355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Хаджи-Мурат Мугуев » Буйный Терек. Книга 1 » Текст книги (страница 6)
Буйный Терек. Книга 1
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:03

Текст книги "Буйный Терек. Книга 1"


Автор книги: Хаджи-Мурат Мугуев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)

Глава 6

Сад был странный и необычный. Такой, какого он не видел еще ни разу до сих пор. Круглые и звездчатые газоны с оранжевыми цветами, на которых сидели бабочки с изумрудными головками и веселыми золотыми крылышками. Высокие пальмы гордо разбросали свои мохнатые кроны, над кустами персидской сирени и желтыми чайными розами зеленые пчелы и юркие шмели носились в солнечных бликах, отливаясь радугой золотой пыли. Черный негр, страж таинственного сада, стоял у врат с серебряной алебардой в руках, но когда удивленный Родзевич остановился перед ним, он увидел, что вместо человеческой головы у негра была птичья, с загнутым клювом, слегка напоминающая голову какаду.

Он скосил один глаз на изумленного Родзевича и молча, с видимым почтением, откинул в сторону алебарду, делая приглашающий жест.

Дивная неземная музыка огласила воздух, и очарованный ею поручик, держась рукой за сердце, ступил через порог, идя по блестящей ледяной, окаймленной снегом дорожке, посреди одуряющего запаха жасмина, сирени, роз и настурций. Сильнее заколыхались чайные розы, громче запели райские птицы, сидевшие на ветвях, и очарованный, полный любовного трепета Родзевич бросился вперед, к беседке, над которой пышный плющ затейливо обвил кудрявые ветви в дорогой для него вензель – С и Н – «Нюшенька и Станислав»…

Но ноги не повиновались, и, скользя, расползались по льду. Было почему-то холодно и неловко, а гипсовый амур, сидевший над входом в беседку, вдруг нагло рассмеялся и, отбросив в сторону свой колчан, встал и, вырастая и преображаясь, превратился вдруг в полковника князя Голицына и, грозно поводя пальцем перед самым носом поручика, гневно сказал:

– Ну, нет-с, государь мой… Ню-шень-ки вам не видать-с.

И в эту минуту все – и цветы, и пальмы, и даже сам ужасный арап с птичьей головой – громко и насмешливо расхохотались, и сквозь их вой и смех поручику послышался тихий и жалобный голос бедной заточенной в беседку Нюшеньки:

– Барин… Станислав Викентьич… ваше благородие…

Родзевич открыл глаза… Млечный Путь и Большая Медведица ярко горели над ним. Млечный Путь разлитым молоком растекался на темном небе. От реки несло ветерком, было прохладно, и звуки далекого «польского» доносились из городка.

– Ваше благородие… извольте вставать… чай вскипел и кашица доспела…

Осторожно теребя поручика за рукав, его будил драбант Петрович. Сновидения оставили поручика. Он вздохнул и, натягивая сползшую шинель, хотел перевернуться на бок, но Петрович снова наклонился над ним.

– Вставайте, вашбродь, Станислав Викентьич, сами изволили наказать будить ко второй смене.

– А разве пора? – потягиваясь и сладко зевая, спросил поручик, скинув шинель и усаживаясь по-татарски на сено. – Чего это они гогочут?

Шагах в тридцати у пылавшего костра виднелись черные освещенные силуэты солдат. Дружный и раскатистый смех снова добежал до поручика. Было видно, как один из слушавших, не в силах удержаться от душившего его смеха, повалился на спину. Другой, стоявший над ним и поправлявший хворостинкой костер, тонко, по-поросячьему взвизгнул и, шлепнув себя по ляжкам, присел в восторге. Раздался новый взрыв смеха.

Петрович, старый, почти отслуживший свою 25-летнюю службу, седой и солидный старик, пренебрежительно махнул рукой и неодобрительно сказал:

– Пустое! Опять Санька Елохин комическую фарсу производит. Неодобрительного поведения солдат. Одно слово – ферлакур!

Долгая жизнь в денщиках научила Петровича нескольким малопонятным словам, которые он с удовольствием применял в разговоре.

