Текст книги "Буйный Терек. Книга 1"
Автор книги: Хаджи-Мурат Мугуев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)
– Видал, брат, какая Психея? Ах, чудная, чудная женщина! – И, не отводя от сцены восторженных глаз, с деловым и расчетливым видом шепнул: – А теперь к чулану! Через пять минут одевание корифеек.
Мнения разделились. В зале, в буфете и в ковровых комнатах шли споры, похвалы и полное отрицание талантов балерины. Дамы сошлись на последнем.
– Какая же это ахтерка? Просто обыкновенная смазливая дворовая девка, даже не из слишком хорошего дома. Без манер, без грации. Ее дансы и прыжки не делают никакого влияния на мои чувствия, – разводя в недоумении руками, говорила майорша.
Ее кавалер, сухонький старичок в дворянской фуражке, робко и шепелявя возразил:
– Не правы-с, милейшая Авдотья Сергеевна, извините, не правы-с! У Нюшеньки окромя настоящей красоты есть и поворот головы, и законченная легкость движения, и…
– Да бо-ж-еж мой… разве это танцы? Выбежали себе мужики с девками так, словно у себя на лугу хоровод водят… потолкались, попрыгали и в кусты. Но при чем pas de deux? При чем балет и французский учитель? Назови этот танец казачком, и все будет понятно, – удивленно поднимая плечи и победно оглядывая всех, нарочито громко говорила полковница Юрасовская.
– Совершенная правда, матушка моя, вот уж истинная правда! Хороша девка, спору нет, да ведь и козла наряди в шелка да алмазы, и тот за красавца сойдет! А что насчет танцев, так вот в роте у моего мужа маркитантка как заведет гулянки с солдатней, так, ей-богу, почище Нюшки пляшет, – вмешалась в разговор худая, с лошадиным лицом женщина в плохо сшитом платье, жена капитана Сковороды, о которой говорили, что она и мужа, и его солдат с одинаковым упорством и ловкостью хлещет по щекам.
– А я бы присудил полное торжество этой изумительной красавице. При лучшем учителе и в другом положении она была бы и лучшей танцовщицей. Способности у нее есть, а внешних качеств природа отпустила ей вседовольно! – упорствовал старик.
Толстая и величественная майорша стремительно повернулась в сторону говорившего и, обдавая его холодным и недружелюбным взглядом, подчеркнуто громко сказала:
– Возможно, что мы, бедные армейские дамы, в курбетах и прыжках не разумеем многого, однако твердо знаем, что качества души и тела дает не природа. – Она гордо закинула вверх голову и повторила: – Не природа, а бог! – И, не глядя на оторопевшего, удивленно пожимавшего плечами старичка, отвернулась и величественно отошла.
Вынырнувший в эту минуту из толпы запыхавшийся Петушков схватил Небольсина за рукав и сердито зашептал:
– Чего медлишь? Скорее… Уже раздеваются.
– Иди один. Я не пойду, – сухо сказал поручик, отвернувшись от удивленного Петушкова.
Генерал, видя, что его гости, а главное, шамхал Мехти-хан, устали и с трудом переносят долгие часы спектакля, распорядился, чтобы после первого акта «Ярманки» в ротонде все было готово к угощению.
– Не прерывая пиесы, мы с шамхалом отправимся в ротонду, куда соблаговолите прислать заранее оркестр. Пусть молодежь веселится, нам же, старикам, – улыбнулся Краббе, – через часок-другой следует и соснуть. Тем более впереди, – он многозначительно вздохнул, – тру-уд-ные дела.
Юрасовский наклонил голову и сейчас же бросился в ротонду, послав на розыски неизвестно куда запропастившегося Петушкова.
Из зала доносились смех и аплодисменты зрителей и голоса актеров, игравших украинца, русского и еврея, попавших в пьяном виде на ярмарке в рекруты.
Прождав минуты три и видя, что подпоручика все нет, раздосадованный Юрасовский забегал сам, отдавая приказания через дежурных солдат. И когда все уже было закончено и оркестр расположен в липовой аллее, а столы убраны цветами и сервированы, неожиданно из тьмы появился перепуганный, взъерошенный Петушков.
