Текст книги "Три грустных тигра"
Автор книги: Гильермо Кабрера Инфанте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
– Да не черная она. Она испанка.
– Не одно, так другое.
– А ты ни одно ни другое.
– Где тебе знать, красавица.
– Может, выйдем, разберемся, как мужик с мужиком?
Это она, конечно, в шутку сказала, и тут я увидел, что, несмотря на вечернее платье, она еще совсем девочка, и вспомнил, как однажды зашел в «Фоксу» в надежде случайно встретить ее (часа в четыре, якобы перекусить в кондитерской), и она прошла мимо в школьной форме какого-то очень крутого колледжа для девочек, – на вид ей было не больше тринадцати-четырнадцати, – обеими руками прижимая учебники к груди, стараясь защитить свое тело, свое детство, свою юность, сутулясь, почти сгорбившись.
– Ты что, не знаешь, меня называют Бились Кид? – сказал я и сам рассмеялся. Она тоже, но чуточку фальшиво, не потому, что ей было не смешно, а потому что она не привыкла смеяться громко, и, хоть ей хотелось показать, что она поняла и оценила шутку, собственный смех казался ей вульгарным, видимо, кто-то ей сказал, что воспитанные люди не хохочут в голос. Может, это сложновато, так это потому, что для меня самого это сложно.
Я попробовал еще:
– Или Билли Бился.
– Ладно, хватит уже. Не знаешь, когда остановиться.
– Мы идем куда-нибудь или нет?
– Идем, да. Хорошо, что я спустилась, охранник бы тебя не впустил.
– Как поступим?
– Жди меня на углу у клуба «21». Скоро буду.
На самом деле я уже не хотел с ней никуда идти. Не помню, то ли я задумался об охраннике, то ли был уверен, что у нас ничего не получится. Между Вивиан и мной лежала не одна улица. Я покинул метафорическую улицу, перешел настоящую и вспомнил еще одну, то есть ту же самую улицу в тот вечер, когда познакомился с Вивиан, а потом повстречал Сильвестре и Куэ, только что проводивших Вивиан с Сибилой домой.
– Что скажешь, Гуно страдальцев? – блеснул Куэ своей эрудицией в европейской музыке. – Ты вот знал, что Гуно, да, да, он самый, «Аве Мария», был тимбалеро?
– Нет, чего не знал, того не знал.
– Ты знал, кто такой Гуно, но… – сказал Сильвестре. Он был пьяный, аж падал.
– Гуноно? – переспросил я. – Нет. Кто такой Гуноно?
– Да не Гуноно, а Гуно.
Арсенио Куэ заржал.
– Тебя разводят, mon vieux[10]10
Старик (фр.).
[Закрыть]. Ставлю сто песо против огрызка сигары, он прекрасно знает, кто такой Гуно. Он тимбалеро культурный, – вот так, с умыслом. – Как Гоуно, он же Гуно.
Я ничего не ответил. Пока что. Но еще отвечу, Куэ, mon vieux.
– Арсенио, – начал я и уже собрался сказать «Сильвестре», как вдруг услышал, что за спиной у меня кто-то звучно рыгнул, это и был Сильвестре, все норовящий упасть на Куэ, – тот еще дуэт.
Они засмеялись! Засмеялись дуэтом! Я мог бы разрубить их напополам одним взрывом хохота, одной улыбкой или одним взглядом. С дуэтами вечно так. Я знаю по музыке. Всегда есть первый и второй, и даже унисон у них хрупкий.
– Сильвестре, ты понял, как Куэ только что облажался?
– Да ты что, – удивился Сильвестре, чуть не протрезвев. – Ну-куэ, ну-куэ, изложи-куэ.
– Сейчас изложу.
Куэ посмотрел на меня. Кажется, он был заинтригован.
– Арсенио, Монвью, вынужден тебя огорчить. Гуно никогда не был тимбалеро. Ты его спутал, он у тебя спутался с Гектором Берлиозом, автором «Путешествия Зигфрида по Сене».
Мне показалось, что на миг Куэ пожелал стать пьянее Сильвестре, а Сильвестре – таким же трезвым, как Куэ. Или наоборот, сказали бы оба или каждый из них по отдельности. Я даже знаю почему. Однажды Арсенио Куэ поймал машину, а у водителя было включено радио, и они с Сильвестре пустились спорить, кого это передают (играли классическую музыку), Гайдна или Генделя. Водитель слушал-слушал, а потом и говорит:
– Друзья, это не Хайден и не Хендель. Это Мосар.
Выражение лица у Куэ, наверное, было такое же, как сейчас.
