444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Иэн Расселл Макьюэн » Что мы можем знать » Текст книги (страница 5)
Что мы можем знать
  • Текст добавлен: 18 сентября 2026, 18:30

Текст книги "Что мы можем знать"


Автор книги: Иэн Расселл Макьюэн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)

Вступительный сонет, заявляет Киченер, прогудел будто колокольный звон перед молитвой в честь Боговоплощения, призыв к тотальной концентрации. В нем звучала величественная, триумфальная уверенность – «словно игрок в покер за бастионом фишек раскрывает в конце игры свой флеш-рояль». Здесь целый ряд обещаний: «память, бренность, ускользающая суть времени и самой поэзии. А мир природы в символическом образе божества плодородия! С этим ты попал в точку, Фрэнсис. Мы любим ее, даже когда губим. Красота и убийство!» Посулы религии не отвергнуты, но мягко отклонены. Сознательно, хоть и бегло, «ты вызываешь тени своих собратьев по духу, великих поэтов: Донна и Герберта, Вордсворта и Китса, и все эти надоевшие корифеи вдруг чудом обращаются в прекрасных незнакомцев», а затем «отдаешь поклон Уоллесу Стивенсу и его «Откровениям лета»[14]14
  “Credences of Summer.”


[Закрыть]
. Конечно, я не забыл, как часто мы его цитировали... «Физическая сосна, метафизическая сосна... Посмотрим на нее прицельным жарким взглядом».» Мимолетные, но щедрые отсылки. Неважно, если они ничего не скажут другим читателям. «Мускулистые перебивы ямбической поступи напоминают шекспировские – Шекспира на его позднем этапе, когда он собирался утопить свою книгу[15]15
  Аллюзия на «Бурю», где Просперо топит свою магическую книгу – в этом часто видят намек на желание Шекспира отречься от собственного творчества.


[Закрыть]
», и во всех поэтических размышлениях, в «галлюцинаторном блеске изобильной природы, наблюдаемой в миниатюре», сквозит «все та же напутственная нота, прощание с оттенком нежной грусти – здесь и любовь ко всему живому, и наше пагубное влияние, будто видишь, как медленно умирает старый друг».

Далее в своем длинном письме Гарри добавляет: «Это потрясающая любовная поэма, Фрэнсис, – настоящий гимн твоей Вивиен». Как поразительна, пишет Гарри, опираясь на свою память или сделанные за столом заметки, та сцена, где двое пускаются вплавь по реке, зажатой в теснине! Может быть, это Уай до ее впадения в Северн, гадал он, или река во Франции, где они были когда-то, – Тарн или Эро? Потом он был «очарован» влюбленными на паперти сельской церкви, которые пришли обвенчаться и завороженно слушают цитирующего Библию викария, «хоть от веры они далеки». У Гарри возникло чувство «возносящегося лика из мириад крошечных лепестков. Затравленный человек, возможно, образ самого Иисуса, приносится в жертву».

Затем пара стареет, их любовь претерпевает изменения, но все же остается любовью перед лицом конца, от которого они не могут оторвать взгляд. «Они вынуждены принять то, что Элиот называл дарами старости[16]16
  «И вот какими в старости дарами/ Венчается наш ежедневный труд» («Литтл Гиддинг», пер. А. Сергеева).


[Закрыть]
». Пятнадцать сонетов, чьи сложные технические требования «удовлетворены играючи», и «пятнадцатый так складно и блистательно подытоживает остальные – поистине твой венец». В набирающем силу финале поэмы проскользнули отзвуки не только Элиота, но также пышного пейзажа из вордсвортовской «Прелюдии» и воспетых Маккейгом шотландских торфяных болот, причем на то и другое словно легла грозная тень лирического отчаяния в духе Плат. «Твоя «Корона» – памятник биологической цивилизации, над которой сгустилась угроза. Меня потрясает не просто блестящее исполнение, но сама грандиозность твоей поэмы».

В тот же день, когда Гарри отправил обычной почтой это письмо, он начал электронное, которое не закончил и не отправил. Он сохранил его в черновиках и, по-видимому, забыл про него. «Влюблены? Да мы с ума сошли. Но я не думаю, что мы». Ни приветствия, ни адресата.