Родзевич встал. Сон, Нюшенька, Голицын – все исчезло. Была только южная, кавказская ночь, полурота солдат, посты да музыка, доносившаяся из Внезапной. Он взглянул на свой брегет, подаренный ему покойным дядей. Было двенадцать часов.

– Дай умыться, Петрович, да кликни сюда Захаренку, – сказал он и в последний раз, до хруста в костях, потянулся и сладко, продолжительно зевнул.

У костра, головами к огню, покуривая коротенькие трубочки и сплевывая в горячую золу, лежало человек двенадцать солдат. Сладковатый дым махорки перемешался с кислым запахом черного хлеба и смазанных сапог. Вокруг теснились другие, с упоением слушая невысокого коренастого солдата Елохина, спокойно и без аффектации рассказывавшего им, как видно, уморительные вещи.

Языки пламени, выбиваясь из костра, облизывали охапки хвороста, только что подкинутого молодыми, «зелеными» рекрутами, лишь первую весну служившими на Кавказе.

– …А у самой речки, коло мосту, бабы. Кто купается, кто ребят моет, а кто и так сидит. Глядь, человек на них идет с лесу. Сам худой, волос седой, на шее хрест на сепочке, а между прочим без штанов… «Хто таков?» Молчит поп, хрестит лоб. Оно, конечно, хоча и духовного званья, однако бабам смех. А каку и на грех сатана наводит.

Со стороны стога, на котором спал поручик, донесся окрик Петровича:

– Э-эй, вы! Захаренку до поручика!

Елохин смолк, сидевшие зашевелились. Один из пожилых солдат, с двумя лычками на погонах, с обшитым шевроном рукавом, встал, выбил трубочку о сапог и, пряча ее в карман на груди, возле болтавшегося Георгиевского креста, крикнул в темноту:

– Иду!

Он поправил ладонью усы и бакенбарды и, переступая через круг лежавших солдат, выбрался вперед.

– Проснулся наш Викентьич, – оглядываясь на темневший стог, вполголоса сказал один.

Издалека донесся рев трубы, отчетливо выделявшийся из всего оркестра.

– А что, братцы, – снова спросил кто-то из темноты, – почему опять поручик в карауле? И вечор его в наряд и седни в карауле…

– Кто его знает? – вздохнул сидевший у самого костра солдат, наклоняясь к огню и поправляя дымившую головешку. – Офицер справный и до людей добрый…

– «Добрый… справный»! – сердито передразнил говорившего седой, хмурый солдат с серебряной серьгой в левом изуродованном ухе. – Потому и не в чести, что добрый! Опять же, поляк. Ихни браты, поляки, дюже нашкодили начальству.

Все промолчали. Было слышно, как трещал сухой, слежавшийся хворост да как со смачным хрустом жевали овес обозные кони. Издалека, от командирской скирды, неразборчиво долетали слова Захаренки.

Подпоручик Петушков не преувеличил. Роскошь, с которой были украшены антре, комнаты и театральный зал, превзошла все ожидания гостей. Правда, скептики и прирожденные пессимисты угрюмым шепотком говорили о том, что обилие пестрых, пушистых ковров, расшитых мутаков, подушек с кистями и бахромой напоминает предбанник тифлисских купеческих бань, но, конечно, это был голос зависти, ибо и сам генерал-майор фон Краббе, и владетельный шамхал Мехти-хан таркинский, одетый в пожалованную ему императором генерал-лейтенантскую форму голубых гусар, были приятно поражены убранством зала и комнат, с таким старанием и заботой украшенный Петушковым.

Как только расставленные на перекрестках дорог махальщики заметили открытый, на высоких рессорах (что в те времена было ново и оригинально) фаэтон генерала, сейчас же вспыхнул ряд дымных, сальных плошек, расставленных по краям канав, обозначавших дорогу, а рослые квартальные с поднятыми кулаками бросились на теснившуюся у парадного толпу. Конные казаки, наседая на толпу, быстро очистили площадку перед штабом. Вспыхнули все десять фонарей, и у подъезда стало светло как днем.

Выбежавший для встречи Юрасовский отдавал на бегу торопливые, запоздалые распоряжения Петушкову. Полковник волновался, и подпоручик, глядя на его жирное испуганное лицо, с злобной радостью подумал: «Трусишь, стервец! Ра-с-по-ря-дитель!»

За углом стояли дрожки, линейки уже приехавших гостей, и праздные кучера-солдаты, глядя из темноты на суетившийся офицеров, на торопливые движения капельмейстера и музыкантов, вполголоса делились крепкими ироническими словами.

Два конных казака, скакавших впереди фаэтона, на ходу спрыгнули с коней и, бросая поводья, кинулись, чтобы высадить генерала фон Краббе и влиятельного шамкала Мехти-хана. За фаэтоном ехали дрожки, в которых блестели погоны офицеров и светлые поля дамских шляп.

Толпа из-за деревьев и спин квартальных глядела на генерала, на Юрасовского, стремительно подскочившего, к фон Краббе, на пышный, весь в золоте, сидевший словно на манекене, придворный мундир Мехти-хана и на капельмейстера, неистово замахавшего палочкой над головой.

Десятки труб, флейт, валторн и гобоев рявкнули приветственный марш, и рыкающие, густые звуки поползли над домами.

Поддерживаемый под руку почтительным Юрасовским, генерал Краббе, любезно улыбаясь встречавшим его дамам, вместе с шамхалом торжественно поднялся по ступенькам подъезда.

Отъезжавшие экипажи тонули в полутьме, а все прибывавшие гости больше и больше заполняли освещенные комнаты большого дома.

Под самым портретом императора Николая стояли два высоких плюшевых кресла, обитые золотым галуном. За ними были поставлены в ряд кожаные кресла, за которыми длинными, ровными линиями шли стулья. По другую сторону от портрета царя висело изображение Екатерины II, а на стенах, поверх ковров, были развешаны портреты генералов Кутузова, Суворова и Багратиона.

Несмотря на то, что Ермолов все еще был главноначальствующим кавказским корпусом, услужливый и не в меру догадливый Юрасовский «позабыл» повесить портрет генерала. Небольсин, заметивший это еще задолго до приезда фон Краббе, поймав мчавшегося за кулисы Петушкова, спросил его об этом. Петушков, вообще не выносивший Юрасовского и критиковавший все его распоряжения, в этом случае неожиданно перешел на сторону подполковника.

– А как же? Мы это сделали не машинально, – поджимая губы, сделал он большие глаза. – После недавнего высочайшего рескрипта, по-твоему, нам следует скомпрометироваться и повесить рядом с Суворовым… – Он огляделся и, принижая голос, сказал: – Бунтовщика и карбонария? Его императорское величество и без того слишком долго церемонится с этим старым якобинцем.

– Какая ерунда! – пожал плечами Небольсин.

– Нет-с, не ерунда! – горячо возмутился подпоручик. – Всем известно-с, сударь мой, что Ермолов имел прельстительную переписку с изменниками Трубецким, Пестелем и другими, и за это государь держит его теперь в столь прижатом положении. Жаль, обличить не удалось, а то бы он распростился навсегда со своим земным существованием.

И, видя, что Небольсин пытается что-то возразить, Петушков удивился.

– Да тебе-то, душенька, что за печаль? Вот помяни мое слово, много, если еще год этот старый сомутитель и мартинист останется в корпусе. Так ты не забудь, после пиэсы из чуланчика на дев воззрить. – И, размахивая руками, он скрылся за дверью, ведшей за кулисы.

– Ахти, батюшки мои, да какой же он страшный-стра-а-шенный! – отскакивая от дырочки, проверченной в занавеси, всплеснула руками одна из сильфид, предназначавшихся для живой картины-апофеоза «Слава русскому царю».

– Кто, девоньки? Который это? – пробиваясь к глазку и стараясь разглядеть в дырочку кото-то, зашептали остальные.

– Да вон, чернявый бытто и генерал, а личность, как у турки! – указала на Мехти-хана первая.

На сцене прогуливались ожидавшие начала уже одетые и загримированные актерки, среди которых в невообразимо широких шароварах, коричневой безрукавке и таком же берете ходил высокий загримированный цыганом человек с пышными, спускавшимися до груди разбойничьими усами. За цветной кушак усача были заткнуты дуэльные пистолеты и кривой, в поддельных изумрудах ятаган. Он свирепо вращал глазами, и сверкая белками глаз, останавливался перед каждой из танцовщиц и амуров и с размаху бил себя в грудь, напыщенно и патетически восклицая:

 
…О, дева красоты, воззри на грудь иссохшу,
Котора огнь в себе таит любви священной…
 

При последних словах он стремительно падал на колени и, потрясая над головой руками, неожиданно робким и тихим голосом спрашивал:

– Ну как… сойдет?

И этот испуганный, неуверенный вопрос так не вязался с его свирепым, разбойничьим видом, пышными усами и великолепным вооружением, что Небольсин с изумлением дважды оглянулся на чудака, которого окружили щебечущие сильфиды и купидоны с розовыми крылышками, что-то успокаивающе говорившие ему.

– А это крепостной человек князя, – небрежно сказал Петушков, отыскивая глазами кого-то на сцене. – Человек, отменно способный на ахтерские экзерсиции, мог бы снискать у князя отличную доверенность, но, дурак, робость имеет превеликую. Князь велел его известить, коли не сробеет, изобразит перед публикой высокие чувства любви – спасибо, и сверх того – червонец, а осрамится – пятьдесят плетей и в солдаты!

Петушков расхохотался. Соломонова мудрость князя, как видно, очень нравилась предприимчивому подпоручику.

– А где остальные, пупышечка? – ткнул пальцем в щеку прехорошенького, толстенького амура с забавно колыхавшимися за спиной крыльями.

– А вам кого надо? Ой, поди не нас с Донькой? – кокетливо щурясь и поводя круглым напудренным плечом, засмеялась толстушка.

– Отчего не вас? Я одинаково азартно люблю и тебя и прелестную Доньку.

– А особливо Нюшеньку, – хохоча, досказала толстушка, – только они не выйдут со всеми. У них новый туалет для данса, – скороговоркой поведал амур, – ужасти какой приятный, весь в рюшах, кружевах и лентах, а на голове алмазный диадем с рогами. И Нюшенька совсем как Венера. Их сиятельство увидали, ахнули и изволили мусью Карбалю за выдумку сто рублей пожаловать. Они и сейчас у ней в уборной любуются.

Петушков вздохнул и, увлекая в сторону Небольсина, осторожно прошептал:

– Экая незадача, мои шер! Как бы чего не вышло! Этот петербургский князь с его связями и силой может важно напакостить по службе. – Он горестно вздохнул и уже у самого выхода незаметно показал глазами поручику на маленькую дверцу: – Вот она, дверца рая. К концу пиесы приходи, попытаемся.

За занавесом стоял несмолкаемый гул. Музыканты, сидевшие на антресолях, заиграли что-то тихое и печальное. Сцена все больше и больше заполнялась подгримированными людьми. От частых прикосновений подглядывавших в дырочки танцовщиц занавес задрожал и заколебался. Через сцену, стараясь не стучать сапогами, прошли двое солдат и подтянули выше огни ламп. Суфлер, что-то дожевывая и обтирая ладонью губы, полез в будку, отругиваясь от щипавших и дергавших его за рукава амуров. Небольсин чуть приоткрыл край занавеса и выглянул в зал.

Впереди, на малиновых плюшевых креслах, сидели генерал фон Краббе и шамхал Мехти-хан. Краббе, облокотись о кресло шамхала, что-то дружески рассказывал ему, а почтительно склонившийся над ними Эристов бегло переводил слова генерала. Сзади них, на кожаных креслах, сидело человек пять штаб-офицеров и несколько знатных горских гостей, приехавших издалека для переговоров с генералом. Здесь были: и правитель Кюринско-Казикумухского ханства полковник Аслан-хан, недавно получивший от государя этот чин вместе с 1000 червонцев и золотой табакеркой; сбоку от него находился кабардинский князь Бекович-Черкасский, полковник и командир одного из отрядов, расположенных в Дагестане. За ним, шестеро в ряд, сидели кадии и представители Даргинского, Акушинского и Мехтулинского обществ. Это были пожилые, наиболее зажиточные и влиятельные люди, не желавшие войны и боявшиеся ее. Неоднократные экспедиции русских войск в горы, разгром и сожжение непокорных аулов научили их считаться с русскими, мирная близость с которыми сулила им материальные блага. И сейчас они с удовольствием поглаживали большие серебряные и золотые медали, пожалованные им за помощь русским войскам. Им льстил и тот почет, и то откровенное уважение, с которыми отнеслись к ним русские начальники, и то, что эти, хотя и неверные, но могущественные люди сидели с ними рядом и почтительно выслушивали их. И только сухой и подтянутый даргинский кадий Hyp-эфенди молчал и неодобрительно исподлобья поглядывал на своих сородичей, весело и развязно беседовавших с одетыми в мундиры неверными собаками. Шум и непривычная обстановка утомили его, но он, решившийся во имя аллаха и Магомета опоганить себя близостью с неверными, молчал и с нетерпением ждал, когда наконец окончится вся эта скучная и непонятная ему процедура.