– А вы откуда знаете? – спросил он у водителя.
– Дак ведущий сказал.
Арсенио Куэ, конечно, сразу не успокоился.
– А вас разве такая музыка интересует, вы же шофер?
Но и шофер за словом в карман не полез.
– А вас разве интересует, вы же багаж?
Куэ не знал, что я эту историю узнал намного раньше, чем познакомился с ним, тогда уже знаменитостью. А Сильвестре знал. Он-то мне ее и рассказал давным-давно и теперь, наверное, тоже вспоминал, катался со смеху, валясь под тяжестью двойной пьянки – духовной и телесной. Но Куэ достойно вышел из положения. Он же все-таки актер. Он закосил под своего в доску парня.
– Бля, mon vieux, ты меня уделал по музыке. Это я с пьяных глаз, старик.
– Крытунут, – одобрил Сильвестре, имея в виду «ну ты крут». Алкоголь превращал его в истинного ученика Бустрофедона, вместо разговора из него лился скороговор.
Куэ смотрел на меня как-то странно, будто прицеливался. Он обратился к своему партнеру Пара эстрадных комиков. Что за жалкая философия.
– Сильвестре, ставлю свою зарплату против сгоревшей спички, я знаю, что наш Винсент хочет у меня спросить.
Я подпрыгнул. Не из-за Винсента, это он мог случайно услышать.
– Спорнем, я знаю, что ты хочешь знать?
Я промолчал. Только посмотрел на него пристально.
– Знает? – спросил у меня Сильвестре.
Я знал, что он знает. Козел. Я это сразу понял, как только с ним познакомился. В любом случае, достоин восхищения.
– Есче как знаю-у-у-у, – заверил Куэ, по-моему, с мексиканским акцентом, и Сильвестре то ли улыбнулся, то ли хихикнул глуповато:
– Что что что.
– Вот и держи при себе, – сказал я Куэ.
– Да что, что знает-то, – не унимался Сильвестре.
– С чего бы это? На меня же заклятья не накладывали. Я же не священный барабан.
– Что люди что, – нудил Сильвестре.
– Ничего, – отрезал я, возможно, слишком грубо.
– Напротив, – сказал Куэ.
– В смысле, напротив? – сказал Сильвестре.
– Много чего, – сказал Куэ.
– Чего много чего, – сказал Сильвестре.
Я молчал.
– Сильвестре, – начал Куэ, – он, – и показал на меня, – хочет знать, правда это или нет.
Кот играл с мышью. С двумя мышами.
– Что правда, – сказал Сильвестре. Я снова промолчал. Скрестил руки физически и умственно.
– Правда ли, что Вивиан дает. Или не дает.
– Мне без разницы.
– Дает дает, – заявил Сильвестре, стукнув кулаком по воображаемому столу.
– Не дает не дает, – передразнил его Куэ.
– Еще как, мать ее, – сказал Сильвестре.
– Мне без разницы, – тупо произнес я.
– С разницей, с разницей. Я тебе больше скажу. Ты свяжешься с Вивиан, а оно не женщина…
– Она малолетка, – сказал я.
– Что ж плохого-то? – удивился Сильвестре с немалой долей логики.
– Да никакая она не малолетка, – Куэ уже обращался только ко мне. – Я сказал не «она», а «оно». Оно пишущая машинка. И имечко у нее как у пишущей машинки.
– Что-что, – встрял Сильвестре, позабыв в пьяном безобразии одного из многих своих учителей, – поясни-ка.
Арсенио Куэ, артист, взглянул на Сильвестре и взглянул на меня – снисходительно, – выдержал паузу и сказал:
– Ты когда-нибудь видел влюбленную пишущую машинку?
Сильвестре задумался, а потом сказал: «Нет, никогда не видел». Я промолчал.
– Вивиан Смит-Корона – пишущая машинка. Что в имени? В этом – всё. Самая что ни на есть пишущая машинка. Только выставочный экземпляр, из тех, что стоят в витрине, и рядом надпись «просьба руками не трогать». Они не продаются, никто их не покупает, никто на них не печатает. Они для красоты. Иногда и не поймешь, настоящие они или муляж. Фикция, сказал бы Сильвестре, кабы мог это сейчас произнести.
– Я могу, могу, – возмутился Сильвестре.
– Ну, скажи.
– Пишущая машинка с фрикцией.
Куэ рассмеялся.
– Это получше будет.
Сильвестре обрадованно улыбнулся.
– Кто может влюбиться в пишущую машинку?
– Я, я, – сказал Сильвестре.
– Ты-то, ясное дело, да не ты один. – Куэ посмотрел на меня.