Подполковник набросился на него, но, вспомнив, что времени остается немного, грозно сверкнул глазами и, не отвечая на бессвязные оправдания Петушкова, приказал приготовиться к пуску бураков и ракет.
Петушков облегченно вздохнул, и, отскакивая снова во тьму, исчез у линии заранее установленного фейерверка.
Было около двух часов. Со стороны зала доносились аплодисменты да заглушенные взрывы хохота. Минуты две спустя на выходах зажглись и забегали огни, и по восковой нитке промчалась пылающая струя. Плошки, дымно чадя, осветили широкую аллею с черными, полуозаренными стволами уходящих в темноту лип. Тонкий медвяный запах плыл над землей, смешиваясь с запахом сырой, прелой земли и чадящей копотью плошек. Огни приближались. На фоне движущихся фонарей и лампионов мелькали фигуры.
Петушков насторожился. По его знаку из тьмы должны были взлететь ввысь десятки шипящих, сверкающих и шумных ракет, обливая полнеба косматыми хвостами зеленых, оранжевых и красных звезд. Люди приближались. Их голоса отчетливо были слышны, и Петушкову казалось, что он видит лица говоривших. В эту минуту он сам себе казался такой же значительной и важной персоной, как важно и значительно было, по его мнению, своевременное зажжение ракет.
Невидимый во тьме оркестр заиграл встречный марш, и эти звуки, сменившие таинственную тишину, и раскинувшаяся над ними звездная ночь, а самое главное – мельком, на секунду увиденные из чулана прелести одевавшейся Нюшеньки настроили на мечтательный лад успокоившегося подпоручика, и он решил завтра же во что бы то ни стало улучить минутку и объясниться Нюшеньке в своей страсти к ней.
Внезапно вдали, за садом и холмами, что-то грохнуло, растекаясь в правильный и размеренный залп.
Петушков вздрогнул.
– Что такое? Обвалилось, что ли?
И, еще не понимая ничего, он почему-то оглянулся по сторонам. Один из стоявших позади солдат тревожным голосом негромко сказал:
– Братцы, ай залп? А, братики?
– Вот я тебе по морде, анафемская твоя душа, – обозлился подпоручик, грозя кулаком во тьму, но в эту минуту совсем недалеко уже явственно раздались крики «ал-лл-ла!» и звуки учащенной стрельбы.
«Напали на заставу! А может, и на слободку», – суматошно пробежало в его мозгу, и он, не соображая, зачем и почему, вдруг замахал над головой платком и закричал испуганным голосом:
– Зажи-га-а-й!
Десятки взрывающихся огненных, синих, красных и оранжевых змей, рассекая тьму, взвились в треске и свисте к небу, а кружащиеся искрометные бураки и мельницы, сверкая и брызжа каскадами огня, завертелись и затрещали, озаряя оживший липовый сад.
Глава 8
Когда поручик открыл глаза, первое, что он увидел, было круглое усатое лицо гарнизонного врача, за спиной которого стоял дежурный фельдшер. Усы Штуббе радостно заходили, а широкие, полные щеки расползлись в улыбке.
– Я вас поздравляю… а теперь – тише!! – наклоняясь над Родзевичем и делая испуганные глаза, зашептал он. И, поворачиваясь к теснившимся позади санитарам, приказал: – Отнесите в покой, не пускать никого, пока не оправится от операции.
Родзевич безвольно глядел на широкий затылок доктора, на его крепкую, квадратную, коротко остриженную голову. Зычный, энергичный голос врача проносился мимо потрясенного сознания поручика. И люди, и слова, и солнечные блики, проскользнувшие в окно, – все это было где-то в стороне, вдали от лежащего на столе, жалкого и ко всему равнодушного Родзевича. Все были чужими и ненужными. Тупая покорность и безразличие наполняли его. Ничего не думая, не напрягая память, он, словно в пустоту, смотрел остановившимся взглядом вверх, и, даже когда его осторожно подняли с операционного стола и опустили в широкие двуручные носилки, даже и тогда равнодушная слабость не оставила его. Он закрыл глаза и сразу же погрузился в забытье так, словно все его потерявшее вес и ощущения тело провалилось в глубокую холодную пустоту. Один из санитаров у самой двери неловко оступился, и, когда острая и внезапная боль от толчка пронзила тело поручика, он, вскрикнув от боли, глухо и мучительно застонал. И вместе с этим стоном в нем вновь пробудилась жизнь. Он испуганно оглядел кинувшихся к нему людей, и в его сознании почему-то особенно надолго запечатлелась побелевшая физиономия оступившегося санитара и красный кулак обозленного Штуббе.
Ночной налет шайки абреков на сторожевое охранение вокруг Внезапной был раздут штабом до степени серьезного боя, в котором русские войска одержали крупную победу.
На следующее утро подпоручик Петушков вместе с командиром полка полковником Чагиным писал подробное донесение об
«отбитом нападении партии затеречных хищников, дерзнувших напасть на доблестную роту егерского полка. В получасовой рукопашной схватке отраженный штыками противник был разбит совершенно и, понеся огромные потери, бежал с поля боя, унося с собою раненых и убитых. Наши потери в сем геройском деле невелики – ранен в грудь навылет поручик того же полка Родзевич, убито 6 нижних чинов и ранено 9. В стремительном бегстве своем противник бросил у переправы Бакыл двух захваченных у кумыков коней. По сведениям лазутчиков, нападавшие были из немирных чеченских аулов Атаги и Дады-Юрта и в оном бою потеряли убитыми и ранеными до 30 человек».
Полковник почесал переносицу и недоверчиво оказал:
– Что-то непохоже на правду. Разбиты, бежали, а ни убитых, ни трофеев нет. Да и штиль вашей руки больно одинаков. Который раз одно – будто и слов других нету.
Петушков виновато развел руками и, поднимая плечи, неуверенно сказал:
– Официальный штиль-с, господин полковник. В казенную бумагу иначе нельзя-с, а лазутчики не врут-с, никак нет, господин полковник, истинную правду доносят… убитых десятка три-с…
– Кто их считал-то? – лениво ухмыляясь, перебил его командир. – «Десятка три». Знаю я этих очевидцев, эти азиаты даром что мирные, а, поди, сами на посты налетели. Ну да ладно, давайте подпишу, – согласился он и, беря от Петушкова гусиное перо, жирно и размашисто подписал – полковник Чагин.
Через день егеря хоронили павших в ночной стычке товарищей. В девять часов утра на площадке перед полковой церковью, в развернутой поротно колонне стоял полк. По флангам, словно статуи, вытянулись неподвижные флигельманы, от которых по туго натянутым веревкам строились роты. Спешенные казаки жались в стороне. Возле солдат голосили две бабы из солдатских жен. Несмотря на то, что убитые были не из семейных рот и не имели среди населения родни, их по обычаю хоронили с плачем, бабьим завыванием и причитанием. Оплакивать погибших из слободки пришли две бабы, не знавшие убитых солдат; но они так горько, так естественно и горячо заголосили еще издали, завидя поставленные перед строем гробы, что даже старые, седоусые, видевшие всякие виды солдаты, опустив головы, мрачно и тяжело слушали эти воющие, на высокой ноте, тоскливо рвущиеся бабьи вопли. И не один из них в эту минуту, перед шестью убитыми товарищами, под женский плач и причитания подумал о себе; каждый вспомнил деревню, оставленную семью и представил свою, быть может, близкую и столь же бесславную смерть. Небольсин, стоявший сбоку полуроты, со скорбной болью увидел, как по коричневой морщинистой щеке правофлангового солдата медленно проползла слеза, цепляясь в седоватой, небритой щетине.
Полковой священник негромко отпевал убитых. Хор солдат глухими, поникшими голосами пел заупокойные слова молитв. По серым, насупленным лицам пробегали тени, глаза были опущены книзу, к земле, и только некоторые, главным образом молодые, с боязливым и глупым любопытством глядели на шесть простых, необитых, открытых гробов и на лежавших в них мертвецов. Около священника суетился Юрасовский, заменявший ему дьячка и на бегу подпевавший хору. Дежурный взвод с заряженными ружьями стоял наготове, ожидая знака Петушкова, чтобы залпом отдать последний салют погибшим. Солнце поднялось над головами, и начинавшие припекать лучи уже изменили лица убитых. Фон Краббе, стоявший впереди штабной группы, искоса взглянул на ближайший гроб. Левый глаз мертвеца приоткрылся, и генералу показалось, что мертвец неожиданно тонко и хитро моргнул ему. Генерал сделал шаг в сторону и, отводя взгляд, поспешно закрестился. Когда через секунду, превозмогая страх, он снова взглянул на мертвого солдата, лицо убитого было степенно и спокойно, а глаз, с которого уже сбежал солнечный блик, был мертвым, безжизненным и нестрашным.
Грянул залп, и все шесть гробов, медленно и тихо покачиваясь, легли в одну общую, братскую могилу, вырытую здесь же, недалеко от церкви, в ограде ее. Солдаты быстро перекрестились; по плацу громко и по-казенному послышалось:
– Нак-ройсь!
Через час ничто уже не напоминало о тяжелой и скорбной картине покорен. Роты с песнями и присвистом маршировали за крепостью, а неутешно голосившие бабы из слободки с увлечением занялись своими делами.
Родзевич, которому Петрович рассказал о предстоящих похоронах, с грустью услышал донесшийся залп, но и он, выздоравливавший и полный жажды жизни, через час уже забыл о шести солдатах, опущенных в тесную яму и засыпанных чужой кумыкской землей.
В слободке по случаю воскресного дня было разгульно. По грязной, никогда не просыхавшей улице шумно гуляли, горланя под бубны, полупьяные солдаты. Проходя мимо хат, занимаемых «женатой» ротой, озорники стучали в окна и двери, разнося по слободе свой неприхотливый разгул. Подошедшая с линии оказия привезла в шести бочках казачий чихирь, и свободные от службы солдаты на последние копейки тянули кислый «родительский чихирек».
Санька Елохин, веселый и затейливый малый, потешавший своими балачками постовую полуроту Родзевича, сидел в гостях у своего приятеля, женатого солдата особой роты Кутырева. Перед друзьями стояла чепурка красного вина и две солдатские оловянные кружки, в которые Кутырев наливал густое, пенистое вино. Фима, жена хозяина, стерла со стола красные винные лужи и с размаху шлепнула на стол большую сковороду с яичницей и жареной колбасой. Двое детишек Кутырева возились на полу, на разостланной отцовской шинели, жуя пшеничный хлеб. Санька Елохин, подвыпивший и веселый, был в самом разгаре своего блаженного разгула. Придвигая к хозяйке кружку, он размякшим голосом сказал:
– Ну-ка, Афимья Егоровна, кружечку, за меня, за нашу добрую компанию… И-ех, кружечка моя, пташечка… – притоптывая и приплясывая, запел он.
Хозяйка заулыбалась и, отодвигая кружку, слабо запротестовала:
– Ку-уды мне столько, враз с ног сшибет…
Кутырев, пожилой, поседевший на службе солдат, осоловело глянул на жену и, шлепая ее ладонью по спине, добродушным пьяненьким голосом сказал:
– Пей! Пей, жена! Раз кавалер просит – следует пить… – И, с трудом поднявшись с табурета, радостным голосом прокричал: – Жена!! Слушать мою команду! За здравие ново… новополученного егорьевского… кавалера… Александра Ефимовича Елохина. Урр-ра! – И, схватив налитую для жены кружку, разом осушил ее.
– Поздравляю, Александр Ефимыч, вот оно чего господь послал. В таком разе с высокой наградой вас, – наливая себе кизлярки и кланяясь покачивающемуся гостю, заговорила хозяйка.
Елохин приподнялся и, расплескивая из кружки вино, срывающимся и восторженным голосом сказал:
– Сподобил господь… и все их благородие, поручик Родзевич, спасибо им, представил. – И растроганным, умиленным голосом закончил: – В бумаге написано – за отлично выказанную храбрость.
– Доброй души человек, – слегка трезвея, согласился хозяин, – даром что польской крови, а солдата любит. Дай ему бог всего доброго!
– Ура его благородию! – прокричал Елохин, и, выпив, упал на свою табуретку. Уставясь вперед, он, не мигая, глядел на сальную, коптившую свечу и, скорее себе, своим собственным мыслям, нежели хозяйке, стал быстро, неразборчиво и взволнованно говорить: – Добился крестика. Вот встанет на ножки, оправится, ей же богу, пойду к нему и до земли поклонюся. Ведь крестик мноо-о-ого дает!! Первое – кавалер; значит, бить тебе по морде или сквозь строй – нельзя! Всех можно, всех, а егорьевского кавалера – нельзя! – Он гордо поднял над головой палец: – Закон не велит! Кавалера не тронь! Его морда казенная, его и царь бить не может. Сыми сперва хрест, а потом и мордуй! Опять же служба полегше, да и пенциону полтина в месяц идет… Э-эх! – в диком восторге вскрикнул он и, хлопнув о стол ладонью, выкинул из кармана перед вздрогнувшим от неожиданности, осоловелым хозяином кучу серебряных и медных монет. – Во-от они, четыре с полтиной берег для хорошего дня! Дождался, – неожиданно сникшим и проникновенным голосом сказал он и истово перекрестился на темневшую в углу икону. – Сподобился… а все их благородие поручик Родзевич… – И снова пьяно выкрикнул: – Хочу за их благородие усе деньги пропить! Имею я такое полное право, скажи ты мне, любезный друг Микифор Иваныч, али нет?
– Имеешь! Должон пропить… – покорно согласился Кутырев.
– А коли так, посылай за винцом, за курятиной, за всем, чего хочется! – веселея душой и телом, в неистовом восторге куражливо завопил Елохин. – И давай сюды, Микифор Иваныч, куначков [49]49
Друзей.
[Закрыть]моих – Терентьева, Шевчука и Хоменко. Нехай и они с нами попьют за поручика Родзевича!
– Александр Ефимыч, вы бы поберегли деньги. Другой раз сгодятся, – придвигая к Елохину монеты, наставительно сказала хозяйка, но Кутырев сердито закричал:
– Жена, молчать! Мы, как есть старые солдаты и царевы слуги, сами знаем, чего и как. Молчать! – снова без нужды прикрикнул он и, забирая в горсть деньги, сказал: – Жена, ходи до маркитантовой лавки, купуй всего для ради праздничка. А мы ребят шукать станем! – И оба приятеля, обнявшись и пошатываясь, побрели из хаты в сторону крепости.
Глава 9
У генерала фон Краббе состоялся военный совет. Недавнее нападение на посты, убийство солдат и ранение офицера требовали возмездия. Полученные от лазутчиков сведения сходились на одном. Шайка абреков, напавших на заставу, была собрана в немирных качкалыковских аулах, отстоявших от Внезапной в трех переходах. Как доносили лазутчики, нападавшие были под начальством чеченца Эски из аула Шали, уже известного на линии неоднократными наездами на казачьи станицы и посты.
В комнате сидело пять человек. Двое были штабные, с картами в руках разбиравшие путь предстоящей карательной экспедиции. Третий – пожилой, седобородый полковник, остзейский барон Пулло, назначенный начальником отряда, выступавшего в поход. Рядом с ним сидел Голицын, апатичный и равнодушный, как всегда. Казалось, он не слушал ни донесений лазутчиков, ни того, что говорил Краббе, ни солдатских покорных ответов Пулло. И даже когда начальник штаба, рассказывая о плане операции, наклонился над разостланной картой, подчеркивая карандашом намеченный к уничтожению аул, – даже и тогда князь Голицын лишь сонно повел в сторону говорившего свои оплывшие глаза.
– Его высокопревосходительство генерал Ермолов на наше донесение изволил ответить сею весьма энергической и неодобрительной бумагой. Командир корпуса не допускает мысли, чтобы содеянное горцами злодейство могло не быть отмщено.
– Я шитаю его инструкций, – перебивая начальника штаба, сказал Краббе и с сильным, типично немецким акцентом прочел выдержку из официального письма, только вчера полученного из крепости Грозной, где в эти дни находился Ермолов.
«…Войска наши допущены бывают к потерям только лишь исключительно нерадением и невниманием своих начальников. Русская кровь, которую пролили оборванцы из чеченских бродяг, требует своего отмщения. За одну русскую смерть они должны заплатить десятью. И эту сию меру следует неукоснительно иметь перед собой, когда наши храбрые войска пойдут в горы отмщевать за павших. Неудовольствие свое за нерадивость гг. офицерам при сем объявляю…»
Фон Краббе смолк и многозначительно оглядел слушавших.