Прямо за гостями шли ряды стульев, на которых сидели дамы в белых и цветных платьях, без шляп, в кружевных наколках и капорах. По столичной моде того времени, строго соблюдавшейся повсюду, шляпы при посещениях летних театров снимали и передавали на хранение горничным из крепостных девок или же сдавали на руки кучерам-солдатам, сейчас же отвозившим их обратно домой.

Небольсин перевел глаза. Вот веселая и забавная толстушка, жена гарнизонного врача Штуббе, Эмма Фридриховна, или, как ее называла молодежь, «пампушка». Рядом с ней, прижав к ребрам сухие, длинные руки, сидел сам лекарь Ганс Карлович, с почтительным видом разглядывая затылок фон Краббе. Ряд давно знакомых лиц поплыл перед Небольсиным. Весь местный бомонд, начиная от жены подполковника Юрасовского и до дочерей недавно приехавшего сюда протопопа Покровского, находился здесь. И белокурая Кригер, и молодящаяся сорокачетырехлетняя майорша Гретц, и пухлая Синицына, и волоокая грузинка Эристова, и другие – все сидели в зале, окруженные мужьями, кавалерами и знакомыми, ожидая начала пьесы.

Наскучив глядеть, Небольсин повернулся к Петушкову, но подпоручика не было. Вместо него сухой и надутый мосье Корбейль сердито глянул на него и ломаным, еле понятным языком ворчливо сказал:

– Пардон, мосье… Ушел заль… Нашинайть… Impossible. Нельзиа.

А майор Козицын, страстный театрал и сочинитель, исполнявший обязанности режиссера, увидев поручика, подлетел к нему и, делая круглые, испуганные глаза, замахал на него руками:

– Уходите отсюда, батенька! Сейчас начинаем. Не слышали, что ли, звонка? – И, тревожно оглядываясь по сторонам, он неожиданно перекрестился и приглушенно закричал: – Тяни!

Двое солдат, спрятанных по бокам рампы, потянули за концы веревок, и занавес с легким шелестом поплыл по сторонам.

Глава 7

Родзевич с удовольствием ел горячую, густо промасленную кашу, в которую Петрович положил оставшиеся от обеда куски курицы.

Посты уже сменились. Костер все еще пылал, но люди вокруг него спали, и только дежурный по заставе молодой солдат Ковальчук сонно подбрасывал в огонь дрова. Спящие похрапывали во сне, кто-то испуганно и отрывисто бормотал:

– …Побойтесь бога! Да не кра-а-ал голенищ я… бра-а-а-тцы!.. – но сердитый толчок соседа прервал эти стонущие крики.

Ночь густо висела над землей. Черные отроги гор давно потонули во тьме. Луна, на минуту выползая из-за облаков, снова ныряла и куталась в них, и ее неровный свет бледно светил над ложбиной.

Петрович убрал тарелку поручика и, подождав еще минуту, видя, что Родзевич закурил, спрятал в сумы прибор и, свернувшись калачиком, мгновенно уснул.

Была ночь, звезды, редкая луна и тишина, прерываемая вскриками и храпом спящих солдат.

Родзевич докурил папиросу, старательно потушил ее о каблук, перевернулся на сене и, закидывая голову назад, стал глядеть в светло-серые, пронизанные луной облака.

Спать не хотелось, а грустные думы да доносившаяся из городка музыка и вовсе отвлекали от сна.

В душе поручика росла жалость к себе. Еще пять минут назад он и не думал об этом, но сейчас, когда эти звуки напомнили ему о спектакле, о шумной, веселой толпе, об освещенных комнатах с нарядными людьми, ему стало грустно, и он, словно думая не о себе, а о другом, близком ему человеке, покачал головой и прошептал:

– Да-а, обидели тебя, друг, о-би-дели!!

Как и чем, вряд ли он мог определить, но сознание того, что вот он, поручик Родзевич, здесь, среди спящих солдат, лежит в поле, в карауле, в то самое время как другие, праздные и веселые офицеры любезничают с дамами и смотрят на его обожаемую Нюшеньку, казалось поручику таким несправедливым, что он даже застонал… Единственный вечер, когда можно было увидеть ее вблизи. Ее, Нюшеньку! Словчиться сказать ей два слова о ее красоте и о своей громадной, неутоленной любви! А вместо этого…

Поручик приподнялся и со злобой оглянулся по сторонам. Кругом была ночь. Луна ушла в густые облака и, как видно, надолго запуталась в них. От реки несло предутренней прохладой. В далеких камышах чуть слышно гоготали и курлыкали утки. Поручик вздохнул.

«Гос-с-поди!!! За что же все это? – с тоской подумал он. – Ведь я же не хуже других. Правда, я поляк, католик, но ведь и Мадатов нерусский, и Эристов – грузин, да и сам фон Краббе немец! Почему же один я должен страдать от этого?»

Перед ним встало его детство, далекая Варшава, его бабушка, но внезапно, помимо его воли, лицо бабушки, тонкое и породистое лицо шляхтянки, перешло в круглую коротко остриженную голову батальонного командира майора Репина – Бугая, как прозвали его солдаты.

Родзевич с отвращением отвернулся; делая над собою усилие, отогнал видение и стал снова думать о ней, о недосягаемой Нюшеньке, к которой сейчас он смешно и трогательно ревновал всех, кто только мог видеть ее полуодетой, танцующей pas de deux.

«А этот, я уверен, отвратительный Петушков ей еще успеет и сальностей за кулисами наговорить…»

К князю Голицыну, хозяину и властителю жизни и тела Нюшеньки, Родзевич не ревновал. В его мозгу очень просто укладывалась мысль о том, что князь – законный хозяин Нюшеньки, имел право на все, но остальные, в том числе даже и его друг Небольсин, были «чужие». Музыка на секунду стихла.

«Неужели разъезд? Не может быть, ведь еще не более двух часов. А ужин в ротонде?» – подумал поручик и приподнялся, чтобы достать свой брегет. Рядом, совсем близко, из мглы грохнул рваный, неровный залп. Вспыхнули и погасли огоньки кремней, и свист пронесшихся пуль слился с выстрелами и громким заунывным и протяжным криком:

– Ал-л-лла-ла!!!

Сердце поручика екнуло. Не успевая сунуть обратно брегет, он вскочил и пронзительно-тонким голосом закричал:

– Тревога! Тревога!

Но разбуженные залпом и криками солдаты уже метались по заставе. Кое-кто, спросонья не поняв еще, где неприятель, стрелял с колена в густую тьму. Другие с опущенными книзу штыками пробегали мимо поручика туда, где из-за коновязи, покрывая гам и трескотню выстрелов, гудел зычный бас Захаренко:

– Хлопцы! Не робь! Сюды!

Неведомо откуда появившийся возле горнист сам, без приказа, заиграл «тревогу», и быстрые и задорные звуки, разрезая воздух, понеслись над взбаламученной поляной. Уже совсем близко грянул еще один пистолетный залп, и, Родзевич услышал, как кто-то охнул возле него.

«Неужели Петрович?» – оглянулся на падающего поручик, но прервавшийся сигнал «тревоги» показал ему, что это был горнист. Из темноты, в ярком освещении все еще пылавшего костра, вырвались, вынырнули бегущие вперед фигуры, и поручик с ужасам увидел, что эти бесшумные, быстрые и увертливые тени стали колоть и рубить шашками не успевших отбежать солдат.

– Гос-оподи! – вздрогнул Родзевич, и, пересиливая страх при виде рубящихся на фоне костра людей, побежал за скирду, туда, где уже зычно подавал команду Захаренко.

В воздухе со свистом и воем летели пули. Испуганные кони, сорвавшиеся с привязей, носились по поляне. Стоны раненых и огонь нападающих слились с ржанием подбитых коней, с криками «алла» и хрипом умиравших, изрубленных людей.

Вдруг над крепостью с треском и шумом взлетела сторожевая зеленая ракета и вслед за ней на другом конце городка каскадом вспыхнули огненные круги взлетающих ракет. Что-то яркое и небывалое взметнулось позади казарм. Оранжевые, синие и зеленые огни закружились в диком грохоте и треске, и над поляной, над сражающимися в разных направлениях взлетели, рассыпались и распушились длинными, звездчатыми, мохнатыми хвостами падающие ракеты.

Одна из залетевших ракет, описывая огненную дугу, с треском взорвалась позади нападавших, оставляя за собой белый мерцающий свет.

Выстрелы и крики «алла» внезапно смолкли. Тишина наступила мгновенно, лишь изредка прерываемая смолкавшей пальбою солдат. Переждав еще минуту, Захаренко остановил огонь своего каре.

За холмами уже светало. Предутренняя мгла, бледная и густая, ползла по земле. Чуть обозначившийся рассвет молочным светом озарил восток. Холодные, угрюмые контуры гор яснее вырисовывались во тьме.

Солдаты крестились. Густой и терпкий запах сожженного пороха плыл над землей.

– Ушли, гады! – обтирая фуражкой лоб, сказал Захаренко.

– Наделали делов, – покачивая головой, вставил неведомо откуда появившийся Петрович и, тревожно озираясь по сторонам, спросил дрогнувшим голосом: – Братцы, где же поручик?

Никто не ответил. Со стороны реки подул холодный ветерок. Ночь быстро уходила, обнажая поляну. От слободы с топотом и лязгом скакала сотня казаков и по замелькавшим на окраине огонькам было видно, что вслед движется дежурная полубатарея.

Петрович тревожно посмотрел на молчавших солдат и, уже не веря себе, крикнул в темноту:

– Вашбродь, вашбродь! Станислав Викентьич!

Но на голос старого драбанта никто не отозвался, и только суровый Захаренко молча потянул за рукав Петровича, указывая ему на лежавшего под скирдой человека. Петрович вскрикнул, всплеснул руками и бросился к хрипевшему поручику.

Представление подходило к концу. Пантомима с разбойниками и благодетельным алжирцем, спасшим захваченного пиратами в плен благородного юношу, гидальго дона Педро, давно кончилась. На украшенной усилиями полковых столяров и саперов сцене рушились и горели в бенгальском огне неприступные замки разбойников, а десятка полтора неуверенных в себе и робких в движениях крепостных «испанцев» штурмовали фанерные твердыни, освобождая благородного дона Педро.

После небольшого перерыва зрители прослушали сольную игру скрипача Антошки, с большим чувством исполнившего скрипичную партию из третьей сонаты Глюка.

Мехти-хан, шамхал таркинский, уже раза два присутствовавший на подобного рода торжествах, был до некоторой степени знаком с процедурой и характером этих вечеров. Он старательно подражал генералу Краббе, считая, что ему, знатному и важнейшему здесь человеку, надо действовать именно так, как поступал и действовал фон Краббе. Не понимая слов пьесы, не улавливая мелодии и ритма музыки, он, однако же, напряженно слушал, то откидываясь назад в кресло, то восхищенно поводя глазами, копируя своего соседа. Но это он делал настолько тонко и с таким достоинством, что ни сам генерал, ни остальные не заметили ничего, и только ставший еще более хмурым и недовольным Hyp-эфенди скорее почувствовал, нежели подметил это.

Он с неудовольствием скосил глаза на аплодировавшего актерам шамхала и остро и враждебно почувствовал, что этот человек стал для него совсем чужим.

Вид остальных несколько успокоил его. Его привычный глаз сразу заметил, что бесстрастные, вежливые, молчаливые люди, сидя здесь, были так же далеки от этих странных русских дел, как и он сам. В их напряженных позах, в их неловких улыбках он увидел самого себя и, удовлетворенный этим, с нескрываемым презрением перевел взгляд дальше, на ряды стульев, занятых русскими.

Когда во время антракта его, так же как и остальных гостей, пригласили в буфетную, где толпилась молодежь, смеялись женщины, звенела посуда и прохаживались пары, он решительно отказался и с неудовольствием заметил, как Мехти-хан, Аслан-хан и трое делегатов из Акушей и Торы прошли за генералом в буфет.

Старый кадий поджал губы и, притронувшись к рукоятке кинжала, тут же решил: «Завтра же возвращаюсь в горы. Между косой и сеном не бывает дружбы».

И, успокоенный этим решением, он с облегчением вздохнул и даже почти дружелюбно взглянул на промчавшегося мимо него Петушкова.

По залу пробежал не то сдавленный гул, не то глубокий вздох, когда мосье Корбейль в желтом старомодном, с низким вырезом и длинными фалдами фраке, наклонив голову, утонувшую в кружевном жабо, торжественно и вместе с тем любезно произнес:

– Нью-шен-ка!

Старик повернулся и, делая широкий приглашающий жест, отступил вглубь, отходя к кулисам.

Головы заколыхались. Дамские прически заходили в воздухе. В задник рядах приподнялись. Подполковник Юрасовский, перегнувшись через головы сидевших, что-то шепнул генералу. Один из петербургских франтов, «гостей», как называли здесь гвардейских офицеров, вскинул к глазам входившее в столице в моду стекло-монокль. Небольсин усмехнулся.

«Однако Нюшенька имеет успех», – подумал он, с удовольствием наблюдая за оживившимся залом.

Пехотные поручики и драгунские прапорщики с деланно-равнодушными взорами и полковые дамы с плохо скрытым враждебным любопытством веселили его. Он прекрасно знал, что переживают сейчас эти гарнизонные чайлд-гарольды и их внезапно смолкшие и нахохлившиеся соседки. Небольсин улыбнулся и… сразу потух. Улыбка сбежала с его лица. Впереди, через ряд, сидел князь Голицын, полковник конной гвардии, петербургский щеголь, хозяин и владелец Нюшеньки. На холеном и совершенно бесстрастном лице князя был покой, тупой, безмятежный покой уверенного в себе человека. Эта спокойная, ничем не колебимая уверенность была разлита и в равнодушных глазах, и в его неторопливых, еле заметных движениях. Ни говор зала, ни общий интерес к появлению его актрисы не вывели князя из спокойного, похожего на полусон состояния. Он даже не повернулся и только апатично поднял и сейчас же опустил глаза, когда из-за кулис в паре с рядовым Хрюминым показалась блистательная, в ослепительном наряде, прекрасная Нюшенька.

Небольсин с ненавистью взглянул на толстый, начинавший лысеть затылок князя и мрачно отвернулся.

Танцевала Нюшенька плохо. Но ее партнер, ловкий и сильный Хрюмин, бывший до военной службы крепостным актером в труппе графа Закревского, так хорошо и умело вел свою партнершу, что почти всем мужчинам, сидевшим в зале, показалось, что она божественна.

– Правда, не Тальони, – снисходительно шепнул Юрасовский, – но школа есть. И притом отменной красоты.

Фон Краббе только восхищенно кивнул головой, с удовольствием глядя на полные, розовые ноги актрисы и на ее голубой развевающийся тюник.

«Алмазный диадем», о котором говорила Петушкову толстушка, ярко горел и, подчеркивая черные, уложенные в горку волосы Нюшеньки, выгодно оттенял ее белый высокий лоб.

Перебегая несколько раз через сцену, Нюшенька быстро и пронзительно заглядывала в зал, и Петушкову каждый раз казалось, что девушка смотрела на него. Впрочем, это казалось не одному подпоручику. Только апатичный и холодный Голицын да удивленный непонятной беготней голых девок рассерженный Hyp-эфенди не заметили этого. Остальным же, каждому из сидящих здесь мужчин, казалось, что эти смеющиеся уста и огромные голубые очи жили и смеялись только для него одного. Когда затихли звуки музыки, сочиненной господином Шольцем, и артисты, кланяясь и улыбаясь, спрятались за кулисы, Петушков, дергая за сюртук Небольсина, сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю