Текст книги "Что мы можем знать"
Автор книги: Иэн Расселл Макьюэн
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
По дороге домой я задумалась о добродушных женщинах, которые работают за гроши в этом жалком приюте с нищенским бюджетом. Мой эгоизм никогда не позволил бы мне пойти на такие жертвы. Я пыталась вспомнить, когда в последний раз помогала кому-нибудь бескорыстно. Вот оно, мое истинное лицо. Наоборот, я только просила помощи – например, позвонила своей младшей сестре и принялась мольбами, посулами и угрозами добиваться, чтобы она приехала ко мне на три-четыре дня во время коротких каникул посреди семестра. Она отказалась наотрез, потом в игру вступила совесть, и она обещала подумать. Я подозревала, что ее заинтриговал мой роман со знаменитостью и ей хочется, чтобы он расцвел в полную силу. По сравнению с ее жизнью, состоящей из материнских забот, эпизодических болезней, брошенной карьеры и мужниных нотаций, даже мой стиснутый мирок, наверное, выглядел экзотическим. Пока она размышляла, Фрэнсис сообщил мне в письме, что слышал об одном многообещающем заведении, которое недавно открылось. Так что мы с Перси сели в автобус и поехали на восточную окраину Оксфорда. Мы обнаружили там викторианскую начальную школу, давно покинутую, с разбитыми окнами и черными следами пожара на кирпичной кладке. Весь двор был замусорен. Выцветший плакат провозглашал, что после реновации здесь появится «новое медицинское учреждение на благо общества», и откроется оно в июне 2000-го, почти два года тому назад. В автобусе на обратном пути Перси сказал плачущим голосом: «Все гостиницы противные. Я хочу домой».
После нескольких переносов и передумываний все наконец определилось: через три недели Рейчел приедет с Питером и останется на четыре ночи. Долго ждать, зато в остальном идеально. Перси с племянником и так отлично ладили, а Альцгеймер сблизил их еще больше. Я воспряла духом. Впереди, приближаясь с каждым часом, маячила моя волшебная фата-моргана – четыре дня подряд с Фрэнсисом.
Не то чтобы мы были совсем лишены друг друга. Вдобавок к потоку электронных писем, где я предательски жаловалась на свои мучения с Перси, мы тайком встречались на задах моего дома. Фрэнсис часто ездил из Лондона в Котсуолд-Хилс, чтобы следить за перестройкой своего амбара. Его маршрут пролегал в нескольких минутах от моего дома. Подъезжая к хедингтонской развязке, он звонил мне из машины. Если я не могла оставить Перси, он поворачивал направо, в сторону Челтнема. Если Перси сидел, поглощенный телевизором, он ехал прямо в Хедингтон, сворачивал на гравийную дорожку и останавливался у нашей задней калитки, в точности на том самом месте, которое выбрал Гарри, чтобы со мной порвать. Я садилась к нему в машину, мы обнимались и разговаривали. Нас манили предстоящие четыре дня. Мы походили на подростков, хотя не пытались заниматься любовью на заднем сиденье. Ему не терпелось показать мне амбар. И маслодельню постройки 1804 года, которая не использовалась уже сто лет. Я увижу, какая там вокруг красота, и познакомлюсь с архитектором. Я никогда не задерживалась в машине дольше чем на двадцать минут, и расставались мы с грустью. «Настало время и мне начать свой путь к закату»[50]50
Чуть измененная цитата из рассказа «Мертвые», последнего в сборнике «Дублинцы» (пер. О. Холмской).
[Закрыть], – иногда говорил он, отдавая дань уважения Джойсу. Однажды, обнимая его на прощание, я с трепетом заметила, что в глазах у него блестят слезы. Потом стояла у калитки, маша ему, пока он сдавал назад по лужам, чтобы развернуться на узкой дорожке. Он посылал мне в открытое окно воздушный поцелуй и набирал скорость. И я возвращалась домой, к своим прежним обязанностям хранительницы и сиделки.
Но теперь во мне прибавилось бодрости и жизнелюбия. У меня было неясное ощущение нового будущего, двери, приоткрывшейся всего на щелочку, и сквозь нее мне смутно виделись горе и страдания, которые нам с Перси предстояло вынести до того, как это будущее воплотится. Слишком мрачно, чтобы над этим раздумывать. Мне следовало жить настоящим и быть Перси любящей женой – более оптимистичной и изобретательной, а прежде всего более доброй. Даже если мной двигало чувство вины, это не имело значения. Я привела в порядок дом, особенно гостиную и спальню Перси. Мы с ним выяснили, что́ он хочет смотреть по телевизору. Он не мог найти нужные передачи, не помнил, как они называются и когда их показывают. Ему нравилось в основном детское, некоторые мультфильмы, «Синий Питер»[51]51
Старейший в мире детский тележурнал. Blue Peter – сигнальный флаг, который поднимают на судне в знак его готовности к отплытию.
[Закрыть] и «про животных». Я составила расписание по каналам, так что теперь могла каждый день включать ему то, что надо. Это освободило мне больше времени для себя, но во второй половине дня мы обязательно смотрели вместе и обсуждали получасовое детское шоу. Это нужно было делать сразу. Восприятие увиденного и память о нем не удерживались в сознании Перси дольше нескольких минут.
Однажды приступ хозяйственной активности привел меня в сарай. Раньше, проходя по саду, я всегда исключала его из поля зрения. Слишком грустное напоминание о другой жизни. Теперь у меня хватило смелости подойти и отпереть дверь – впервые за полтора года. Я взяла с собой пылесос и ведро с моющими средствами. У меня не было веской причины устраивать здесь генеральную уборку. Я знала, что Перси никогда не вернется к работе, но притворялась, будто это не исключено. Случится чудесная ремиссия, и ему будет так приятно обнаружить, что его мастерская сверкает чистотой! Прибирая место, где он трудился, я еще одним способом проявляла заботу о нем самом, а сознание, что оно потихоньку приходит в упадок, легло бы мне на душу еще одним камнем.
В сарае было много мертвых пауков и их связанных жертв, подвешенных на рваной паутине, много комков пыли и сладковатый дух запустения. На верстаке – кружка из-под кофе с засохшим кружком плесени на дне. Тусклый желтоватый свет усугублял ощущение заброшенности. Лампочка под потолком силилась разогнать полумрак. Окна, в клочьях паутины изнутри и дождевых потеках снаружи, плохо ей помогали. Рядом с кружкой и тоненькой стамеской, последним инструментом, который Перси держал в руках, высился бархатный холмик. Развернув его, я увидела скрипку – копию обожаемого им оригинала, еще без струн и подставки. Она выглядела прекрасной, старинной. Темная приподнятая кромка по периметру подчеркивала ее плавные, чувственные обводы.
Взяв эту скрипку в руки, я почувствовала, что мои благие намерения рассеиваются. Человек, сделавший эту великолепную вещь, исчез. Пока я стояла в его мастерской со своим дурацким набором тряпочек, чистящих эликсиров и резиновых перчаток, другой человек, обмякнув в кресле перед телевизором, тупо пялился на картинки, которые не увлекли бы и пятилетнего. Меня захлестнуло отчаяние, и я невольно сжала скрипку сильнее. Это было бессмысленно, далеко за гранью рационального, но во мне вспыхнула горькая обида на Перси за то, что он разрушил нашу жизнь. Скоро мой неоплачиваемый отпуск подойдет к концу, и мне вряд ли позволят его продлить. Моя карьера преподавателя оборвется совсем. Никаких сбережений у нас нет. Придется жить на скудные государственные пособия. Наша будничная рутина изматывающе однообразна. Мы обречены на то, что все будет становиться только хуже – мало-помалу и с единственно возможным исходом. Нас губит его мозг, а не мой. Наши жизни потрачены впустую. Его скрипка была символом того счастья, которое мы потеряли. Внезапно во мне вскипело бешенство. Из ниоткуда вынырнуло ее имя. Взяв Гварнери за узенький черный гриф, я высоко подняла ее, чтобы изо всех сил разбить о верстак. И в это мгновение мой взгляд наткнулся на висящие на крючке фартук и защитные очки, которые надевал маленький Питер, когда Перси брал его с собой в мастерскую и находил ему какое-нибудь занятие. Он был с этим мальчиком так ласков, так трогательно его опекал, всегда готовый относиться к нему всерьез в их долгих разговорах! Даже сейчас Перси в его обществе излучал доброту. Какой прекрасный из него вышел бы отец! Воспоминание о том, каким он был, выдернуло меня из жгучей обиды за себя. Я опустила скрипку, помедлила, чтобы успокоиться, затем снова завернула ее в бархат. Со слезами раскаяния на глазах вышла за порог и принялась мыть окна – самоуничижение в безвредной форме. Потом заглянула к Перси и вернулась в сарай, чтобы протереть от пыли верстак с полками, разложить все по местам и пропылесосить пол.
Я завела дневник вскоре после того, как увидела своего будущего мужа играющим джаз в пабе на Каули-роуд. Мои записи были нерегулярными, и мне часто приходилось заставлять себя их делать. Но я старалась не бросать, поскольку, как Фрэнсис, считала, что почти вся жизнь тонет в забвении. Спасая фрагменты прошлого, я претендовала на более весомое существование. Я и раньше пробовала вести дневник – школьницей, студенткой и позже, когда мне было за тридцать, – но каждый раз прекращала через год-два из-за того, что не находила на него времени, или слишком уставала, или моя жизнь текла чересчур однообразно. Но теперь я твердо решила продолжать, пока не одряхлею. Как большинство тех, кто говорит сам с собой на бумаге, я не хотела кривить душой и при необходимости не стеснялась выставлять себя в дурном свете. В разные годы я читала кое-какие опубликованные дневники. Среди любимых был, конечно, Сэмюэл Пипс и еще один политик, Алан Кларк. Ни тот ни другой не боялись признать, что бывали порой расчетливыми лжецами, жадными, эгоистичными, тщеславными и отталкивающими. Я пыталась соответствовать их высоким стандартам – и не смогла. Меня начала волновать судьба моих дневников после моей смерти. Мне не хотелось, чтобы повзрослевший Питер узнал, как слаба я была. Под конец жизни у меня может не хватить силы воли на то, чтобы уничтожить развернутую письменную версию себя. Но если я собираюсь ее уничтожить, зачем тогда создавать? Постепенно мои дневники превращались в мое улучшенное отражение. Я не призналась бы себе в этом, но со временем мои записи перестали быть личными. Я ориентировалась на читателя.
Тем вечером в разговоре с Рейчел я описала, как наткнулась на скрипку и «расстроилась». Не то чтобы неправда, но и не правда. Моя дорогая сестра проявила теплоту и сочувствие. Чуть позже, перед тем как лечь спать, я поведала своему дневнику ту же историю. Я училась лгать посредством умолчания. Очень кстати, потому что в моем прошлом и будущем были деяния, которые ужаснули бы любого.
*
Перси был поглощен абсурдно-глубокомысленной беседой с Питером, а Рейчел смотрела телевизор. Мне удалось без лишнего шума покинуть дом через парадную дверь. Фрэнсис ждал меня в машине. Мы поцеловались, и когда он отъезжал от бордюра, я положила руку ему на колено.
– Если не прекратишь, я не смогу ясно соображать.
Я засмеялась и не убрала руку. И он оказался прав, потому что когда мы выехали на Хедингтон-Хай-стрит, он свернул к центру Оксфорда вместо того, чтобы направиться к внутренней кольцевой неподалеку. Почти сразу у него появился второй шанс – можно было повернуть на светофоре в сторону Марстона, – но он упустил и его. Я промолчала. Он ездил этим маршрутом много раз. Мы пересекли Темзу по мосту Фолли-бридж и остановились в хвосте длинной вереницы автомобилей. Впереди было с десяток полицейских, двое на лошадях. Мимо нас в том же направлении текла городская молодежь, в основном студенты, некоторые с плакатами. Тут я вспомнила. Сегодня вечером в профсоюзе должен был выступать член кабинета, ответственный за окружающую среду. Планировалась крупная демонстрация, посвященная проблеме изменения климата. Сент-Джайлс с прилегающими улицами собирались закрыть. Люди несли плакаты и растяжки с черными лозунгами на красном фоне: «НЕФТЬ = ЖАДНОСТЬ» и «СЛЕДИ ЗА УРОВНЕМ МОРЯ». Я дорожила каждой минутой своих четырех дней и разозлилась на всех них, но Фрэнсис меня превзошел. Костяшки его пальцев на руле побелели. Вот уж кто умел ненавидеть лучше, чем я. Он стукнул по рулю кулаком.
– Гребаные левые дебилы. Слабоумная легковерная мразь. Черт подери! Даже развернуться не дадут.
По каким-то неведомым причинам полиция перекрыла встречную полосу. Впереди нас образовалась пробка, сзади подъезжали новые машины. Мы попали в ловушку. Вспышка Бланди притушила мое собственное раздражение.
– Ну что, – пробормотала я, – наверное, ребят тоже можно понять.
Он обернулся ко мне и заорал:
– Поверить не могу, что ты купилась на эту дешевую чушь! Идиотка! Ты же образованная...
Это меня доконало. Жизнь с сумасшедшим мужем снизила порог моей терпимости. Я отстегнула ремень и потянулась к ручке дверцы.
– Довольно. Обратно дойду пешком. – Я приоткрыла дверцу на несколько дюймов и взяла сумку. Мне не верилось, что я сейчас действительно выйду. Он схватил меня за локоть.
– Прости, ради бога, прости. Это было грубо. Безобразно! Я извиняюсь. Пожалуйста, пожалуйста, не уходи!
– Не думала, что ты умеешь закатывать истерики, – сказала я. Ответить ему уже значило пойти на уступку. Но я не толкнула дверцу дальше. Проснувшаяся во мне девчонка жаждала выйти. Тогда я хорошо умела дуться и упрямиться. Но за этим последуют страдания и долгие разбирательства, возражала ей взрослая женщина, понимавшая, что Фрэнсис все равно уговорит ее вернуться. Я колебалась между двумя своими ипостасями.
– Прошу тебя, прими мои извинения. Я вел себя непотребно. Последнее время я только и мечтал о том, как мы будем вместе. Мы застряли, и я взорвался. Мерзко. Отвратительно. Клянусь, это никогда больше не повторится.
Я отпустила дверцу, но не закрыла ее.
– Когда ты так сквернословишь, ты похож на старика, который себя не контролирует.
Мой голос принадлежал чопорной незнакомке. При случае я и сама была не прочь крепко выругаться. Я посмотрела сквозь лобовое стекло. Полицейские пропускали машины по одной с заметными интервалами. Я захлопнула дверцу.
– Больше никакой ругани, обещаю, – промямлил он.
Мы посидели в молчании, дожидаясь, чтобы напряженность спала. Он понимал, что сейчас еще рано брать меня за руку, и я была этому рада. До начала очереди мы добрались через пятнадцать минут. Нам не позволили поехать направо и развернуться, чтобы возобновить наш путь на север, а потом на запад. Вместо этого нас отправили на Хай-стрит. Когда Фрэнсису пришлось остановиться и пропустить через дорогу толпу демонстрантов, он не издал ни звука. Его точка зрения была мне хорошо знакома. Я время от времени почитывала «Дейли телеграф», «Спектейтор» и «Уолл-стрит джорнал», среди прочих. Фрэнсис был далеко не одинок. Сама я предполагала, что по части климата нас ждет какая-то большая гадость, но еще не скоро, и это не слишком меня занимало. В душе я питала смутную благодарность к тем, кто протестовал за меня. Дальше нас заставили совершить долгий объезд по часовой стрелке вокруг городского центра – мимо ледового катка, куда Перси водил Питера, и по Хайз-бридж, где я однажды боролась с соблазном уплыть на барже на север. Мы проехали Вустер-колледж, где меня в студенческие годы застукали в постели с хмурым регбистом, нынче крупной шишкой в железнодорожной компании. Потом кинотеатр «Феникс», куда я как-то ходила на один и тот же фильм Эрика Ромера три вечера кряду.
Все эти вехи города, от которого меня отлучили. Они выглядели тоскливо-привычными, и когда мы наконец вырвались на сельские просторы и покатили на запад, я снова погрузилась в мечты о том, чтобы уехать куда-нибудь далеко, хотя, конечно, не могла себе этого позволить. Зато я уезжала теперь. Я тоже нашла свой дау и отправилась на нем в путь с человеком, которого почти полюбила, человеком, который в ярости бил кулаком по рулю, изрыгая проклятия в мой адрес, а стало быть, отвечал моему идеалу партнера. От себя не убежать, какую сторону света ни выбери. Если я останусь и когда-нибудь вернусь на работу, я буду не только преподавать, но и снова бороться вместе с единомышленниками. Нам удалось предотвратить появление на земле, частично принадлежащей колледжу, огромной мечети – точно так же мы протестовали бы и против огромного собора, – но наши усилия не помешали строительству здания бизнес-школы. Биотехнологии размывали границы между предпринимательством и наукой, молодежь отказывалась от истории и литературы в надежде разбогатеть, полуграмотных иностранцев принимали в университет как дойных коров, а мы, старая гвардия, пытались противостоять всему этому, защищая наш усыхающий гуманитарный сектор, еще не совсем лишенный финансовой подпитки, но растерянный и деморализованный, – наша прежняя сосредоточенность на культуре исчезла, наши пестрые интересы тонули в постмодернистском бурлении разнообразных идеологических войн по поводу «критической теории», расы, гендера или социального неравенства, битв, имеющих в основном поколенческий характер и неоправданно жестоких. Пора было уходить.
За десять миль от городской окраины атмосфера в машине нормализовалась. Мы говорили на нейтральные темы и сумели общими стараниями возвратить наши четыре дня в изначально намеченное русло. Тут пригодилась первая цель нашей поездки, и Фрэнсис в очередной раз принялся с энтузиазмом рассказывать о своем проекте. Я услужливо задавала вопросы. Архитектор и бригадир ждали его на месте, чтобы совершить обход территории и обсудить последние достижения и проблемы. Смету уже превысили, но он на это закладывался. Впереди, объяснил он, радикальный поворот в его судьбе. Он меняет городской дом в Ислингтоне на сельскую идиллию, один образ жизни на другой. Цена его лондонского жилища стала приятным сюрпризом. Поддерживать порядок в новом доме будет приходящая экономка, очень милая женщина из соседней деревни, и она же сядет за руль, когда он сам решит отказаться от вождения. Ее муж готов подрабатывать садовником и ремонтником. В мастерской близ Уитни делают для него книжные полки потрясающей красоты, вид на долину из главной спальни ошеломительный, а о таком кабинете, какой скоро у него появится, он никогда и мечтать не смел. Пока он распространялся, у меня возникло ощущение, поначалу смутное, что в этом сказочном будущем предусмотрен уголок и для меня. Фрэнсис снова упомянул о дворовой постройке, маслодельне, которая, по его мнению, могла особенно меня заинтересовать. От пояснений он воздержался. Это было нелепо, так как он отлично знал мои обстоятельства, но вместе с тем и забавно, даже слегка эротично, и я подыграла ему, сказав, что мне не терпится ее увидеть.
В нескольких милях от Страуда мы свернули на узкую дорогу с карманами по обочинам, а еще мили через две – на другую, грунтовую. Совсем узенькая, она бежала по крутому склону долины с купами рослых буков. В тридцати футах под нами был луг, заросший лютиками, и речка с деревянным мостиком, а впереди верховье долины поднималось, переходя в естественное плато, в центре которого высился большой амбар, укрытый сверху полимерной пленкой и обнесенный строительными лесами. Неподалеку стояло несколько фургонов и легковушек. Наша дорога нырнула вниз, чтобы пересечь реку, и снова вынырнула наверх, к пункту назначения.
В бытовке с графиками и схемами, развернутыми на столе среди пустых кружек с использованными чайными пакетиками и оберток от шоколадных батончиков, меня познакомили с архитектором Саймоном, бригадиром Висенсом и несколькими субподрядчиками. Мне выдали желтую куртку, каску и тяжелые ботинки, заказанные специально для меня. После стандартных шуток насчет здоровья и техники безопасности мы отправились на экскурсию. Двухсотлетний амбар поражал своими размерами. Внутренние стены были уже возведены. Меня предупредили, чтобы я смотрела под ноги и не спотыкалась об электрокабели, медные трубы и мешки с цементом, и провели по комнатам разной степени готовности. Это сопровождалось неоднократно повторяемым вопросом, могу ли я напрячь воображение, дабы постигнуть всю красоту задуманного. Я могла. Изумительно, повторяла я. Одним концом длинный коридор упирался в залитый солнцем кабинет поэта. В гигантском открытом зале, отведенном под кухню, столовую и гостиную, складывали огромный камин из натурального известняка.
Начались обсуждения. Решающее слово принадлежало Фрэнсису, и хотя он вряд ли хорошо разбирался в технических тонкостях и наверняка мало интересовался ими, ему явно хотелось показать, кто здесь главный. Саймон и Висенс всякий раз ненавязчиво подталкивали своего клиента к правильному или удобному для них выбору. Я оставила их, вышла из амбара и побрела дальше. В живой изгороди была старая калитка, а за ней пологий склон к ручью – вернее, маленькой речке, которая вилась по пышным желто-зеленым лугам. Фрэнсис говорил мне, что они тянутся без всяких заборов и живых изгородей как минимум на целую милю. Джон Клэр, которого расстраивало огораживание земель, возликовал бы при виде таких просторов. Раньше я думала, что Фрэнсис, гордый своим приобретением, преувеличивает его достоинства, но место и впрямь оказалось замечательное. По большинству таких долин проложены шоссе. Этот же уединенный уголок словно завис вне времени – тайна, которую нужно оберегать. Стоя там и невольно восхищаясь, я стала думать о Фрэнсисе по-другому – как о сильном человеке с интересными вкусами, способном распорядиться своей судьбой, направив ее к завидной необычной цели. Многие удовлетворились бы таунхаусом, а он купил участок над этой чудесной заповедной долиной и готовился начать здесь новую жизнь на собственных условиях. Он влиял на людей с помощью особой рассудительной мягкости, причем даже не замечал этого – он просто был логичен и заботлив. Ему казалось само собой разумеющимся, что те, о ком он заботится, должны его слушаться. Я подумала о нем тогда не как о поэте – это отступило на второй план, – а как о том, кто твердо намерен добиться желаемого, и меня охватил легкий испуг с примесью эйфории. В последний раз я испытывала что-то подобное лет в двадцать с небольшим.
Услышав, как он меня зовет, я зашагала обратно по грязной изрытой земле, которую Саймон обещал превратить в широкую лужайку, окаймленную цветочными клумбами. Я и забыла про маслодельню. Она стояла по дальнюю сторону амбара, и Фрэнсис поджидал меня рядом с ней. Это была полуразрушенная постройка из побитого годами камня медового цвета, контрастирующего с более темным кирпичом и брусьями амбара. Высокие двойные двери, в которые коровы когда-то входили парами, прогнили насквозь, а их петли частично вылезли из деревянных косяков. Голубятня на крыше тоже почти развалилась.
Возбуждение Фрэнсиса еще не улеглось.
– Ну как? – крикнул он мне. Я была еще довольно далеко, и он крикнул снова: – Правда, из нее конфетку можно сделать?
Для чего, для кого? Я не спросила. Мы вошли внутрь, и он поводил меня там, не отпуская моего локтя, точно боялся, что я убегу. Смотреть было особенно не на что. Первоначальные стойла для дойки сохранились, но последние хозяева держали здесь только коров мясной породы. Картинно жестикулируя, Фрэнсис изложил свой план. Здесь большой кабинет с дровяной печкой, с этой стороны маленькая спаленка на случай, если заработаешься и захочешь переночевать, удобная ванная прямо на том месте, где мы стоим, это окно расширим, чтобы вид был получше, отдельная уборная вон там слева, кухонный уголок, где можно будет сварить кофе, раковина, холодильник. Идеально, правда? Я сказала, что да, идеально.
Мы провели на участке два часа. Перед отъездом я с удовольствием прогулялась бы по тропинке вниз, к мостику через реку, но Фрэнсис заявил, что впереди еще долгая дорога, а он уже устал. Через три часа мы припарковались перед сплошным ровным рядом светло-серых домов, построенных, как мне показалось, в начале девятнадцатого века. Жилище Фрэнсиса, обставленное со вкусом и набитое книгами, живо напомнило мне дома моих коллег из северного Оксфорда. В гостиной на первом этаже, над непомерно большим камином, был небрежно, чуть криво повешен давний подарок – картина Говарда Ходжкина, не признающая границ между полотном и рамой. Благодаря сносу внутренней стены здесь легко уместились мини-рояль, старинный граммофон с латунной трубой, длинный дубовый столик с кипами книг, журналов и газет, а по обе стороны от него, лицом друг к другу – два огромных мягких дивана. Я прилегла на один из них с чашкой крепкого чая и последним номером «Арете»[52]52
Журнал, посвященный искусству, который выходил трижды в год и издавался в Оксфорде.
[Закрыть], а Фрэнсис ушел наверх вздремнуть. Неожиданный старт для нашей идиллии, но я не возражала. Это было так чудесно – читать и листать страницы в одиночестве или сбросить туфли, откинуться на мягкий подлокотник и бездумно разглядывать бурые пятна на потолке. В этой серьезной неряшливой комнате я чувствовала себя как дома.
Меня разбудили шаги на лестнице, и я поспешила принять сидячее положение. Вошел Фрэнсис, порозовевший после душа, в свежей белой сорочке и серых фланелевых брюках с четкими стрелками. В руке он держал бокал, а под его подбородком топорщился платок с узором пейсли, скромная примета мужского щегольства, которой я не видела уже много лет и потому невольно улыбнулась. Моя сумка наверху, сказал он, и ванна налита. Он подождет меня здесь, и мы обсудим ужин. Полчаса я нежилась в облачках пара, глядя на очередной пятнистый потолок. Внизу наигрывали знакомую пьеску Сати – неуклюже, с многочисленными паузами и повторами. Я надеялась, что не ради услаждения моего слуха. Новую одежду я не покупала уже давно, и спустилась вниз с легким ощущением неловкости и беззащитности – со мной всегда так бывает, если мне не нравится, как я одета. При виде меня Фрэнсис вскочил со стула, предложил «соорудить» мне коктейль и сообщил, что я прекрасно выгляжу.
– Ты очень любезен, – сказала я. – Негрони, пожалуйста. Так это был ты, на пианино.
Смешивая мне напиток, он признался, что всю жизнь мечтал научиться играть на фортепиано, но начиная лет с двадцати ему постоянно казалось, что время упущено и он уже слишком стар. Полтора года назад, сразу после своего пятидесятилетия, он наконец решился. Полгода назад пришел на первый экзамен. Все ученики собрались перед комнатой, где его принимали, и ждали, когда их вызовут. Они сидели молча на одинаковых стульях, явно купленных оптом по дешевке.
– У меня одного ноги доставали до пола. Все остальные, девочки из той же школы, с косичками, бантиками и белыми ленточками, нервно болтали ногами. А я не мог. Но мы все его сдали! Потом, страшно довольные, мы, как водится, обменялись впечатлениями и рассказами о том, как мы ошиблись в «Братце Жаке» или в гаммах и думали, что непременно провалимся. И представь, Вивиен, эти детишки говорили со мной как с равным! Я никогда не чувствовал себя таким гордым и счастливым.
Слушая его, пока ледяной негрони согревал мне горло и грудь, я подозревала, что обратного пути может не быть. Куда пропал тот устрашающий призрак из Шелдонского театра? Когда еще мужчина наливал мне ванну и предлагал создать для меня роскошный кабинет в пасторальном раю? Сознание, что выбора нет, возбудило меня. Я шагнула туда, где он сидел, взяла в ладони его голову и поцеловала ее. Потом нашла его губы. Наша опереточная идиллия началась с любовного акта на диване. Я волновалась, что занавески не задернуты и нас увидят с улицы. Но нас прикрывала высокая спинка. Все выглядело так, словно мы занимаемся этим каждый вечер, поскольку потом мы собрали с пола одежду и стали натягивать ее на себя самым будничным образом, заодно обсуждая, куда пойдем ужинать. Точно у нас за плечами уже было тридцать лет брака. Он предложил итальянское заведение, где его знали, – в нескольких минутах ходьбы, пять столиков, притиснутых к хлопотливой кухне. Мы съели там запеканку из баклажанов с пармезаном и зеленый салат, и я убедилась, что мои догадки верны. Фрэнсис запланировал для нас совместную жизнь. Его стройка превратилась в Амбар. Впервые я услышала это слово с прописной буквы, когда он увлеченно рисовал наши рабочие места, мою маслодельню, его кабинет, книги и стихотворения, которые мы напишем, сад, который вырастим, друзей, которых будем приглашать. Это была заманчивая чепуха. Мне пришлось его перебить.
– Фрэнсис. Ты же знаешь, что я не могу.
Но и это, как говорят строители, входило в смету. Он позволил сменить тему, взяв меня через столик за руку и помолчав несколько секунд.
– Я понимаю. Но мы знаем, что долго это не протянется.
Я ждала.
– Не мне тебе объяснять. Это прогрессирующая болезнь. Скоро ты перестанешь справляться. Значит, какой-то интернат. Или вроде того. А потом, говоря словами Ларкина, единственный конец[53]53
Заключительные слова стихотворения «Докери и сын» (Dockery and Son).
[Закрыть]. Тебе будет очень, очень тяжело. Но я хочу, чтобы ты помнила: впереди есть жизнь.
Но Фрэнсис знал, что никакого интерната не предвидится. Меня вдруг замутило. Многовато оливкового масла в баклажанах. Я как следует приложилась к стакану с водой и сказала:
– Я не могу загадывать так далеко.
– И не надо. Зато я могу. Если ты не против, конечно.
– Не знаю. Я должна подумать.
– Не торопись, – торжественно сказал он.
Мы вернулись к нему, разделись в спальне и перед сном еще раз повторили диванный акт. Меня заинтриговало то, что в роли любовника Фрэнсис мягок и покорен – странный контраст с его полностью одетой властной ипостасью. Он уступал инициативу мне, что не отвечало привычному для меня образу партнера. Поначалу я медлила, затем приспособилась без больших усилий, и мне стало легко и радостно. Режим на следующие четыре дня определился: чтение, разговоры, сон, любовь и рестораны – моя версия Элизия, – а потом настала пора возвращаться домой.
*
Я пишу эти строки на обычной бумаге за деревянным столом в саду позади нашего дома. Отсюда открывается вид на Гленуигский залив внизу, паб и стоянку при нем, а вдали, справа от меня, крутые холмы поднимаются к горе Рошвен. Начало мая, веет слабый ветерок, комаров еще нет, и за моей спиной, в доме, Джейн Киченер режет бутерброды для нашего похода по грязным тропам через Смирисари в Ахад-эн-Эних – песчаную бухточку, облюбованную каякерами. Я еще не научилась правильно произносить ее название. Местные жители настроены дружелюбно – никаких «лет через сорок сойдете почти за своих». Кроме того, некоторые из них, в частности наш электрик и кровельщик, тоже англичане. Кружным путем я узнала, что нас прозвали здесь «двумя вдовушками». Что ж, возразить нечего. Наши почившие мужья занимают наши мысли, но мы относимся к этому – к ним – по-деловому, и ведем вполне приятную жизнь благородных отшельниц.
Мои дневники стоят на полочке над письменным столом в нашей гостиной, но мне больше нравится полагаться на свою память. Намеренно восстанавливать произошедшее – тяжелый труд, этакое силовое упражнение для мозгов: напрягаешься и вскрываешь сцену, но заодно вскрываются и другие. И постепенно это становится проще. Вдобавок вина и раскаяние – хорошие стимуляторы памяти. К дневникам я обращаюсь в основном ради того, чтобы уточнить порядок событий. В этом отношении, как давно известно, память часто подводит. Перемешанное в голове прошлое существует в своем особом времени – внеисторического настоящего. А дневник, независимо от его качества, фиксирует события, как бусины на нитке.




