Сильвестре громко заржал, но поперхнулся. Я молчал. Просто стиснул зубы и смотрел на него в упор. Кажется, он попятился или, по крайней мере, убрал ногу. Он наступил мне на руку, но знал, что я не Тони. Тут выступил посредником Сильвестре.
– Ну ладно, пошли уже. Пойдешь с нами?
Куэ тоже меня позвал. Вот так-то лучше. Я решил вести себя цивилизованно, как сказал бы Сильвестре.
– А куда вы? – спросил я.
– В «Сен-Мишель», поглядеть на трансвеститов.
Но не настолько цивилизованно.
– Не прельщает.
Сильвестре ухватил меня за рукав.
– Не валяй дурака, пойдем. Может, кого знакомого встретим.
– Вполне возможно, – сказал Куэ. – Ночью всякое бывает.
– Допустим, – сказал я все еще будто с ленцой. – Но все равно неохота смотреть на всех этих пидарасов в действии.
– Да они безобидные, – сказал Куэ. – Живи и давай жить другим. Они за сотрудничество, за сожительство и за мирное сосуществование.
– Имел я их в виду. Хоть активных, хоть пассивных, хоть мирных, хоть немирных.
– Хоть дантов, хоть виргилиев, – сказал Куэ.
– Хоть на суше, хоть на море, – сказал я.
– А на воздухе? – спросил Куэ.
– Там они в своей стихии, – сказал Сильвестре, будто бы злорадно.
– Нет, спасибо.
– А зря, – сказал Сильвестре.
– Ты-то у нас любитель, – сказал Куэ с мстительной усмешкой.
– Да ты что, бля, сдурел, – отвечал Сильвестре. – Я просто посмотреть, как они танцуют, и все такое.
– Ему надоело, что Джин Келли всегда танцует с Сид Чарисс, – сказал Куэ, – а ты куда направишь стопы?
– Мне в «Национале» надо встретиться кое с кем.
– Загадочный такой, – сказал Сильвестре.
Поржали. Попрощались. Разошлись. Сильвестре распевал неверным голосом переделанную песню: Загадочный весь из себя, / явился и хочет быть главным / он, может, конечно, и славный / да больно загадочный весь из себя.
– Ньико Сакито, – проорал Арсенио Куэ. – Саната сиблямоль опусь Культур 1958.
VI
Я никуда не пошел в ту ночь, так и остался стоять под фонарем, вот как сейчас. Я мог бы подцепить какую-нибудь девицу из подпевки после того, как в казино «Паризьен» закончится второе шоу. Но это означало бы оттуда в клуб, там выпивать, а потом в мотель и утром проснуться с окаменевшим обложенным языком, в незнакомой постели, с женщиной, которую и не узнать, потому что весь макияж она размазала по простыням и по моим губам и по мне, от стука в дверь и безликого голоса, мол, время вышло, одному принимать душ, отмываться от запаха постели, секса, сна, а потом будить эту незнакомку, и она скажет самым обычным голосом, будто мы уже десять лет женаты, с монотонной уверенностью, Пупсик, ты меня любишь, вот это она спросит, а должна бы спросить, как меня зовут, наверняка не будет знать, а я, поскольку тоже навряд ли буду знать, как ее зовут, отвечу ей, Еще как пупсик.
Я стоял и размышлял о том, что играть на бонго, или на тумбе, или на пайле (или на ударных, на литаврах, как говорил Куэ, давая понять, какой он образованный и в то же время ослепительный, сексапильный и всеми любимый за остроумие) означает быть одному, но не в одиночестве, это как летать на самолете, – я хочу сказать: сам-то я дальше острова Пинос не летал, – не пассажиром, а летать, как летает летчик, видеть из самолета распластанный внизу пейзаж в одном измерении, но знать, что измерения окружают тебя со всех сторон и что инструмент, будь то самолет или барабаны, ими управляет, и можно лететь низко и видеть дома и людей или лететь высоко и видеть облака и зависать между небом и землей, вне измерения, но одновременно во всех сразу, и вот я стучу, выстукиваю, наяриваю, расхожусь с мелодией, отбиваю ногой ритм, вымеряю его в уме, прислушиваюсь к трещотке внутри себя, которая все еще издает деревянный стрекот, хотя ее давно уже и в оркестре-то нет, считаю молчание, мое молчание, слушая оркестр, выделываю пируэты, завитушки, вонзаюсь, кружусь на левом барабане, потом на правом, потом на обоих сразу, изображаю авиакатастрофу, вхожу в пике, обманываю колокольчики, трубу, контрабас, вклиниваюсь безо всякого предупреждения, притворяюсь, что вклиниваюсь, вовремя выворачиваю, вхожу в рамки, направляю инструмент куда надо и, наконец, приземляюсь: играю с музыкой, дотрагиваюсь, выбиваю музыку из двух козлиных шкур, натянутых на деревянные ведра, из козла, увековеченного в блеянии, ставшем музыкой между ног, яйцами оркестра, вроде с ним заодно и все же настолько вне одиночества и вне компании и вне мира: в музыке. Полет.