Полковник Пулло молча разгладил ладонью бороду и односложно сказал:
– Инструкцию командира корпуса имею в виду.
Карандаш начальника штаба снова заходил по карте.
– Вот тут и вот здесь, при переходах через Ямансу и Истису, могут быть некоторые затруднения, хотя качкалыковцы, как видно из донесений лазутчиков, и не подозревают о нашей экспедиции. У границ Гудермесского леса имеются у дорог и просек четыре старых завала, не уничтоженных в прошлую экспедицию. Здесь войска, конечно, уже встретятся с врагом, и отсюда начнутся боевые действия. Первый батальон егерей с одним единорогом, тремя орудиями и двумя ракетными станками двинется через эту просеку, в лоб на аул. Три роты куринцев с сотней моздокских казаков пойдут с левого фланга, подкрепленные одной кегорновой мортиркой и десятифунтовым единорогом. Три роты Куринского полка с двумя сотнями гребенцев и пятью фальконетами охватят вот этот овраг и, форсируя его, выйдут справа через лес и орешник на пастбища аула, где казаки должны будут отогнать на наши резервы весь скот чеченцев. Резерв из трех рот егерей, батальона куринцев, двух сотен моздокцев и пяти орудий будет находиться при вас, употреблен будет согласно обстановке и вашему усмотрению.
Пулло молча отдал честь.
– В качестве представителя от штаба корпуса с вами в экспедицию пойдет его сиятельство… – улыбаясь и указывая на слегка ожившее лицо Голицына, продолжал начальник штаба. Пулло неуверенно покосился на гвардейского полковника и молча поклонился.
– Я надеюсь, что честь русской оружие будет вознесено на очень большой висот. Я уверен, что презренный врат опеть изведает острой русской штик… – напыщенно произнес фон Краббе, вставая. – А теперь я очень прошу, князь и господин полковник, откушат маленький ушин.
Солдаты, собравшиеся к Кутыреву и чествовавшие георгиевского кавалера Елохина, были все пожилые, старослужащие. За спиной каждого из них насчитывалось добрых пятнадцать-двадцать лет строевой военной службы. Двое из приглашенных, рядовой Шевчук и ефрейтор Хоменко, были ветеранами Отечественной войны. Они помнили и Бородино, и Смоленск, и Березину, и весь европейский поход от Варшавы и до Парижа. Сотни боев, тысячи людей, горы трупов, десятки народов и государств, отступления, победы, голод, морозы и расстрелы – все видели и испытали эти суровые пожилые люди, двадцать лет назад молодыми деревенскими ребятами взятые из дымных, курных изб в царскую службу, в двадцатипятилетнюю кабалу.
В комнатке Кутырева стоял невообразимый шум. За столом, залитым красным вином, сидели охмелевшие гости в расстегнутых мундирах или просто в одних рубахах. Рядовой Терентьев, полулежа на полатях около еще не спавших ребятишек, играл на гармошке, а уставшие плясать солдаты, с обязательной поочередностью ухая, топая и выкрикивая, носились вприсядку по полу. Усталая, сбившаяся с ног хозяйка металась от чадившей жаркой плиты к забрызганному, замусоленному столу, поднося еду, прибирая грязные миски и успевая потчевать осовевших, довольных гостей и подливать им.
За здоровье Родзевича пили по нескольку раз. И каждый раз георгиевский кавалер Санька Елохин восторженно кричал «ура» и клялся, уверяя всех в своей исключительной и особенной любви к поручику.
– Скажи он мне… помирай вот тут… вот здеся, сей минутою, на этом месте… и помру… и… и… сдохну!! – совершенно опьянев, бормотал он, поочередно обращаясь к пьяным и не слушавшим его солдатам. Только Терентьев, отставив надоевшую ему гармонь, взял соленый хрустящий огурец и, надкусывая его, сказал:
– Поручик Небольсин тоже человек правильный. Не то чтобы вдарить или там матюгом, просто вредного слова не окажет.
Но Елохин не сдавался:
– Супротив Родзевича ему не устоять. Нету таких, как наш Викентьич. Ты на его личность взгляни: сам белый, а щеки румяные, опять же тонкого понятия… Завсегда чистый, ручки духовитым мылом моет, не то что другие. Со всеми добрый да ласковый, чего кто скажет, а он словно красная девушка зардеет. Ура! Нехай до енерала дослужится.
– Их брату, поляку, до енерала не дойти! Закон не позволяет… – авторитетно заявил Хоменко.
– Это почему? – обиделся Елохин.
– Доверия нема. Али не помнишь? Как Бонапарт шел на Россию, супротив нас дрались. Вон про то и Шевчук знает, – набивая трубочку, сослался ефрейтор на своего соседа.
Шевчук молча кивнул головой.
Елохин опечалился:
– Неправильно это. Значит, выходит, всякое дерьмо, навроде Петушкова альбо капитана Синицы, могут до енерала дойти, а их благородие поручик Родзевич не могут? – Он раздумчиво и пьяно покачал головой и, озлившись, крикнул: – Неправильно это! Вот я, егорьевский кавалер Александра Ефимович Елохин, егерского, князя Кутузова полка, заявляю: неправильно это, а потому я хочу… – Он подумал и внезапно решил: – Я хочу пойти к мому дорогому командиру поручику Родзевичу в лазарет и об этом ему доложить.
В обычное время никому из рядовых не пришла бы в голову такая блажная и опасная мысль, но сейчас, после ведра кизлярского чихиря и пьяного веселья, мысль эта показалась всем хорошей, и только хозяйка да ефрейтор Хоменко пытались урезонить и отговорить собравшегося уходить Елохина. Но Елохин принадлежал к той категории людей, которые в хмельном виде не выносят противоречий и уговоров и поступают от пьяного удальства как раз наоборот. Он, не слушая слов хозяйки, накинул на себя шинелишку и, крикнув с порога комнаты: «В один дух вернусь!» – исчез за дверью в темноте.
Лазарет, в котором лежал Родзевич, находился в крепости, рядом со штабом отряда и офицерскими бараками. Ночь была тихая и безлунная. Молодые, недавно посаженные тополя высились над длинным белым флигелем лазарета, скупо освещенного одиноким керосиновым фонарем, под которым сидел сторож из отслуживших свой срок стариков.
Когда Елохин, разгоряченный быстрой ходьбой, подошел к нему, было поздно. Караульные на верках крепости уже в девятый раз прокричали долгое, заунывное «слу-ша-ай». Со стороны слободки еле слышно доносилась далекая гармошка, да шумно возились кони казачьей полусотни, расположенной на дежурство у площади, невдалеке от лазарета.
Елохин обругал не пускавшего его сторожа и, оттолкнув старика, почти бегом прошел в ворота, но засеменивший за ним служивый, не отставая и ругаясь, не давал возможности пройти в лазарет. Елохин, на отуманенную голову которого подействовал свежий ночной воздух, не сдавался и ускорил шаги, кинувшись в сторону флигеля, к третьему окну, где, как он знал, лежал раненый поручик; но сторож, видя, что его старческим ногам не догнать пьяного, неведомо зачем ворвавшегося сюда солдата, тревожно застучал колотушкой о медную доску и стал во всю мочь призывать на помощь. Где-то в конце флигеля зажегся сначала один, за ним другой и третий огни. В коридоре завозились. Со стороны площади, где дежурили казаки, зацокали копыта скакавших коней. Елохин сразу отрезвел. В его пьяном мозгу отчетливо и ясно встала опасность его положения. Поняв всю серьезность и нелепость своего неожиданного посещения, он бросился от окна в густые кусты мокрой от росы сирени, которая широким кругом охватила офицерские бараки и лазарет. Ломая ветви, пригибая их тяжелыми сапожищами к земле, уже позабыв цель посещения лазарета, он несся по кустам, прячась от несмолкавшего позади крика и стука. Сердце Елохина билось тревожно и часто, опьянение слетело прочь – «успеть бы уйти, успеть бы спрятаться». Он с размаху влетел в самую гущу сирени и почти упал, наткнувшись в темноте на что-то живое и горячее. Елохин пошатнулся, и в ту же секунду кто-то крепко схватил его за плечо.
Луна, вынырнувшая из-за облаков, осветила блеснувшие погоны и серый офицерский китель человека, державшего его. Растерявшийся Елохин затрясся, узнавая в нем поручика Небольсина, того самого офицера, которого всего полчаса назад хвалил ефрейтор Терентьев. В кустах что-то охнуло и метнулось в сторону, и перепуганный Елохин увидел закрывшую руками лицо, пригнувшуюся к земле женщину.
Сзади множились голоса, не переставал дребезжать колотушкой сторож, двигались огни.
Небольсин, не отводя глаз от дрожащего Елохина, тихо спросил:
– В чем дело? – И, не давая ответить солдату, так же быстро, шепотом приказал: – Сядь здесь, не вылезай. Сейчас все слажу! – И, нагнувшись к прятавшейся в кустах женщине, сказал: – Не бойся. Сейчас вернусь.
Голоса шумели и приближались.
– Заходи отседа. Не иначе как в кусты побег.
Елохин в страхе зажмурился и, затаив дыхание, тихо опустился на корточки возле притаившейся под кустами женщины. Над ними зашумели раздвигаемые ветви и затрещали сучья. Солдат понял, что это поручик пошел навстречу приближавшимся людям.
– Во-от он… Вот! Держи его!! – донеслись до слуха Елохина торжествующие крики, и он открыл глаза. Сквозь густую сеть сирени неясно, совсем близко от него дрожали и колебались дымные огни, на фоне которых двигались потревоженные люди. Солдат слышал голоса и видел, как со всех сторон метнулись тени к выходившему из темных кустов поручику.
– Во-от! Вот он… Держи!! – зашумели они и сразу же смолкли, узнав в подошедшем своего офицера.
Луна снова ушла в облака, и опять стало темно. Дымные факелы прыгали и колеблющим светом озаряли немую сцену – офицера, стоявшего перед десятком изумленных людей.
– В чем дело, ребята, кого ищете? – громким голосом спросил Небольсин.
– Да тут, ваше благородие, ничего не поймешь, – разводя руками, сказал один из прискакавших казаков, – кто говорит, чечены в крепость залезли, кто кричит, воры, а по верности сказать, и не знаем.
– Чего там не знаем, – обидчиво перебил его сторож и, подтягиваясь перед офицером, доложил: – Солдатик тут пьяный, вашбродь, забежал, чего хотел – не знаю, не иначе как своровать думал, я его, значит, не пущаю, а он мне по морде да бегом, я и закричал.
Один из слушавших иронически засмеялся:
– Вот что! А я думал, кунаки на крепость напали, такую возню поднял!
Старик, обидевшись, повернулся к нему.
– Раз не дозволяется без разрешения… Опять же ночь, опять же пьяный и до морды…
Небольсин равнодушно протянул:
– А-а-а! Вот оно в чем дело. Ну, это пустяки, не велика штука… а я выскочил, думал – тревога. А этого пьяного я видел, он во-он, – указал он в противоположную сторону, – туда побежал. Я подумал, что к себе в роту по тревоге бежит. – И, уже уходя, добавил: – Расходись, ребята, спать, и так всех по пустякам разбудили.
И пошел обратно, делая вид, будто возвращается через кусты в бараки.
Факелы задвигались, голоса зашумели, и Елохин увидел, как разбрелись по замолкшему и опустевшему двору искавшие его люди. За воротами мерно застучали копыта коней, и около него, раздвигая кусты, выросла фигура офицера.
– Какой роты?
– Третьей егерской, вашбродь… – так же тихо ответил Елохин.
– Как фамилия?
– Рядовой Елохин, вашбродь.
– Зачем сюда ворвался?
– Виноват, вашбродь, дюже пьян был, опять же их благородие поручика Родзевича хотел повидать. – И замолчал, чувствуя, что офицер засмеялся.
Луна снова выплыла на небо.
– Ты меня знаешь?
– Так точно, вашбродь!
– А ее узнал? – тихо спросил офицер, указывая на неподвижную, закутавшуюся в платок женщину.