, или заметка к разговору, который либо состоялся, либо нет.
Я появилась в твоей жизни после лекции как одна из твоих поклонниц. Мне удалось подняться до секретарши, но и только. Я отказалась от своей карьеры по собственной воле. Я готовила тебе еду, писала и отправляла твои письма, стирала твои носки, обсуждала твою работу. Я вошла в твою жизнь. Ты в мою – нет. После твоей поэмы хочется спросить: неужели все это может измениться?
Вивиен задает вопрос, который ставили многие женщины, как и она, вступившие во взрослую жизнь в 1970-е. Она запоздала с ним на сорок лет. «Я университетский преподаватель. По части внутрисемейной борьбы с мужским эго за личное пространство у меня нет никакого опыта. К тому же я от природы домохозяйка, мне нравится наводить порядок!» Несмотря на ее надежды, в их жизни все осталось по-прежнему. Фрэнсис работал, Вивиен читала, возилась в саду и продолжала обслуживать своего мужа. «А какие у меня варианты? – спрашивала она себя. – Поставить его к плите?» Ее поездки в Лондон участились, хотя письменных свидетельств того, что она посещала Питера, у нас нет. В начале декабря она перенесла свою одежду и туалетные принадлежности в гостевую комнату, и по молчаливому согласию они с Фрэнсисом стали спать раздельно. Это устраивало обоих. С возрастом, могла бы она сказать подругам, непрерывный долгий сон становится чем-то вроде романа на стороне. В постели что Вивиен, что Фрэнсису хотелось читать и слушать спозаранку радио в разные часы. Шесть тысяч квадратных футов жилой площади в Амбаре позволяли не мозолить друг другу глаза, и зимой здесь было тепло и уютно. Перебираться в город не имело смысла. В конце дневника Вивиен за 2020 год, ее последнего, есть едва различимые слова «запугал нас четырем», причем у второй «а» в первом слове не хватает хвостика и из-за этого она больше похожа на «о». Некоторые исследователи полагают, что Вивиен вспомнила, как пригласила в гости трех подруг, но Фрэнсис в тот день оказался не в духе. Однако странный падеж третьего слова остается необъяснимым, так же как и обрывочность самой записи. Вдобавок никаких других упоминаний о подобном событии больше нигде не найдено.
Пустая безмятежность их жизни была нарушена в феврале 2016-го внезапным ошеломительным известием об инфаркте и смерти Гарри Киченера. Горестные имейлы, которые Джейн в последующие дни посылала Вивиен из Шотландии, сблизили подруг. В это время архив Гарри находился в Университете высокогорья и островов в Инвернессе и должен был вскоре переехать в его филиал в Форт-Уильяме. Будь у Гарри свой экземпляр «Короны», полученный с разрешения Вивиен и Фрэнсиса, он хранился бы среди всех остальных бумаг. Похоронили Киченера на гленуигском кладбище, а спустя полгода в Оксфорде состоялась поминальная служба. Фрэнсис отказался на нее идти, и Вивиен это рассердило. Он, видите ли, расстроится! Она попыталась его переубедить. Он обязан пойти ради сестры и ради своего зятя, который к тому же был ему близким другом и как никто умел расписывать достоинства его стихов. Но ей пришлось отправиться одной. После службы и речей в Церкви Святой Марии они с Джейн провели вместе два дня. Записей о том, что они обсуждали, нет.
В следующем году, через несколько дней после того, как у Фрэнсиса диагностировали болезнь, от которой ему суждено было умереть, вышла статья Гарриет в «Гардиан». У поэта уже начались боли, и статья привела его в ярость. Агента Бланди и пиарщика издательства завалили письмами: люди просили об интервью и требовали ответов. Где эта прекрасная поэма? Затем появился и тут же завирусился анонимный блог. В нем сообщалось, что один из нефтяных гигантов заплатил Бланди за права на «Корону» сто тысяч долларов, и больше ее никто никогда не увидит. Фрэнсис спросил у Вивиен, не будет ли она возражать против публикации. Та ответила, что будет. Разразился скандал – Вивиен сказала об этом Джейн, но в дневник ничего не записала. Прошло два дня, и она обнаружила, что ящики ее стола перерыты.
Она смолчала.
Поскольку Фрэнсис Бланди не подлил масла в огонь своими интервью или комментариями, через несколько дней ажиотаж схлынул. Рак поджелудочной свел поэта в могилу за три месяца. Еще до постановки диагноза он долго отказывался идти к врачу и сдавать анализы, так что болезнь наверняка точила его уже не один месяц. Вивиен выяснила, что шансы на выздоровление низки. Она была «парализована отчаянием». Когда Фрэнсис стал чахнуть и усыхать у нее на глазах после курса химиотерапии, которую не собирался повторять, он принялся работать еще усерднее и почти ничего не ел. Он охотно встречался с друзьями, включая агента и пиарщика, но не желал видеть в своем доме Гарриет Гейдж. Иногда он проводил некоторое время наедине с племянником Питером. Вивиен взяла себя в руки и отвлекалась тем, что готовила на всех. Фрэнсис смотрел, как едят гости, прихлебывал белое вино и говорил очень мало – только раз-другой спокойно обронил пару замечаний о смерти. Он не жаловался. В шестьдесят семь у него за плечами была «приличная дистанция», ему повезло добиться признания как поэту и найти любовь в лице Вивиен. Он сказал это, глядя на нее. «Я не могла смотреть ему в глаза, мне было так стыдно!» – написала она Джейн.
Вскоре необходимый морфий во все увеличивающихся дозах прикончил его работоспособность. О «Короне» он с Вивиен больше не заговаривал. Ее отказ разрешить публикацию поэмы, чтобы ублажить Фрэнсиса и опровергнуть домыслы конспирологов, мог означать, что она уже отдала свиток Гарри или кому-нибудь еще. Или просто упрямится. За три недели до конца, записала она, Фрэнсис был уже «в помутнении, почти неузнаваем, пугающе худ». Он часто пускался в тихие бессвязные рассуждения, то и дело возвращаясь к старой обиде 2013 года, когда его не пригласили выступить на похоронах Хини. Затем приходил в себя и, опираясь на подушки, редактировал три своих стихотворения – как выяснилось вскоре, последние. Джейн ехала из Шотландии, чтобы повидать брата и поддержать Вивиен. Ее ночной поезд из Форт-Уильяма прибывал в Лондон, на Юстонский вокзал, в восемь утра, и она должна была добраться в Амбар еще до полудня. Когда Вивиен заглянула к Фрэнсису в девять утра, он спал. В десять она заглянула снова, и он был уже мертв. Он лежал на спине, подняв руки над головой, словно сдаваясь. Наконец-то. К счастью, глаза его были закрыты. Потом она тешила себя мыслью, что ему удалось превратить в правду старую добрую ложь некрологов: «мирно, во сне».
Одна уважаемая организация по борьбе с цензурой сделала такое заявление: «Если покойный Фрэнсис Бланди действительно взял деньги у лоббистов ископаемого топлива в обмен на молчание о чрезвычайной климатической ситуации, это был плохой день для свободы слова в нашей стране». Ей вторил глава большого издательского дома: «Мы не знаем, продался ли он крупным нефтяным компаниям, но если так, я больше никогда не прочту ни одной его строчки». Если, если... Тонкая вуаль предположений плохо защищала посмертную репутацию Бланди. Но был и разумный скептицизм. Некий экономист в «Файнэншл таймс» рассуждал вполне здраво: «Считать, что нефтяной промышленности не до лампочки мнение поэта, даже самого знаменитого, о глобальном потеплении, – это невероятная глупость». Тем не менее подозрения некоторое время витали в воздухе, как дурной запах. Тремя годами позже, в 2020-м, один итальянский ученый писал: «То, что Бланди получил взятку за молчание, – интернет-мем, не опирающийся на факты. Эту гипотезу заронила в людские умы статья Г. Гейдж в „Гардиан“. Почему Вивиен Бланди не заступилась за своего мужа, остается тайной. Ведь у нее был экземпляр поэмы! Она могла бы раскрыть миру ее содержание и объяснить, почему ее не опубликовали».
Это звучало логично. Когда поэт умирал, на Амбар обрушился настоящий медиаураган, и дружественный издатель посоветовал Вивиен отключить домашний роутер. Она с охотой послушалась. Фрэнсис страдал, и его следовало защитить. Она сказала ему, что интернет пропал, но он отнесся к этому равнодушно. Он работал над своими стихами или дремал под действием морфия. Вивиен писала мейлы на телефоне и отправляла их с холма в поле за садом, где сигнал еле ловился. Изоляция была почти полной. Все в Амбаре сосредоточилось на Фрэнсисе и его убывающих силах, на его редких гостях и общем унынии. Слухи о подкупе со стороны нефтяных гигантов стали выглядеть неуместными. Для образованных читателей, которые любили стихи Бланди, эта история была просто очередным примером бесстыдной клеветы. Для тех, кто в нее верил, она добавила поэме блеска. Если ради того, чтобы не предавать ее огласке, пришлось выложить кругленькую сумму, значит, это исключительно сильная вещь. Когда еще поэзия обходилась так дорого?
У Вивиен дела приняли неожиданный оборот. Меньше чем через год после кончины Фрэнсиса – после похорон, большой поминальной службы в Саутуоркском соборе, документального телефильма и подготовки дополненного издания «Избранных стихотворений» почившего поэта – она сдала Амбар внаем. Накануне своего отъезда – мебель уже вывезли, оставив одни голые стены, и новые жильцы должны были заселиться в ближайшем месяце, – Вивиен при помощи Питера вырыла в саду яму для терьера по кличке Джек, умершего за два дня до этого. Они похоронили Джека рядом с его матерью, Кип. Вивиен переехала в Шотландию к Джейн Киченер, и они жили в гленуигском домике вдвоем до самого конца. Питер навещал ее несколько раз, а Рейчел – регулярно в течение всех оставшихся лет. Вивиен была рада смене обстановки и ландшафта. Она игнорировала все запросы от ученых и прессы. Вместе с Джейн они исследовали дикую природу Мойдарта, разные уголки Раф-Баундс[31]31
Живописная, труднопроходимая и малонаселенная террирория на северо-западе Шотландии.
[Закрыть]. Все секреты Бланди – или почти все – две эти женщины сохранили между собой. В 2038 году Вивиен умерла, и ее бумаги отправились в Оксфорд, чтобы присоединиться к архиву Фрэнсиса Бланди в Бодлианской библиотеке. Джейн умерла тремя годами ранее. Куда делись ее личные документы, неизвестно.
Я возвращаюсь к бурной неделе после публикации статьи Гарриет Гейдж. Сам поэт был вне досягаемости, но журналисты без труда выследили других участников Второго Бессмертного ужина. Джон Бейл и Тони Спаффорд не стали ничего комментировать, Грэм Шелдрейк тоже. Крис Гейдж отправлял всех к жене, которая мучилась угрызениями совести из-за того, что так подставила умирающего. Она тоже отказывалась говорить.
Уступчивость проявила только Мэри Шелдрейк. Недавно она выпустила роман в новом стиле – том, который сама себе обещала, – и критики с читателями приняли его прохладно. Любимый и ожидаемый ими ровный бесцветный тон исчез. Штампы никуда не делись, но этого было недостаточно. Ее манера изменилась радикально, а изменить свою публику они с издателем забыли. Мэри поняла, что ей придется дать задний ход, а до тех пор, видимо, решила оставаться на виду если не мытьем, так катаньем. Она заявила репортерам, что помнит каждую минуту того вечера и что он «преобразил» ее. В поэме Фрэнсиса действительно прекрасно описан мир природы, согласилась она, и раз мы должны ценить то, что имеем, и делать все, чтобы этого не потерять, то ее, пожалуй, и впрямь можно назвать «поэмой о климатических изменениях», хотя ей самой это в голову бы не пришло. Когда ее спросили, помнит ли она собственные высказывания Бланди на эту тему, она помедлила и ответила, что у него были на этот счет весьма категоричные взгляды. Меня восхищает ее такт.
14
Произошло нечто совершенно удивительное и волшебное, причем здесь и теперь – не в 2010-м или 14-м, а в нашем блеклом настоящем. Стояла июньская жара, и после занятий мы с Роуз решили искупаться. Был ранний вечер, и теплый воздух ласкал кожу, как нежный крем. Когда мы спускались по зеленому склону к песчаной бухте за факультетским общежитием, из-под наших босых ног поднимались ароматы нагретой земли и трав. Мы миновали будку спасателей и одинокий эвкалипт рядом с ней. Бухта, широкая подкова из мелкого розовато-желтого песка, была пустынна – только в полумиле от нас, у меловых скал на ее дальнем краю, играла в волейбол компания студентов. Мы разделись и вошли в воду рука об руку. Обычно я погружаюсь в море дюйм за дюймом, но сегодня эта спокойная голубая гладь будто звала к себе, и, зайдя чуть поглубже, я кинулся в ее объятия. Мы отплыли от берега на пару сотен метров – подальше от водорослей, скользя по прозрачной воде над редкими морскими черепахами, к знакомой отмели, которая не достигает поверхности. Прилив был где-то на средней точке, и мы оказались в воде по грудь.
Стоя лицом к лицу и почти вплотную, мы положили руки друг другу на плечи. Мы улыбались, как слабоумные. Это было, сказала она позже, как если бы мы вдруг вспомнили, что у нас есть не только мысли, но и тела. Мы поцеловались, а затем, охваченные восторгом и желанием, впервые за несколько лет занялись любовью. Мы стояли в прибывающем море, все еще тяжело дыша после заплыва. Маленькие камешки и подводные травы щекотали наши подошвы и лодыжки, а небольшие приливные волны создавали ровно столько движения, сколько нам требовалось, приподнимая нас на дюйм-другой и мягко опуская обратно в постоянном ритме. Переход от наших убогих аудиторий к этому чувственному раю был парадоксален. Так ясно видеть знакомое лицо – бывшей возлюбленной, многолетней коллеги – и, будто медленно прозревая, осознавать, насколько она прекрасна, было чудом преображения. Я чувствовал себя моложе, здоровее и привлекательнее, чем мог бы надеяться в свои сорок четыре года. Меня переполняло упоительное самодовольство, нашептывающее, что я достоин этого момента. То самое море, которое некогда уничтожило города, внезапно превратилось в нашего смирного союзника. Мы его приручили. Лицо Роуз, ее головокружительный пристальный взгляд, слипшиеся пряди ее мокрых вьющихся волос под ухом, ее крепкие руки и плечи, ее груди, наполовину в воде, вся ее прелесть и ум казались единым человеческим сплавом. Я едва не поддался порыву и не сказал ей, что люблю ее; только память о долгой веренице житейских разочарований удержала меня от этих обязывающих слов, которые так легко произнести и почти невозможно взять назад. Мне сделались противны моя осторожность и малодушие. Потом она сама произнесла эти слова, обратив их ко мне, отчего-то на одной ноте и нараспев, будто молитву. У меня не осталось другого выбора, кроме как повторить их, да мне и не нужен был выбор. Но как же странно и неуклюже прозвучало в моих ушах это «я люблю тебя», сказанное впервые моей давней подруге!
Дело было сделано, рубикон перейден – мы заключили уговор, который вряд ли сумели бы сформулировать. Мы понимали, что не будем до скончания веков стоять здесь в блаженном трансе, обнимая друг друга за шею, в теплой прозрачной морской воде, пронизанной вечерним сиянием, без единой души вокруг. Сказанное нами подразумевало некое общее для нас будущее – несомненно, более людное и менее экстатическое.
Подчиняясь обоюдному желанию отсрочить это будущее, мы заплыли еще немного дальше – может быть, на сотню метров. Мы поддерживали ритм размеренными гребками и почти не разговаривали, вслушиваясь в эхо, в отголоски произнесенного на отмели. Подлежащее, сказуемое, дополнение – просто и ясно, ни прибавить ни убавить. Мы остановились, чтобы передохнуть. На таком отдалении от земли вода казалась черной и уже дюймах в шести от поверхности леденила кожу. Волнение усилилось, и посвежевший ветер нес в себе смутную угрозу. С берега нас сейчас было не видно. Отсюда наш густонаселенный мир со всеми его обязательствами стал выглядеть более уютным. Мы двинулись обратно и, по-прежнему в молчании, пересекли бухту по широкой дуге, подгоняемые приливом, который словно подталкивал нас к берегу и кучке нашей одежды.
Ее квартира была больше моей. Весь следующий месяц я проверял экзаменационные работы, а в промежутках переносил к Роуз свои вещи. Все вернулось на круги своя, и все стало иным. Я сообщил коменданту, что освобождаю жилплощадь. Мы с Роуз говорили друг другу, что еще никогда в своей взрослой жизни не знали такого счастья. Мы были нежными, страстными, чуткими. Нас поражала собственная тупость: как мы умудрились не найти свою любовь несколькими годами раньше, когда жили вместе? Тогда это была дежурная интрижка, обычный служебный роман, который через год и три месяца утомил обоих, и я съехал.
После проверки студенческих работ и заседаний экзаменационной комиссии должны были наступить длинные летние каникулы. Мы решили, что останемся в университете: будем трудиться над своими проектами, купаться и читать в свое удовольствие на обращенном к югу пляже, где скоро станет совсем безлюдно. Роуз вынашивала кое-какие идеи насчет новой статьи. Перспектива пожить вместе в опустевшем кампусе казалась ей, как и мне, весьма заманчивой.
В последнее время она вновь начала вспоминать об архиве Киченера в Шотландии. Ты должен изучить эту коллекцию, твердила она. Мои доводы не изменились. Конечно, мойдартские материалы послужили бы мне серьезным подспорьем, но добираться туда было слишком опасно. С возрастом я сделался более осторожным и не имел никакой охоты приносить свою жизнь в жертву пиратам Озерного края в их электрических каноэ.
После холодных влажных ветров и штормов в предыдущие месяцы лето 2120 года стало подлинной благодатью. Мы с Роуз окунулись в свою идиллию, и все шло в точности так, как мечталось: мы гуляли, купались, читали, работали и любили. Мы никогда не чувствовали себя более крепкими, здоровыми и энергичными. В долгий период жары мы вставали спозаранку, чтобы сразу же искупаться, а потом завтракали на узком балкончике. Он выходил на парковку для велосипедов и высотку, копию нашей, но по утрам на него хотя бы не попадало солнце. До ланча мы работали или читали. Роуз нужна была библиотека, так что обеденный стол оставался в моем распоряжении.
Она собирала материалы для монографии, в которой намеревалась описать кризис реализма в литературе между 2015-м и 2030-м. Деструкция была огромным и сложным явлением – она принесла с собой «экзистенциальную перестройку» и вызвала «метафизическое уныние». Условности литературного реализма с его пристальным вниманием к личному, обыденному и кажущейся устойчивости повседневной жизни стали неактуальными. Для осмысления физических и моральных последствий глобальной катастрофы требовались новые формы, и некоторые писатели мучительно их искали. На мой вкус, тема была немного слишком теоретической, но я не сомневался, что Роуз напишет прекрасную работу, и с нетерпением ждал возможности прочесть черновик.
По части своих собственных дел я решил, что прежде чем найти поэму Бланди и явить ее миру, следует подготовить почву особым историческим эссе. Больше ста лет в гуманитарных науках было принято рассматривать не сам предмет обсуждения, а идею этого предмета, то, как он отражается в умах других людей и как этот призрак порхает и танцует, сплавляясь по реке времени. Давным-давно и мне, тогда еще студенту, тоже пытались навязать такой подход. Я сопротивлялся этому даже девятнадцатилетним. Я говорил своему учителю, что хочу писать о конкретном стихотворении, а не о его репутации. Разумеется, любые мои мысли об этом стихотворении и есть не что иное, как его идея. В ту пору я не умел вести серьезные дискуссии: мне не хватало для этого ни знаний, ни уверенности. От меня легко отмахивались как от наивного эмпирика. Всякий литературный труд по-настоящему существует только в умах тех, кто его прочел, – или, следовало бы добавить, тех, кто о нем слышал. Учитель отстучал это по слогам на моей груди, как мне помнится, длинным белым пальцем: больше ничего нет.
И вот спустя четверть века я, влюбленный мужчина, вооружившись грудой заметок, взялся писать о том, что думали и воображали себе представители нескольких поколений о поэме Фрэнсиса Бланди «Корона для Вивиен». Поэмы в записанном виде все еще не существовало. Она жила и продолжала жить лишь в бесчисленных умах. Больше ничего не было. Сама вещь могла в один прекрасный день вдруг обнаружиться на чердаке какого-нибудь старинного дома. С вероятностью около двух процентов она поджидала меня в архиве Гарри Киченера, однако пока я вынужден был признать, что пишу не о поэме, а о ее тени, и это меня удручало. Роуз мне сочувствовала. Мы только что искупались и ели принесенный с собой ланч, сидя в тени нашего эвкалипта. «Корона» – это исключение, сказала она, явно желая меня подбодрить. Важнейший культурный артефакт. Потом напомнила, как я однажды назвал эту поэму «аккумулятором грез», а в другой раз – «зеркалом эпох и всех их тревог». Моя задача, сказала она, состоит в том, чтобы описать эти грезы и тревоги, а не само произведение.
Я поинтересовался размерами ее наследства – хватит ли его, чтобы освободить нас от преподавания за гроши? Эта тема была для нее болезненной. На счету, который она никогда не проверяла, сказала Роуз, лежит «пятизначная сумма средней величины». Пятьдесят тысяч найр? Она отвернулась, и я понял, что лучше не спрашивать. В основном мы охотно помогали друг другу в работе. Но у нас был один неразрешенный спор, начавшийся еще до того, как мы открыли свою любовь. Роуз считала, что у меня искаженные представления о периоде, который мы изучаем. По ее мнению, я романтизировал конец двадцатого и первые десятилетия двадцать первого века. Я сдуру убедил себя, что живу не в ту эпоху. Я преувеличиваю витальность и красоту прошлого, будто не замечая его невежества, бессердечия и патологической жадности. Перенесись я туда, меня стошнило бы от отвращения. При виде такой тупости и бессмысленного транжирства я задохнулся бы от гнева или сошел с ума. Меня возмутили бы и тогдашние социальные медиа, владельцы которых преследовали в первую очередь свою выгоду вместо того, чтобы думать о служении обществу. А что ты скажешь, сердито продолжала она, о продиктованной корыстными интересами близорукости, или откровенной глупости, или криводушии, или порочности политических лидеров – выбирай сам, что тебе больше нравится, – и об идиотской покладистости, трусости или запуганности подвластного им населения? О безоглядной любви народа к автократам? Разве можем мы простить или игнорировать разорение, оставленное нам этими временами, отраву, которой те люди осквернили океаны, украденные ими леса, загубленные почвы и реки и Деструкцию, которую они признали, но не пожелали остановить? Все это сплошная выжженная земля, бездумное презрение к своим потомкам. Тот мир, куда меня так тянет, был лишь привилегированным уголком – Глостершир! А весь огромный мир вокруг шел на дно. Как я могу снова и снова заводить эту шарманку про телескоп Джеймса Уэбба?
Я напомнил ей о биологическом факте, установленном в столь ненавидимом ею двадцатом веке. Чем меньше остров, тем менее разнообразны населяющие его виды. Мы в своей стране живем на островах, и нам еще повезло, что наш длиной в тридцать восемь миль. Другие гораздо меньше. В культуре дело обстоит так же, как в биологии. Все мы думаем одно и то же. Все мы примерно одного и того же светло-коричневого цвета. Нам не хватает разнообразия! Нет борьбы идей и стилей жизни, или понимания жизни, нет противодействия замшелым догмам, согласно которым мы живем, нет ничего радикально нового и интересного, способного бросить нам вызов и подвигнуть нас на открытия. Если прошлое и не раздавило нас, то как минимум до смерти напугало. Наше главное достижение – отказ от войн. Мало повторять себе, что наши моря стали чище и в них возвращается жизнь, а наши острова выглядят на солнце зелеными и приятными. В этом нет нашей заслуги. Это результат коллапса цивилизации. Стоит людям убраться с дороги, как весь остальной живой мир начинает потихоньку возвращаться на покинутые рубежи и процветать. Что же касается наших университетов, то наши ученики ленивы, культура кормит их бессмыслицей, а мы, стареющие ворчуны, из года в год твердим все те же правила, священные заповеди, будто живем не в двадцать втором веке, а в пятнадцатом.
Я не возражал против того, что многие слова Роуз об изучаемом нами периоде справедливы. Его тяга к саморазрушению не имела себе равных. Заодно с собой он был готов погубить и будущее. Но это еще не составляло всей картины. Я знал, что Роуз любит литературу тех дней не меньше меня. Да, до золотого века, эпохи Мейбл Фиск, оставалось еще несколько десятилетий. Наш период был в лучшем случае бронзовым веком. Но его обитатели старались как могли. Те времена были изобильными, как реки в половодье. Несметные полчища поэтов, прозаиков и драматургов атаковали своих читателей, никогда не понимающих толком, что из всей этой продукции по-настоящему хорошо. Поэтому тогда велись громкие путаные споры, и это было прекрасно – демократия соревнующихся вкусов, хаос разнородности. Мне дороги их сумасшедшая музыка, капризы их моды, и тревожные фильмы, и серьезные труды – естественнонаучные, исторические, биографические. О, у меня длинный список: подвесные мосты, большие оркестры, уличные шествия и тысячи не похожих друг на друга музыкальных фестивалей, и садоводство, и кулинария, и потребность людей в праздниках, экстремальные виды спорта, исторические реконструкции, красочные гей-парады, рискованные эксперименты с ИИ, чувство юмора, безопасные самолеты, страсть к бессмысленным развлечениям. Сто тысяч зрителей на футбольном матче! Астронавт, играющий на Луне в гольф! А слышала ли она о сырных гонках? Четыре миллиарда человек смотрят, как...
– Довольно, Том.
– Ты хоть представляешь себе, какой вкусной и разнообразной была их еда?
– Это зависело от того, где ты жил и что мог себе позволить.
Я повторил ей снова. Лучших мыслителей двадцатого и двадцать первого века тревожил мир, влюбленный в войну и ее технологии, и они писали о нем хорошо. А мы... единственное, что мешает нам вцепиться друг другу в глотки, – это морская вода и недостаток металлов для того, чтобы изготовить приличное оружие.
Мы слишком часто ходили по этому кругу. Голоса мы не повышали – у нас, островитян, нет такой манеры. Но я полагаю, что наши споры все же оказали на нас некоторое взаимное влияние. Я постепенно свыкся с мыслью, что выбранный нами период можно рассматривать как канализационную систему. Пожалуй, я не захотел бы в ней жить, но мне хотелось, чтобы Роуз признала в ее трубах шедевры производственного дизайна и инженерного искусства.
Через девять дней был закончен мой текст из трех с половиной тысяч слов – введение к тому, что я называл своим «репутационным эссе». В нем я обещал исследовать призрак поэмы, живущий у людей в сознании, но все же рискнул выразить уверенность, что поэма существует. Роуз прочла мое сочинение. На следующий день она поделилась со мной своими мыслями.
– Том Меткаф, ты проверил все сохранившиеся письма, пожелания и распоряжения главных и второстепенных действующих лиц, а также их детей. Ты изучил документы Вивиен и то, что осталось от архивов агента Бланди и его издателя. Ты просмотрел современную им прессу, уйму интернет-материалов, горы научных работ.
Все верно. Я спускался в эти кроличьи норы, так же как и многие другие ученые. Мы читали завещания Вивиен, Рейчел, Питера, жены Питера Джессики и их детей Бэзила и Кирстен, Джейн и Гарри Киченеров и их детей Сюзанны и Ральфа, Криса и Гарриет Гейдж и их детей Тодда, Лоры и Джека. Совет Роуз был прост. Хватит сходить с ума. Я искал, другие искали. Поэмы больше нет. Надо это принять. Передо мной серьезная задача – написать биографию несуществующего труда, чья репутация не умерла и по сию пору. Такова сила литературы, и такова моя цель. Я не пытался спорить. И тем не менее я не мог оставить свои тайные надежды, основанные на одном разумном соображении и одной возможности. Вивиен слишком горячо любила стихи, чтобы предать эту поэму забвению. Значит, она где-то есть, и я ее найду. «Корона» может лежать в контейнере с документами на стеллаже маленькой библиотеки на северо-западе Шотландии, в пятистах метрах над уровнем моря. Между нами стоит только моя трусость.




