Я все еще стоял и думал, с той самой минуты, как Куэ и Сильвестре отчалили любоваться райскими птицами в музыкальной клетке «Сен-Мишеля», когда мимо пронесся кабриолет и в нем, почудилось мне, Куба на заднем сиденье с мужчиной, возможно, моим другом Кодаком, а спереди другая парочка, и тоже в обнимку. Миновали меня и въехали в парк отеля «Националь», и я решил, что это не может быть Куба, она ведь, наверное, уже дома, спит. Кубе необходимо отдохнуть, она приболела, ей «нехорошо», она сама сказала: вот о чем я думал, когда снова раздался шум мотора, тот же кабриолет вновь проехал по улице Н и остановился в полквартале от меня, в темноте рядом с парковкой, и я услышал, как кто-то приближается, доходит до угла и сворачивает у меня за спиной, и я оглянулся и увидел Кубу с незнакомым мне мужиком, и обрадовался, что это не Кодак. Она, разумеется, меня увидела. Все зашли в клуб «21». Я остался стоять как стоял, с места не сдвинулся.
Чуть погодя вышла Куба и направилась ко мне. Я ничего ей не сказал. Она ничего не сказала. Положила мне руку на плечо. Я тряхнул плечом, и она убрала руку. Просто встала молча. Я смотрел не на нее, а на улицу и, забавно, подумал, что вот-вот появится Вивиан, и мне захотелось, чтобы Куба ушла, и, кажется, я состроил такую несчастную мину, будто у меня не душа болит, а зуб. Или он в самом деле заныл? Куба медленно зашагала прочь, обернулась и сказала так тихо, что я едва расслышал:
– Научись меня прощать.
Смахивало на название болеро, но я ей не сказал.
– Долго ждал? – спросила Вивиан, и мне показалось, что это Куба говорит, потому что она появилась сразу же после ухода той, и я спросил себя, видела ли она нас вместе.
– Нет.
– Успел заскучать?
– Да нет, что ты.
– Я боялась, ты не дождешься. Мне пришлось сидеть дома, пока Бальбина не заснула.
Она нас не видела.
– Нет, мне не было скучно. Я тут курил, думал.
– Обо мне?
– Да, о тебе.
Вранье. Когда появилась Куба, я думал об одном трудном куске, который мы репетировали днем.
– Вранье.
Казалось, она польщена. Она переоделась в то платье, в котором я увидел ее впервые. Выглядела гораздо взрослее, настоящей женщиной, но совсем не призрачно-белой, как тогда. Собрала волосы в высокий пучок и подкрасилась. Она была почти прекрасна. Я так ей и сказал, естественно, опустив «почти».
– Спасибо, – ответила она. – Что будем делать? Не стоять же нам здесь всю ночь.
– Куда ты хочешь?
– Не знаю. Куда скажешь.
Куда бы ее отвести? Уже больше трех. Много чего открыто, но что подойдет такой богатенькой девчушке? Грязный, но богемный бар, как у Чори? До пляжа далеко, я изведу всю получку на такси. Полуночный ресторан вроде клуба «21»?
Этим ее не удивишь, наверное, сто раз там ужинала. К тому же там Куба. Кабаре, найт-клуб, бар?
– Что скажешь насчет «Сен-Мишеля»?
Я вспомнил, туда пошли Куэ и Сильвестре, два брата-акробата. Но к этому времени уже, должно быть, закончилось безумное лихорадочное представление новоиспеченных девиц и высокодуховных негров и остались только кой-какие парочки, возможно, даже не голубые.
– Скажу, я «за». Он недалеко.
– Это мягко сказано, – улыбнулся я и указал ей на вход в клуб. – Недалеко луна.
В «Сен-Мишеле» почти никого не было, и длинный коридор, всего пару часов назад туннель содомии, тоже был пуст. Только рядом с музыкальным автоматом примостилась пара – мужчина и женщина – да двое робких, воспитанных трансвеститов в темном углу. Бармена – он же официант – я в расчет не брал, потому что не смог определить, то ли он вправду пидор, то ли притворяется для пользы бизнеса.
– Чтобудетепить?
Вивиан? Дайкири. Ну и мне тоже. Мы успели выпить по три, а потом ввалилась шумная компания, и Вивиан тихонько охнула: «О господи!»
– Что такое?
– Наши, из Билмора.
Это оказались какие-то знакомые то ли из ее клуба, то ли из клуба ее матери, то ли из клуба ее отчима, и, разумеется, ее узнали и подошли и стали представляться и так далее. Под «так далее» я имею в виду понимающие взгляды и улыбочки и то, как две из них, оповестив всех присутствующих, вышли в туалет, и бесконечную стрекотню. Чтобы не скучать, я переставлял бокал и считал кружки от воды на столике и делал новые кружки, сгоняя пальцем влагу по ножке бокала. Кто-то милосердно поставил музыку. На пластинке Звезда пела «Оставь меня». Я подумал, что эта огромная, необъятная, героическая мулатка с круглым и темным радиомикрофоном в руке, будто шестым пальцем, поет сейчас в «Сент-Джоне» (почему все найт-клубы в Гаване теперь носят имена каких-то заморских святых: что это, схизма или всё от снобизма?), всего-то в трех кварталах от нас, поет, возвышаясь на помосте над баром, как новая чудовищная богиня, как троянский конь, окруженная восхищенной толпой, поет без музыки, презрительно и победоносно, и вокруг вьются завсегдатаи, будто мотыльки у лампы, не видя ее лица, глядя только на ее сверкающий голос, ведь из искусной глотки ее льется пение сирен, а мы, каждый из публики, мы – Улиссы, привязанные к мачте барной стойки, сметенные этим голосом, которому не суждено кануть, потому что вот он, на пластинке, идеальное эктоплазматическое факсимиле, без измерений, как призрак, как полет на самолете, как звук тумбы: это и есть подлинный голос, а в трех кварталах – всего лишь его слепок, потому что Звезда – это голос, и ее голос я слышал и рвался к нему вслепую, ведомый мелодией, мерцающей в ночи, и, слыша, видя этот голос во внезапной темноте, произнес: «Звезда, приведи меня в порт, не дай мне погибнуть, будь стрелкой моего верного компаса. Моя Стелла Поларис» – и, должно быть, сказал это вслух, потому что за столиками рядом засмеялись и кто-то, вроде бы девушка, сказал: «Вивиан, тебя переименовали», и я извинился и встал и вышел в туалет и, отливая, напевал «Обставь меня», пародию, копирайт вашего покорного слуги.
VII
Когда я вернулся, Вивиан сидела одна над своим дайкири, а мой дожидался меня, почти не растаявший. Я выпил молча, а она допила свой, и я заказал еще два, и мы ни словом не обмолвились о людях, которые то ли были только что здесь, то ли приснились, то ли я их выдумал. Но они действительно были, потому что в третий раз играли «Оставь меня», а на черных виниловых столиках остались следы от стаканов.
Помню, над нами висел вычурный фонарь и заливал светлую макушку Вивиан, и тогда я начал молча вынимать шпильки из ее волос. Она смотрела мне в глаза, так близко, что даже слегка косила. Я поцеловал ее или она меня поцеловала, кажется, она меня, и в пьяном тумане я спросил себя, где эта малявка, которой не исполнилось еще и семнадцати, научилась целоваться. Я снова поцеловал ее, одной рукой прижимая к себе, а другой распуская волосы. Расстегнул молнию на платье, просунул руку пониже талии, и она встрепенулась, но не от смущения, кажется. Лифчика не было, первый сюрприз. Мы все целовались и не могли перестать, она сильно кусала мне губы и одновременно что-то говорила. Я продвинул руку под платьем и наконец нашел груди, совсем маленькие, и они как будто стали расти, круглиться, расцветать сосками под моими пальцами. А вы что думали, и я не чужд романтики, не смотрите, что бухой и бонгосеро в придачу. Я не стал убирать руку, оставил там. Вивиан говорила, не отрываясь от моего рта, и я почувствовал что-то соленое и подумал, она прокусила мне губу. На самом деле, она плакала.
Она отодвинулась и откинула голову назад, под свет лампы. Все лицо было мокрое. Отчасти от слюны, но в основном от слез.
– Посиди со мной, – сказала она.
И продолжала плакать, и я растерялся. Плачущие женщины всегда сбивают меня с толку, даже пьяного, в особенности пьяного: тогда они сбивают с толку сильнее, чем каждый следующий стакан.
– Я такая несчастная, – сказала Вивиан.
Я решил, что она влюблена в меня и знает – ей-то – и вдруг такое, – что у меня было со Всей Кубой (еще одно прозвище доньи Венегас), и растерялся еще больше. Влюбленные женщины сбивают с толку сильнее плачущих, сильнее каждого следующего стакана. А тут все навалилось разом: Вивиан рыдала, а официант принес два коктейля, хотя никто не заказывал. Видимо, он решил вывести нас из клинча. Но Вивиан, не стесняясь, заговорила при рефери.
– Я хочу умереть.
– Но почему? – удивился я. – Здесь тоже неплохо. – Она смотрела мне в глаза и заливалась слезами. Вся вода, что была в дайкири, выплескивалась через глаза.
– Боже мой, как ужасно.
– Что ужасно?
– Жизнь ужасна.
Еще одно название для болеро.
– Почему?
– Потому.
– Почему ужасна?
– Ах, все ужасно.
Вдруг она перестала плакать.
– Одолжи мне платок.
Я одолжил, она вытерла слезы, слюну и даже высморкалась. Мой единственный платок. В смысле, с собой: дома еще есть. Не вернула. В смысле, так никогда и не вернула: должно быть, все еще лежит у нее дома или в сумочке. Залпом выпила дайкири.
– Прости. Я такая дура.
– Никакая ты не дура, – ответил я и попытался ее поцеловать. Она не далась. Вместо этого застегнула молнию и пригладила волосы.
– Я хочу тебе кое-что рассказать.
– Конечно, расскажи, – сказал я, стараясь выглядеть таким внимательным, понимающим и искренним, что тянул на худшего в мире актера, который хочет выглядеть искренним, понимающим и внимательным да еще и обращается к публике, которая его не слышит. Второй Арсенио Куэ.
– Я хочу тебе кое-что рассказать. Об этом никто не знает.
– Никто больше и не узнает.
– Поклянись, что никому не скажешь.
– Никому.
– Особенно Арсену.
– Никому, – голос у меня был пьяный.
– Поклянись.
– Клянусь.
– Очень трудно, но лучше уж я скажу. Я больше не девушка.
Должно быть, лицо у меня стало, как у Арсенио Куэ после Гуно, Моцарта и Кº, оптом штампующих музыку к конфузам.
– Правда, – сказала она, хотя я и рта не раскрыл.
– Я не знал.
– Никто этого не знает. Ты, я и этот человек, больше никто. Он никому не расскажет, но я не могла больше молчать, иначе бы я умерла. Мне нужно было с кем-то поделиться. Сибила, конечно, моя единственная подруга, но меньше всего я хочу, чтобы она узнала.
– Я никому не скажу.
Она попросила сигарету. Я дал, но сам не закурил. Когда я поднес ей спичку, она едва коснулась моей руки сжатыми и потными дрожащими пальцами, и дрожь передалась мне. Губы у нее тоже дрожали.
– Спасибо, – сказала она, выдохнула дым и немедленно продолжила: – Он совсем еще юноша и совсем запутался, почти отчаялся, я хотела вернуть ему смысл жизни. Но я ошибалась.
Я не знал что ответить: принесение в дар девственности как акт альтруизма совершенно меня подкосило. Но кто я такой, чтобы оспаривать какие бы то ни было способы спасения души? В конце концов, я всего лишь простой бонгосеро.
– Ах ты, Вивиан Смит, – вздохнула Вивиан, никогда не оглашающая свою Корону, и мне вспомнился Лорка, который всегда представлялся «Федерико Гарсиа». В ее голосе не звучало ни жалобы, ни упрека, наверное, она просто хотела убедиться, что на самом деле сидит здесь со мной, и я не винил ее, для меня это тоже был сон. Правда, не желанный.
– Я его знаю? – спросил я, пытаясь не показаться любопытным или ревнивым.
Она ответила не сразу. Я присмотрелся – в баре стало темнее – она не плакала. Но собиралась. Не прошло и года, как она заговорила.
– Нет, не знаешь.
– Точно?
Я посмотрел на нее пристально, в упор.
– Ох, ладно. Знаешь. Он был в бассейне, когда ты приходил.
Я не хотел, не мог поверить.
– Арсенио Куэ?
Она рассмеялась или попыталась рассмеяться или и то и другое вместе.
– Ради бога! Ты думаешь, Арсен хоть раз в жизни запутался или отчаялся?
– Тогда, значит, не знаю.
– Это брат Сибилы, Тони.
Конечно, я его вспомнил. Но меня встревожило не то, что этот косоглазый сопляк, пловец хуев, при цепочке и именном браслете, этот гражданин Майями, что он и есть Запутавшийся Юноша Вивиан. Меня встревожило, что она не сказала «это был». Скажи она «это был», стало бы ясно, что все произошло случайно или под нажимом и что это несерьезно. Отсутствие «был» означало только одно: она влюблена. Я взглянул на Тони другими глазами. Что она там увидела?
– Ну да, – сказал я. – Знаю.
Я обрадовался, что Куэ отдавил ему руку. Нет, вру, мне захотелось, чтобы у Тони, как у меня, душа была в пальцах.
– Пожалуйста, ради всего святого, никому никогда не рассказывай. Обещаешь?
– Обещаю.
– Спасибо, – сказала она и взяла меня за руку и погладила, ни машинально, ни ласково, ни заискивающе. Это была мудрость самой руки, так же как поднести мою руку со спичкой к губам. – Прости, – добавила она, но не сказала за что. – Прости, слышишь.
В ту ночь все кому не лень извинялись передо мной.
– Брось, это не имеет ни малейшего значения.
Кажется, я сказал это слегка голосом Артуро де Кордовы, но и своим отчасти.
– Прости, мне так тяжко, – повторила Вивиан и снова не сказала, отчего ей тяжко. Может, оттого, что она мне все рассказала. – Закажи еще выпить.
Я щелкнул двумя пальцами, подзывая официанта, а для этого нужно хорошенько прицелиться, не так это просто, как может показаться со стороны: сам Фрэнк Бак ни за что не изловил бы официанта живым. Когда я повернулся к Вивиан, она снова плакала. Слизывая слезы, она спросила:
– Ты правда никому не расскажешь?
– Правда. Никому.
– Прошу тебя, никому, ни одной живой душе.
– Клянусь: могила.
Могильщик, на тумбе могильной сыграй / ей реквием мне на забаву / пусть дьявол потешится с нею на славу / могильщик, не плачь по ней (повторяется).
Она пела болеро
Чего же вы хотите от меня? Я почувствовал себя Барнумом и последовал мудреным советам Алекса Байера. Мне подумалось, что Звезду нужно открыть – это слово вообще-то придумали для Эрибо и, как бишь их, супругов Кюри, которые всю жизнь только и делают, что открывают элементы, ради радия, ради радио, ради кино и телевидения. Я сказал себе, надо намыть золото ее голоса из песка, в который его заключила Природа, Провидение или что там еще, надо извлечь этот брильянт из горы дерьма, под которой он захоронен, и я устроил вечеринку, взятие штурмом, сходочку, как сказал бы Рине Леаль, и тому же Рине я велел позвать всех кого сможет, а остальных позову я сам. Остальные были Эрибо и Сильвестре и Бустрофедон и Арсенио Куэ и Эмси, тот еще жополиз, но он мне вот так был нужен, он конферансье в «Тропикане», а Эрибо привел Пилото и Веру и Франэмилио, последнему должно было быть интереснее всего, он пианист, очень тонко чувствующий и слепой, а Рине Леаль притащил Хуана Бланко, хоть он и сочинитель музыки без чувства юмора (это я о музыке, не о Хуане, также известном как Йоханнес Вайт, или Джованни Бьянко, или Жуан Бранко: он сочиняет то, что Сильвестре и Арсенио Куэ и Эрибо – в те дни, когда ощущает себя раскаявшимся мулатиком, – величают серьезной музыкой), и чуть ли не Алехо Карпентьера, и нам не хватало только импресарио, но Витор Перла меня продинамил, а Арсенио Куэ напрочь отказался даже поговорить с кем-нибудь на радио, на том все и застопорилось. Но я надеялся на рекламу.
Вечеринку-невечеринку я устроил дома, в единственной довольно большой комнате, которую Рине упорно называет студией, и народ рано начал собираться, пришли даже люди, которых я не приглашал, например Джанни Бутаде (или что-то в этом роде), то ли француз, то ли итальянец, то ли монакец, то ли помесь, король травы, не потому, что имеет дело с сеном, а потому что имеет дела с марихуаной, именно он как-то раз попытался стать апостолом для Сильвестре и повел его слушать Звезду в «Лас-Вегас», когда все уже давно ее знали, а он-то искренне считал себя ее импресарио, и с ним пришли Марта Пандо и Ингрид Бергамо и Эдит Кабелл, по-моему, это были единственные женщины тем вечером, уж я позаботился, чтобы не появились ни Иренита, ни Манолито Бычок, ни Магалена, никакое другое создание из черной лагуны, будь оно кентавром (полуженщиной, полулошадью – сказочной зверюгой из ночной зоологии Гаваны, которую я не могу и не хочу сейчас описывать) или, как Марта Велес, крупная сочинительница болеро, полностью лошадью, и еще пришел Джессе Фернандес, фотограф-кубинец, работавший в «Лайфе», он как раз был на Кубе. Не хватало только Звезды.
Я приготовил камеры (свои) и сказал Джессе, что он может взять любую, если ему понадобится, и он выбрал «Хассельблад», которую я купил недавно, и сказал, что хочет ее сегодня испробовать, и мы пустились обсуждать качества «Роллея» и «Хасселя», а потом перешли к преимуществам «Никона» перед «Лейкой» и к тому, какой должна быть выдержка, и бумаге «Варигам», тогдашней новинке, и всему тому, о чем мы, фотографы, говорим, это как мини и макси и всякие моды для женщин, или иннинг и база для бейсбольных фанатов, или ферматы и тридцать вторые для Марты и Пилото и Франэмилио и Эрибо, или печень, или грибки, или волчанка дом Сильвестре и Рине: темы дом разбавления скуки, словесные пули, чтобы убивать время, когда оставляешь на завтра мысли, которые можно высказать сегодня, бесконечно оттягиваясь, вот гениальная фраза, Куэ явно где-то ее свистнул. Рине между тем обносил народ выпивкой, шкварками и оливками. И мы говорили, говорили, и время пролетело, и с криком пролетела мимо балкона сова, и Эдит Кабелл крикнула: Чур меня! – и я вспомнил, я ведь сказал Звезде, что собираемся в восемь, чтобы уж к половине десятого она пришла, и взглянул на часы, десять минут одиннадцатого. Я зашел на кухню и сказал: Спущусь за льдом, и Рине удивился, потому что в ванне еще было полно льда, и я отправился искать по всем ночным морям эту сирену, обернувшуюся морской коровой, Годзиллу, распевающую в океанском душе, моего Ната Кинг Конга.
Я искал ее в баре «Селеста», между столиками, в «Закутке Эрнандо», словно слепой без белой трости (она была бы ни к чему, там и белую трость не разглядеть), и вправду ослепнув, когда выпал под фонарь на углу Гумбольдта и Пэ, в «Митио», на террасе, где вся выпивка отдает выхлопной трубой, в «Лас-Вегасе», стараясь не наткнуться на Ирениту или еще на кого или еще на кого, и в баре «Гумбольдт», и, уже утомившись, я дошел до Инфанты и Сан-Ласаро и не нашел ее и там, но по дороге назад опять завернул в «Селесту», и там, в глубине зала, оживленно беседуя со стеной, сидела она, пьяная вдрызг, одна. Видимо, она все напрочь позабыла, потому что одета была, как всегда, в свою сутану ордена Обутых Кармелиток, но, когда я подошел, она сказала: Здорово, милок, садись, выпей, и улыбнулась самой себе от уха до уха. Я, конечно, глянул на нее волком, но она меня тут же обезоружила, Ну не могу я, друг, сказала она. Страшно мне: больно вы городские, больно культурные, больно много чести для такой черномазой, сказала она и заказала еще выпить, опрокидывая стакан, держа его, как стеклянный наперсток, обеими руками, я сделал знак официанту, чтобы ничего не приносил, и сел. Она снова мне улыбнулась и замурлыкала что-то, я не понял, но это точно была не песня. Пойдем, сказал я ей, пойдем со мной. Нетушки, сказала она, фигетушки. Пошли, сказал я, никто там тебя не съест. Меня-то, то ли спросила, то ли не спросила она, это меня-то съест. Слушай, сказала она и подняла голову да я первая вас всех съем вместе взятых, раньше, чем кто-нибудь из вас пальцем тронет хоть один волосок моей аргентинской страсти, сказала она и дернула себя за волосы, резко, серьезно и смешно. Пошли, сказал я, у меня там весь западный мир тебя дожидается. Чего дожидается, спросила она. Дожидается, чтобы ты пришла и спела, и тебя услышат. Меня-то, спросила она, меня услышат, это у тебя дома, они же у тебя еще, спросила она, ну так они меня и отсюда услышат, ты тут за углом живешь, вот я только встану, и она начала подниматься у дверей и как запою от души, они и услышат, сказала она, что не так, и упала на стул, не скрипнувший, потому что скрип не помог бы ему, покорному, привыкшему быть стулом. Да, сказал я, все так, но лучше пойдем домой, и напустил таинственности. Там у меня импресарио и вообще, и тогда она подняла голову или не подняла голову, а только повернула ее и приподняла тонкую полоску, нарисованную над глазом, и взглянула на меня, и клянусь Джоном Хьюстоном, так же взглянула Мобидита на Грегори Ахава. Неужели я ее загарпунил?