9

Гуманитарные науки всегда в кризисе. Это уже не кажется мне организационной проблемой; такова природа интеллектуальной жизни и самой мысли. Мышление всегда в кризисе. Но мы считаем себя счастливым поколением. Естественные науки вместе с технологиями (направленными в основном на поиск материалов или их заменителей) съедают львиную долю всего скудного рациона ученых, а мы подбираем крошки. Но с исторической точки зрения этих последков почти хватает, да нам много и не надо. Наши главные музеи и библиотеки перебрались на возвышенности, где им уже ничто не грозит. Все, что когда-либо попадало в интернет, теперь централизованно хранится в Новом Лагосе и отлично каталогизировано. Благодаря квантовым компьютерам и новым достижениям в математике все шифры давно разгаданы. Жаль, что нельзя крикнуть сквозь дыру в потолке времени тем, кто жил за сто лет до нас: если хотите, чтобы ваши секреты остались секретами, прошепчите их на ухо своему самому близкому, самому надежному другу! Не доверяйте экрану и клавиатуре! Иначе мы будем знать все.

Да, сейчас наша жизнь течет спокойно. Когда-то, уже довольно давно, мы, группа честолюбивых молодых ученых, затеяли битву за свой проект – теперь она вызывает у нас приятные воспоминания, поскольку видится сквозь розовую призму успеха. Но какие же эгоистические мотивы двигали нашими противниками и как часто мы тогда падали духом! Для краткости мы называли свою мечту «с девяностого по тридцатый». Наш план состоял в том, чтобы создать в недрах Гумкомплекса, в одном из его бесконечных обшарпанных коридоров, свое маленькое подразделение под официальным названием «Кафедра постдипломной подготовки специалистов по литературе и истории 1990–2030 гг.». Начальство, деканы и профессура, немедленно отвергло нашу инициативу. Слишком короткий период! Все главные войны случились либо до, либо после этих сорока лет. Наводнения еще не было, интернет только появился, Деструкция едва началась. Самая лучшая литература относится к 2050-м и 60-м годам, когда уже засияла звезда великой Мейбл Фиск. Старые профессора просто ревновали, защищали свои поляны, волнуясь, как бы от них не ускользнуло дополнительное финансирование.

Помимо многого другого, их раздражала наша молодость – и правильно. Мы никогда не написали бы об этом в своих заявках и даже не признали бы этого в своем собственном узком кругу, но именно наша молодость и влекла нас к тому периоду. Какая гениальная изобретательность и какая тупая алчность! Какая музыка, какое безвкусное искусство, какие дикие выходки и чувство юмора: лететь за две тысячи миль ради недельного отдыха; строить дома, упирающиеся в облака; переводить древние леса на бумагу для вытирания своей задницы! Но они же расшифровали человеческий геном, придумали интернет, заложили основы развития ИИ и запустили в космос, за миллион миль от Земли, прекрасный золотой телескоп. А кроме того, конечно – стоит ли повторять? – они целыми десятилетиями изумленно глядели, как набирает ход Деструкция и множатся запасы оружия, и почти ничего не делали, хотя понимали, что сулит им грядущее и что от них требуется. Какая свобода и безрассудство, какая пугающая твердолобость! Они были гениальны в своей скаредности, невообразимо драчливы и капризны, равно готовы умереть как за плохие, так и за хорошие идеи. Наука расширяла сферу своего влияния, и вместе с ней процветали религиозные верования и теории заговора. Выдающиеся ученые, музыканты, актеры, спортсмены – они были сильны и смелы, и они были идиотами, выбрасывающими на ветер все что имеют, хотя их высокая культура горько причитала или ревела от боли. Мы застываем в ужасе перед такой бесшабашностью. Они были шумными, азартными, беспечными и свободными, за исключением тех сотен миллионов, чья судьба мало их волновала. Мы жаждали изучать их времена и литературу с нашими студентами. Мы надеялись, что ребята заразятся нашей любовью к буйной энергии той эпохи и сумеют избавиться от привычных ограничений и трусливых догм, которые сковывают наши институты.

Со времен нашей «Политики и литературы Наводнения» мы прошли долгий путь. Мы освоили административные механизмы и научились справляться с профессорами. И преподавать мы теперь умеем. В конце концов мы одержали победу, и с года своего возникновения наша кафедра не испытывает недостатка в студентах. Другие университеты последовали за нами – с вариациями. Многие считают, что «2030–90» в Пеннинском институте охватывает еще более грандиозные трагедии и свершения. Я ни разу не говорил об этом, когда мы вели свои битвы, но мне хотелось написать о нашем периоде книгу по его собственным правилам, не изображая его с исторической или литературной отстраненностью и тем паче сквозь мутную линзу наших сегодняшних сожалений. Но у меня ничего не вышло. Отключить сожаления оказалось невозможно. Я питал надежду, хоть и туманную, представить те времена так, словно я сам жил там. Источники были богаты и разнообразны, материал – неисчерпаем. И только когда я готовился к циклу семинаров «Фрэнсис Бланди и его круг», мои планы обрели более конкретную форму. Я сделаю этого поэта своей опорой, своим локомотивом. Я буду жить с супругами Бланди, проведу с ними тот важнейший вечер и восстановлю всю историю, все путешествие утраченной поэмы сквозь десятилетия. Там, где необходимого материала не существует, конечно же, позволительно делать обоснованные предположения о ходе мыслей и переживаниях людей, умерших сто лет назад. А может быть, и нет. У меня было много колебаний. Додумывать – непрофессионально, не додумывать – малодушно. Наверное, меня освободил от этих сомнений коллега, заметивший, что полное имя нашей кафедры указывает путь и снимает запреты. Пусть история и литература объединятся. Изложи факты и всю историю устами ее участников. Там, где столкнешься с важной, но нераскрытой внутренней жизнью, додумай в пределах вероятного. Я поблагодарил его. Однако для биографа цена додумывания – чувство неловкости, а затем и вины, усугубленной в моем случае скептицизмом Роуз. Ты не имеешь права фантазировать, твердит она.


10

По счастью, чтение «Короны» побудило Вивиен на следующий день взяться за дневник и поразмыслить о своей жизни за вычетом возни в саду, кулинарии, семейных новостей и всего остального, пущенного ею в ход, чтобы задавить свое капитальное образование. Ее фразы отрывисты, как тычки ножом. Когда Фрэнсис преподнес ей пергаментный свиток, она поблагодарила его и назвала «милым» в первый раз за последние два-три года. По ее письменному признанию, она сделала это «ради гостей». Но может быть, в конце концов, «я и правда его люблю. Это удобно. Да и вообще, поздно искать что-то другое». Она любила свою жизнь, свою маслодельню и сад, свои прогулки, покой, своих друзей, просторные комнаты Амбара. Она заметила, что в течение последнего года Фрэнсис добывал откуда-то книги и справочники по птицам, бабочкам и полевым цветам: они валялись там и сям по всему дому. Он «обратил пресные факты в чувственные впечатления». Позже она написала: «Фрэнсис пытается побить Хини его же оружием». «На редкость ненаблюдательный», Фрэнсис «здорово поработал над собой, или над голосом своего лирического героя. В этом его талант». Но дарить ей эту поэму как свидетельство их «любви длиною в жизнь» (на самом деле десять лет) было необоснованно. Все прекрасно знали, что он терпеть не может пешие прогулки. Вне своего кабинета он жалел о потерянном времени. Зачем гулять, если можно писать? Она гуляла «в приятном одиночестве» или, раз-другой, со своим племянником Питером.

Ее удивило, что Фрэнсису захотелось настолько подробно изобразить, как они бродят где вздумается, восхищаясь изобильной природой. Такая жизнь пришлась бы ей по душе. Он словно дразнил ее всем тем, чего не хватало их браку. «Может, он собирается сменить привычки? – Это она записала на следующий день. – Но купаться вместе в бурном потоке среди скал? Да он и плавать-то не умеет». В летнюю жару, под вечер, он иногда окунался в соседский бассейн, не выпуская из рук джин с тоником. Реки внушали ему страх: он утверждал, что в моче водяных крыс кишмя кишат бактерии, вызывающие губительный для печени лептоспироз. Свой брак Вивиен с Фрэнсисом зарегистрировали в лондонской конторе, а не в сельской церкви, как она предлагала. И к Библии он никогда не проявлял интереса – он вообще презирал религию и священные тексты. Вымысел в стихах позволителен, но эта поэма была обращена к ней, и ни один читатель не усомнился бы в том, что именно она как спутница жизни автора выведена здесь в роли героини.

Ее первый муж, Перси, был «другой породы». Он разбирался в птицах благодаря матери, талантливому орнитологу-любителю. Полевые цветы Вивиен выучила еще в школе. Пока он не заболел, они иногда проходили в долгие летние дни миль по двадцать, делая по пути разные открытия и делясь друг с другом своими знаниями. Как-то в половодье они проплыли вниз по течению Черуэлла две мили и вернулись обратно по тропинкам босиком, в мокрых купальниках. Она огорчалась, что больше не может извлечь образ живого Перси из своей «базовой памяти». С годами он отступил от нее в фотографии, которые она хранила в сделанной им же ореховой шкатулке – его подарке на Рождество. В ее кабинете, в ящике стола, лежала завернутая в платок скрипка, которую Перси смастерил исключительно ради удовольствия по образцу одного знаменитого старинного инструмента. Его физическое присутствие, некогда такое ощутимое, не оставило по себе никаких воспоминаний, кроме штампов вроде того, на который она как-то наткнулась в романе Мэри Шелдрейк, – «вылитый медведь». Большой, бородатый, общительный, трогательно заботливый, шумный и жизнерадостный – все это плохо вязалось с его тонким, виртуозным ремеслом. Он работал в сарае, который стоял у них в саду в Хедингтоне[17]17
  Пригород Оксфорда.


[Закрыть]
. Его репутация среди музыкантов-камерников неуклонно росла. Когда он познакомился с членом знаменитой группы «Радиохед» и сделал для него электрогитару своей собственной модели, его доходы мигом подскочили. Приятель Перси, звукоинженер из Университета Оксфорд-Брукс, помог ему с электроникой. Были новые заказы на гитары, но он отклонял их. Он обожал скрипки.

Согласно дневнику Вивиен, первый серьезный провал в памяти случился у него через четыре года после свадьбы. «Зловещим образом» из его жизни пропали несколько часов. Врачи дружно заявили, что такие провалы обычны и безвредны. Вивиен это не убедило. В следующем году невролог показал им с Перси результаты сканирования. В мозговой ткани появился измененный участок. Диагноз был ясен, будущее Перси определено. Альцгеймер c ранним началом – всего в сорок три года. Теперь, по прошествии стольких лет, Вивиен уже не могла сказать, какой период был хуже – когда Перси мучился в предвидении неизбежного и обсуждал с ней самоубийство или когда уже пересек роковую черту и перестал соображать, что происходит. Вторая стадия тянулась гораздо дольше. Он вышел на «плато безнадежности» и долгое время не деградировал. Потом начал пропадать по ночам. Его возвращали обратно веселые местные добровольцы в сигнальных куртках, которые выходили с фонарями, телефонами и домашними собаками на поиски заблудившихся детей и слабоумных. Вивиен стала более бдительной и наконец смирилась с тем, что ей придется оставить преподавание.

Сидя в их маленьком домике, она начала сомневаться в собственной нормальности. Из довольного жизнью, умного и покладистого мужа, который любил ее и заботился о ней, Перси за полтора года превратился в «инфантильного тупицу», изводящего ее глупыми вопросами, «необъяснимыми тревогами и полной беспомощностью». Она ненавидела себя за такие мысли. Ее долгом было уважать Перси и беречь его достоинство. Она понимала, что напрасно употребляет такие слова, как «тупица». Но ей приходилось тяжело. Каждые несколько минут он повторял один и тот же вопрос. Целый день мог твердить: «Который час?». Потом переключался на «Когда они приедут?». Если она спрашивала: «Кто?», он отвечал: «Не знаю». Он будил ее посреди ночи, чтобы спросить, сколько времени. С утра до вечера ходил за ней по всему дому. «Что ты делаешь?» И тут же, без всякого сочувствия: «Почему ты плачешь?».

Поскольку ночами он не спал, то после обеда порой задремывал в кресле. Тогда она звонила или отправляла мейл своей сестре Рейчел, которая стала для нее главной опорой. В одном письме Вивиен жаловалась:

Ужаснее и печальнее всего то, что он выглядит так же, как раньше, когда был еще самим собой. Пока что-нибудь не скажет. Он встает, умывается, иногда даже подстригает бороду. Надевает то, что я для него приготовила. За завтраком сидит на своем обычном месте, пьет кофе. Я поглядываю на его большое доброе лицо и думаю, что все это было дурным сном. Через минуту он встанет и поцелует меня. И пойдет к себе в мастерскую работать над заказом. Он смотрит на меня, и в его глазах мне чудится озорная искорка. Все это время он притворялся! Это была дурацкая неуклюжая шутка. Он проверял мою любовь. И тут он говорит: «Когда они приедут?» Я не отвечаю, и он спрашивает опять. Я ухожу в кухню и начинаю мыть посуду. Знаю, что сейчас он придет туда за мной и спросит: «Что ты делаешь?» Еще только полвосьмого, и весь день впереди. Сбежать некуда – ни мне, ни ему. Если я поведу его гулять, он спросит: «Куда мы идем?» Если отвечу, забудет и спросит снова. Но потом он берет меня за руку и сжимает ее, и я понимаю, что люблю его. Я никогда не отдам его в опеку чужим людям. Мы оба в тюрьме.

Ее сестра приезжала посидеть с Перси, чтобы освободить Вивиен хотя бы на час-другой. Когда Вивиен в первый раз вышла в сад за домом одна, обогнула заброшенный сарай и ступила на гравийную дорожку за калиткой, она «чуть не упала в обморок от постыдной радости». Дорожка бежала позади ряда эдвардианских домиков к пшеничному полю, и там, где она кончалась у сгнившего перелаза, был старый, заваленный мусором меловой карьер и небольшая каштановая рощица. Ее «каким-то чудом пощадила безумная фермерская бензопила». Поле пересекала проложенная тракторами дорога, и Вивиен двинулась дальше по ней, «под гудение размашисто шагающей вдаль линии электропередач». Ее окружала «вызывающе уродливая панорама химического земледелия». Но над этими «унылыми просторами без единого деревца или кустика» синело огромное небо, и «с моей души будто ненадолго сняли чугунную крышку».

Рейчел старалась приезжать как можно чаще, хотя у нее самой были проблемы со здоровьем. Вивиен всегда отправлялась гулять по одному и тому же маршруту. Покинуть дом через парадную дверь значило бы очутиться на скучных пригородных улицах, по которым она и так едва ли не каждый день обходила магазины. Вернувшись после своей одинокой прогулки, она всякий раз окликала Перси и Рейчел прямо с порога; это стало рутиной, которая действовала на нее успокаивающе. В этот период, с 2000-го по 2002-й, умственные способности Перси таяли почти неуловимо, но неуклонно. Вивиен пребывала в отчаянии. Она любила его и жила «с постоянным ощущением непоправимости». Это был не тот Перси, за которого она выходила замуж, не тот, что «подарил мне столько радости и свободы».

Рейчел часто брала с собой Питера, своего старшего. Вивиен племянника обожала. Одиннадцатилетний, он только начал вытягиваться в худощавого, трогательно робкого подростка с изящными движениями. Его темно-русые волосы густо ложились на уши. Он не открывал рта, пока его не спрашивали, а на вопросы отвечал доверительным тоном, в котором слышался намек на богатую внутреннюю жизнь. Еще Вивиен поражали его глаза – темно-карие, под цвет волос, они смотрели ясно, и в них, независимо от его настроения, всегда искрился юмор. Иногда он не то чтобы мрачнел, но как-то странно замыкался в себе, словно не хотел проявлять невежливость, сообщая тетке, что отлучился в некое потайное место, которое не мог толком описать даже себе самому. Она беспокоилась, что его мягкость и деликатность не уживутся с нравами школьного спортзала и жесткой агрессивностью мужского пубертата.

Питер и Перси всегда ладили друг с другом. До болезни они часами вместе возились в мастерской: неизменно добродушный и терпеливый, Перси называл паренька отличным помощником и говорил, что у него от природы золотые руки. Питер схватывал все на лету, поскольку очень интересовался устройством чего угодно – механизмов, погоды, животных, космоса. Его внимание одинаково привлекали и электрическая шлифовальная машинка, и миниатюрные тисочки, привинченные в ряд на краю верстака. У них с дядей сложился своего рода торжественный ритуал: войдя в сарай, Питер надевал один из огромных коричневых фартуков Перси и подогнанные под нужный размер защитные очки, а потом принимался работать с обрезком высушенного палисандра, который дядя приберег специально для него. Перси умел обращаться с племянником как со своим взрослым хорошим приятелем, показывал ему аккорды на банджо и разрешал подержать скрипку, которую делал сам – не по заказу, а для души, воспроизводя из клена и ели знаменитую «Вьетан-Гварнери» 1741 года. Однажды Вивиен увидела, как они идут по садовой дорожке из сарая на ланч рука об руку, оживленно что-то обсуждая, и ее «вдруг пронзило острой любовью к ним обоим. Ребенок, которого у нас никогда не было».

Знай она, что ждет впереди, ее боль оказалась бы еще острее. Когда распад Перси только начался, визиты Питера прекратились, но не по его собственной инициативе, а по решению матери. Когда Питер наконец приехал и увидел, что сарай заперт, дядя Перси изменился и Гварнери забыта, это вовсе не выбило его из колеи. Они с Перси остались друзьями. Пожалуй, новые дядины повадки, ставшие более детскими, даже сблизили их еще сильнее. Перси не донимал Питера однообразными вопросами. Вместо этого они тихо вели бессвязные разговоры, которые могли продолжаться часами. Вивиен подслушала и записала такой:

Перси: Ты не знаешь, почему ветер дует.

Питер: Теплый воздух поднимается вверх.

Перси: А барсуки?

Питер: Они сидят под землей в своих норах, дядя Перси.

Перси: Воздух вверх, кролики вниз.

Питер: Ты хочешь сказать, барсуки.

Перси: Что барсуки?

Роуз знает дневники Вивиен почти так же хорошо, как я, а в литературе и социальной истории того периода разбирается лучше всех известных мне специалистов. Каждую из моих глав она читает еще в черновике, и наши обсуждения часто вертятся вокруг одной и той же темы. Ее настораживает, что я считаю необходимым правом строить догадки и умозаключения, делать обоснованные предположения и восстанавливать чувства и связи людей с помощью разумной проекции на них тех общечеловеческих свойств, которые за минувший с тех пор век практически не изменились. Без этой свободы, говорю я ей, нам останется лишь растерянно пожимать плечами. Костлявая длань научной беспристрастности выжмет из моих персонажей все соки. Я говорю, что мой долг – оживить прошлое, передать его на уровне ощущений, показать, каково было жить в определенную эпоху, сколько бы лет ни отделяло ее от нашей. Роуз отвечает, что мой единственный долг – не погрешить против истины. Перефразируя не Святого Августина, как я думал сначала, а знаменитого философа двадцатого века Витгенштейна, она говорит: о чем невозможно знать, о том следует молчать[18]18
  Точная цитата: «О чем невозможно говорить, о том следует молчать» (последняя фраза «Логико-философского трактата»).


[Закрыть]
. Или, добавляет она, всякий раз, когда ты делаешь обоснованное предположение, будь добр в этом признаться. Оба мы упрямо стоим на своем, но спорим, как мне кажется, вполне добродушно; во всяком случае, голоса не повышаем.

Наше первое обсуждение задало тон всем остальным. Роуз сказала:

– Возможно, в своих заметках я это упустила, но в дневнике Вивиен не упоминается, что именно она приготовила в тот знаменитый вечер.

– Перепела с грибами были одним из ее коронных блюд. Бланди их обожал.

– Но ты не можешь знать точно. И за чем она ездила на рынок, тогда тоже неизвестно.

– С большой вероятностью она купила там цветную капусту. Ее они тоже любили.

Но Роуз и не думала сдаваться.

– Ты даже не знаешь, ездила ли она туда вообще.

– Наверняка ездила. Вспомни дерево, которое перегородило ей дорогу на обратном пути.

– Ах да. Дерево. Или это была только большая ветка? – Я не ответил, и Роуз продолжала напирать: – А поэтический вечер Бланди в Шелдонском театре[19]19
  Здание в Оксфорде, место проведения торжественных университетских церемоний.


[Закрыть]
? Его записали на видео?

– Нет. Но я смотрел записи десятков других его выступлений.

К моменту большой передышки, которую ей устроили в январе, – с середины дня до позднего вечера, – Вивиен уже понимала, что ей нужно не огромное небо, а стимуляция. Подробно проинструктировав Рейчел – за это время она несколько раз едва не отказалась от своего замысла, – Вивиен наконец поцеловала на прощание ее и Перси и быстро зашагала к автобусной остановке. Вскоре она уже стояла напротив Шелдонского театра, творения Кристофера Рена. До начала мероприятия оставалось еще сорок минут, но у дверей уже выросла маленькая очередь. Слева от Вивиен был паб «Кингс-Армс», где она иногда встречалась со своими студентами. За спиной у нее находился книжный магазин «Блэкуэллс», а в нескольких минутах ходьбы – Хартфорд-колледж и Нью-колледж. Эпицентр ее профессиональной карьеры. Восемь месяцев ее годового неоплачиваемого отпуска были уже позади. Сейчас ее окружала прошлая жизнь. Перейдя улицу, она стала в очередь и замерла в ожидании, ни с кем не разговаривая. Она уже забыла, как ведут себя с общительными незнакомцами.

Ее пропустили внутрь с первой же группой слушателей человек из пятидесяти. Вежливость не позволяла любителям поэзии занимать передние места. С щекочущей душу уверенностью, что имеет на это право, Вивиен сняла с одного кресла в первом ряду табличку «Зарезервировано» и села. В следующие двадцать минут, пока наполнялся зал, к ней подходили коллеги и спрашивали, как дела у Перси и как она справляется. Один из них, почетный профессор французского, сказал ей, что ему недавно сделали томографию и поставили тот же диагноз. Они обменялись замечаниями в парадоксально шутливой манере. Уже через считаные минуты она заметно воспряла духом. Как же это было приятно, позже сказала она сестре, – всего лишь перекинуться словечком-другим с теми, кто вызывал у нее уважение и восхищение, теми, кто относился с приязнью и уважением к ней самой! «Я понемногу выползала из клетки», – записала она. А когда все расселись по местам и Вивиен снова очутилась в одиночестве, она отметила еще «накал нетерпения» и такое чувство, будто «поток жизни проносится мимо меня».

Когда профессор Гарольд Киченер под аплодисменты вывел на сцену своего прославленного гостя и шурина, Вивиен вспоминала свои неоконченные проекты: две статьи для сборника, вступительную речь для грядущей конференции, программу нового школьного факультатива, парочку брошенных аспирантов и недописанную книгу, – а затем снова вернулась мыслями к своей «порушенной» личной жизни. Среди оставшихся позади «руин» была и двухнедельная поездка в Алеппо – они с Перси планировали совершить ее в этом году вместе с подругой-арабисткой и ее мужем, дипломатом. Где-то под кучей этого «строительного мусора» пряталось плотское желание. По утрам оно давало о себе знать, мягко щемило. В конце концов, думала Вивиен, она еще не так уж стара.

Двое на сцене уселись на свои места, и аплодисменты стихли. Она пристально смотрела на знаменитого поэта. Его творчеством она прониклась далеко не сразу. Примерно до тридцати она писала о своих американских любимицах: Бишоп, Секстон, Рич, Глик[20]20
  Элизабет Бишоп (1911-1979), Энн Секстон (1928-1974), Адриенна Рич (1929-2012), Луиза Глик (1943-2023).


[Закрыть]
. То, что волновало Бланди, не было ей близко. Его техническое мастерство – вот что сначала привлекло ее внимание. Потом ее тронули несколько стихов о конце любовных отношений. Посвященная Бланди лекция Карла Миллера, а годом позже – Фрэнка Кермоуда были впечатляющими, но всерьез Вивиен принялась изучать его заново – и с неуклонно растущим уважением – только после статьи Барбары Харди[21]21
  Карл Миллер (1931-2014) – шотландский редактор, критик и писатель; Фрэнк Кермоуд (1919-2010) – британский литературный критик; Барбара Харди (1924-2016) – британский литературовед, писатель и поэт.


[Закрыть]
. Никаких сомнений не оставалось: талант был налицо.

Мужчины на сцене сидели в кожаных креслах. Между ними был низкий столик, на нем стаканы с водой. Заявив, что Фрэнсис Бланди не нуждается в представлениях, Киченер принялся развернуто его представлять. Награды, премии, его сквозные темы: любовь, упадок городов, блага и напасти современности, его нашумевший отказ поклониться королеве, его яростные нападки на Тони Блэра и «новых лейбористов», его поддержка некоторых малоизвестных пожилых поэтов и писателей, не поддавшихся натиску модернизма. Киченер говорил почти четверть часа – со спокойной уверенностью и легкой полуулыбкой, вальяжно развалившись в кресле и закинув ногу на ногу. Иногда он тихонько покачивал свободной ногой в мягкой замшевой туфле.

Все это время Бланди сидел неподвижно, глядя прямо перед собой. Он был достойным воплощением расхожего образа великого поэта – грива седых волос, четко вылепленное лицо с глубокими морщинами. В пятьдесят один раннее проклятье возраста опустило ему уголки рта, изогнув его «в легкой скептической усмешке, как у Сомерсета Моэма на портрете кисти Грэма Сазерленда». Бланди выглядел человеком, бесстрашно идущим навстречу урагану: подбородок поднят, светло-голубые глаза смотрят не мигая и не пряча укора. Он не слушал речь зятя с ее бессмысленными дифирамбами.

Когда Киченер закончил, поэт встал и подошел к трибуне. Никаких формальных благодарностей и приветствий, никаких попыток подольститься к залу. Ровным голосом он объявил название поэмы – «В седле» – и стал читать ее наизусть, обводя публику суровым взглядом слева направо и обратно, точно бросая вызов тем, кто рискнет отвлечься. Он часто начинал с этого стихотворения. Многие наверняка помнили его со школьной скамьи. Девушка лет пятнадцати-шестнадцати забирается с чужой помощью на большую лошадь. Глядит сверху вниз на своего отца, который держит поводья, разговаривая с приятелем. Видит «потертую монету лысины» на отцовской макушке, и ее захлестывает радость. Теперь она над ним и больше его не боится. Проскальзывает намек на то, что он неверен ее матери и что дочь об этом знает. Огромная лошадь под ней нетерпеливо переступает с ноги на ногу. Девушка проводит ладонью по ее шелковистой шее и гладкому блестящему седлу. Она еще не свободна, но знает, что скоро поводья выпадут из отцовской руки и лошадь останется в ее власти. Перспектива скорого освобождения – от типов вроде Фрэнсиса Бланди, любили добавлять его недоброжелатели, – сделала это стихотворение очень популярным у девчонок-подростков.

Итак, он читал стихи, возвращаясь в перерывах к себе в кресло и надменно рассказывая о своей жизни, поэзии в целом и именитых поэтах, с которыми был знаком. В отличие от большинства писателей на подобных выступлениях, он не считал своим долгом хоть однажды рассмешить публику. Он говорил об Одене, Ларкине и своем «чересчур даровитом сопернике» Шеймасе Хини. Мероприятие завершилось быстро. Вместе с речью Гарри оно длилось меньше полутора часов.

К его концу Вивиен приняла решение. После встречи должен был состояться прием в Колледже Святой Екатерины. Ее туда не приглашали, но она уже обрела прежнюю уверенность. Она не сомневалась, что ей будут рады. Не прошло и сорока минут после заключительных аплодисментов, как она уже стояла в шумной комнате с бокалом вина в руке, беседуя с великим человеком о поэзии. Вблизи он оказался приветливей, чем она ожидала. Она «ломилась в открытый ум». Со стороны Бланди все было так же просто. «Молодая женщина, круглолицая и симпатичная... понимающая поэзию и тонко судящая о ней, вкл. мою... подкупила меня, к месту цитируя мои строки... явно знала, чего хочет, а мне все вокруг надоело, и я сдался».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю