355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гильермо Кабрера Инфанте » Три грустных тигра » Текст книги (страница 5)
Три грустных тигра
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:32

Текст книги "Три грустных тигра"


Автор книги: Гильермо Кабрера Инфанте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)

Звезда попросила меня отвезти ее домой. Велела подождать минутку, пока она кое-что заберет, и вынесла пакет, и когда мы садились в машину, а у меня такой английский спортивный автомобиль, и, еще не устроившись как следует, впихивая свои триста фунтов на сиденье, куда не помещалась даже одна ее ляжка, она сказала мне, положив пакет посередине, Это туфли, мне подарили, и я взглянул на нее и понял, что она нищая как не знаю кто, и мы поехали. Она жила у одной пары актеров, то есть один был актер, его звали Алекс Байер. На самом деле этого парня так не зовут, а зовут Альберто Перес, или Хуан Гарсиа, или как-то так, но он выбрал себе имечко Алекс Байер, потому что таких типов всегда зовут Алексами, а Байера он слизал с компании «Байер», ну, которая лекарства делает, так вот, некоторые его не называли, например народ из кафе Радиоцентра, его приятели, его не называли Алекс Байер так, как он это произносил: А-лекс Ба-йер, заканчивая программу, а называли, да его и сейчас так величают, Алекс Аспирин, Алекс О’кей, Алекс Касторка, в таком духе, и все знали, что он голубой, в общем, он жил с одним врачом, жили, как нормальные муж с женой, открыто, и везде ходили вместе, везде-везде ходили за ручку, и Звезда жила там, у них дома, была у них кухаркой и служанкой и готовила им обедики и стелила им постельку и наливала им ванночку и так далее и тому подобненькое, а если она и пела, так ради собственного удовольствия, ради чистого наслаждения, пела, потому что ей хотелось, потому что она любила петь в «Лас-Вегасе» и в баре «Селеста» или в «Кафе Ньико» или в любом другом баре или кафе или клубе, которых столько в районе Рампы. В общем, я вез ее на машине, утром, жутко довольный, хотя нормальные люди чувствовали бы себя глубоко несчастными, или им было бы неловко или просто неудобно везти эту огромную негритянку в своей машине, поутру выставляя ее на показ всему честному народу, а все идут на работу, работают, шагают, садятся в автобусы, заполняют улицы, наводняют всё: проспекты, проезды, улицы, переулки, снуя между домами, будто суматошные колибри. Я вез ее к ним домой, туда, где она, Звезда, работала кухаркой, служанкой и уборщицей. Приехали.

Это была тихая улица в Ведадо, и люди там еще спали, еще видели сны, еще храпели, и я стал глушить мотор, убрав ногу с педали и наблюдая, как нервные стрелки спидометра возвращаются к мертвой точке покоя, и видел в стекле часов отражение своего усталого лица, по-утреннему постаревшего, побежденного ночью, когда вдруг почувствовал ее руку у себя на ляжке: она положила свои пять сарделек мне на ляжку, ее пять колбас украшали мой окорок, ее рука у меня на ляжке, и эта рука закрывала ляжку целиком, и я подумал, Красавица и чудовище, и, подумав про красавицу и чудовище, улыбнулся, и тут она мне сказала, Пойдем, я одна, сказала она, Алекса и его врача прикроватного, сказала она и засмеялась смехом, который мог бы пробудить ото сна, от кошмаров или от смерти всю округу, сказала она, дома нет, они на пляж уехали, на уикен, заходи, мы будем одни, сказала она мне. Я ничего в этом не увидел, никакого намека, ни сексуального, никакого, но все равно ответил, Нет, мне надо ехать, сказал я, на работу надо и поспать, а она ничего не сказала, просто сказала, Ладно, и вылезла из машины, точнее, начала операцию по выходу из машины, и полчаса спустя, клюнув носом и проснувшись, я услышал, как она сказала, уже с тротуара, ставя вторую ногу на тротуар (когда она угрожающе склонилась над машиной, чтобы забрать пакет с туфлями, одна выпала, и это были не женские туфли, а ношеные мужские ботинки), она сказала, Знаешь, а у меня сын есть, она не оправдывалась, ничего не объясняла, просто поставила в известность, она сказала, Знаешь, он у меня дурачок, но я его ой как люблю, сказала она мне и ушла.

Первый

Вы будете смеяться. Нет, вы не будете смеяться. Вы вообще никогда не смеетесь. Не смеетесь, не плачете и ничего не говорите. Просто сидите себе и записываете. Знаете, что говорит мой муж? Что вы – Эдип, а я – сфинкс, только я ничего не спрашиваю, потому что ответы мне уже ни к чему. Теперь я просто говорю, Слушай или я тебя сожру, и рассказываю, и рассказываю, и рассказываю. Я рассказываю все. Даже чего не знаю и то рассказываю. Поэтому я – сфинкс, чуждый тайн. Так говорит мой муж. Очень образованный человек мой муж, очень одаренный человек, очень умный. Только в одном он промахнулся – в том, что я здесь, а он там, где бы это «там» ни было, и я говорю, а вы слушаете, а когда он приходит домой, он садится и читает или обедает и заводит музыку в своей комнате, в той, которую он зовет студией, или говорит мне, Одевайся, в кино пойдем, и я руки в ноги и одеваюсь, и мы выходим из дому, и опять он ничего не говорит, потому что он за рулем, только качает головой и отвечает «да» или «нет» на все, что я ни спрошу.

Вы не знали, что мой муж – писатель? Ну конечно, знаете, вы ведь всё знаете. А вот, наверное, не знаете, что мой муж написал рассказ про всех вас. Нет, не знаете, не знаете. Очень забавный рассказ. Про одного психиатра, который разбогател, но не потому, что у него все клиенты – миллионеры, а потому, что ему как расскажут сон, он тут же раз – и ставит на какой-нибудь номер в лотерею. Вот кто-нибудь расскажет, что ему приснилось, будто он видел черепаху в пруду, психиатр тут же раз – и звонит своему человеку и говорит: Панчо, пять долларов на шестерку. Или другой человек расскажет, что видел во сне коня, – он звонит и говорит: Панчо, десять на единицу. Или еще кто-нибудь расскажет, что ему снится бык, стоящий в воде, а в воде будто бы полно креветок, он тут же звонит Панчо и говорит: Старик, пять на шестнадцать и еще пять на тридцать на всякий пожарный. И этот психиатр в рассказе всегда выигрывает, потому что его клиентам каждый раз снится тот номер, который выпадет, и однажды он выигрывает главный приз и уходит на пенсию и живет припеваючи до конца своих дней, разгадывая кроссворды у себя дома, а дом у него – дворец в форме кушетки! Ну, как вам? Симпатично, правда? Но вы всё не смеетесь. Иногда я думаю, что это вы сфинкс. И мой муж тоже мало смеется. Он смешит других своими рассказами и своей колонкой в газете, но сам смеется нечасто.

А вы знаете, что у меня тоже есть рассказ про психиатра? Нет, не знаете, потому что я его не записывала, я эту историю никогда никому, кроме мужа, не рассказывала. Это случилось в первый раз, когда я решила сходить к психиатру. В первый или во второй раз? Нет, не в первый. Да, в первый. Я два раза сходила на прием. У этого психиатра в приемной была ненавязчивая музыка. Представьте себе, ненавязчивая музыка. Помню, песня кончалась, проходило какое-то время, и вот вы уже снова ее узнавали, потому что она крутилась по новой. Это был какой-то беспрерыв. Можно так сказать, беспрерыв? Прием начинался, и я сидела там и слушала музыку, поджидая своей очереди, и потом, когда моя очередь подходила, музыка все играла, и даже когда я уходила уже к вечеру и секретарша, наряженная медсестрой, улыбалась мне – «счастливо» – во все шестьдесят четыре зуба и говорила До встречи, вся из себя уверенная, что завтра я опять приду на прием, эта чертова музыка и не думала кончаться. Иногда это были аргентинские танго, шаг вперед и три назад, или американские румбы. Или на самом деле ненавязчивая музыка, непонятно, откуда она берется, не только из какого места в доме, но и вообще из какого места. И вот я уже два раза подряд ходила туда послушать эту музыку и этого врача с рожей, как у крокодила, и в очках, который все расспрашивал и расспрашивал и расспрашивал. А уж что он спрашивал. Задавать такие неприличные вопросы, это еще надо уметь. Вы меня простите, но я думаю, что не в пример психиатру моего мужа, психиатру из рассказа моего мужа, этот психиатр после моего сеанса шел к себе и, простите, дрочил или уж я не знаю. А может, когда я уходила, туда к нему заходила медсестра, он ей все пересказывал, она заводилась, и они прямо на кушетке вместе дрочили. У меня грязные мысли, это правда. Вот и муж так говорит. Но не грязнее, чем у того психиатра. В первый день он дал мне книжечку, чтобы я записывала все, что придет на ум, дома. Потом я должна была ему ее показывать. В первый раз в первый класс. Я брала книжечку, записывала все, что приходило на ум, не то, что со мной происходило, я-то думала, он это имел в виду, а то, что приходило в голову, то, о чем я думала или думала, что думаю, а потом он все это читал, спокойно так, читал и перечитывал и, пока читал, щипал себя за губу, точнее, за черную полоску над губой, такие у него были усы, и качал головой взад-вперед. Прочитает и скажет, Превосходно, а больше ничего не скажет. На третьем сеансе он вдруг раз – и садится ко мне на кушетку, чуть ли не на ноги мне усаживается. Я подскакиваю как ужаленная, и тогда он мне говорит, Не бойтесь, сеньора, говорит, Я, говорит, – специалист. Ах специалист, говорю, говорю я себе, по нахальству вы специалист, вот вы кто, но ему ничего не говорю, а сажусь, ноги вместе, руки на коленки. Никуда не смотрю, только в пол, и так мы чуть-чуть посидели, а потом, чувствую, он привстал и передвинулся, почти на меня сел, прямо так прижался, буквально сел мне на коленки. Мне так показалось, честное слово. Я закрыла глаза и стала подыматься, но совсем подняться не смогла, и получилась какая-то глупость. Я снова села на кушетку, но подальше, а он снова подсел ближе ко мне, и я снова отодвинулась и села подальше, а он снова ко мне прижался. Так мы и елозили, пока не переползли через всю кушетку, и ни один не сказал ни слова. Мне казалось, что край кушетки – это утес, и так было трудно удержаться на нем, как будто и вправду я висела над пропастью. Тогда я встала и, уж не знаю, как у меня прорезался такой тоненький, как у старушенции, голосок, сказала этому типу, Простите, доктор, но у вас вся кушетка вышла, развернулась и ушла. Мой муж чуть не умер со смеху, когда все это услышал, и сказал, что хорошо бы про это написать рассказ, только и всего. Но когда я опять стала чувствовать себя так, как сейчас, он снова завел эту волынку насчет психиатра, пока не отправил-таки меня еще к одному. Этот был последователь школы рефлексов. Павловианец, как он себя величал. Еще он был последователь школы гипноза. Гипноза, он говорил. И так глазами стрелял, вылитый Валентино. Смотрел он так на меня, смотрел, с месяц приблизительно. В книжечку ничего записывать не заставлял, на кушетку не укладывал, кляксы не показывал, ничего такого. В конце концов месяца через полтора он мне вдруг заявляет, Вы нуждаетесь в таком мужчине, как я. Уверенно так, будто кандидат на выборах. Почти как: Гавана нуждается в таком мэре, как я. Я рассказала мужу, и знаете, что он мне ответил? Придется тебе написать книгу под названием Мой психиатр, кушетка и я. Остроумный у меня муж. И все же это он меня всегда отправляет к психиатру.

А вы консевратор, доктор? Надо говорить консерватор, верно? Я просто спрашиваю, потому что не вижу у вас тут ни кушетки, ни большущего кресла у стенки, ничего такого, а вы ведь не рефлексолог, я знаю. Хоть не бросаете таких взглядов, как павловианцы, и то спасибо. Ага, вот теперь вы улыбаетесь. Нет, правда, доктор, я вам серьезно говорю: знаете, на этот раз я сама решила прийти к вам на прием.

Она пела болеро

Ах, «Фельове» по радио пели «Манго Мангуэ», и музыка, скорость и ночь окутывали нас, будто хотели уберечь, закатать в вакуумную упаковку, и она сидела со мной рядом, напевала, выстукивала ритм какой-то мелодии, и она была не она, то есть не Звезда, а Магалена, или Иренита, или, наверное, Миртила, короче, точно не она, потому что я уж как-нибудь отличу кашалота от сардинки или вуалехвоста, возможно, рядом сидела Иренита, она как раз была вуалехвостом, с ее конским хвостиком, ослиным хвостом, белобрысым ее расхристанно-утянутым пучком и рыбьими зубками, торчащими из ротика, не из огромной китовой пасти Звезды, в которой плескался океан жизни, но что для тигра лишняя полоска? Эту полоску я подобрал у «Пигаля», по пути в «Лас-Вегас», поздно ночью, она стояла одна под фонарем и крикнула мне, когда я притормозил, Задержи свой бег, Бен Гур, я подкатил к тротуару, и она спросила, Куда едешь, красавчик? и я сказал, В «Лас-Вегас», а она спросила, не подкину ли я ее чуть дальше, Куда это, спросил я, а она, На ту сторону границы, Куда-куда? а она, Ну как переедешь Тексас, она сказала Тексас, а не Техас, за это я и решил ее подвезти, ну и за кое-что другое, теперь в машине стало хорошо видно, еще в свете фонаря я разглядел ее огромные груди, пляшущие под блузкой, и спросил, И это все твое? пошутил, понятно, а она ничего не ответила, просто распахнула рубашку, потому что на ней была мужская рубашка, а не блузка, расстегнулась и подставила ветерку нет, не грудь: огромные буфера, круглые, полные и с острыми сосками, розовые, белые, серые, а потом опять розовые в свете проносящихся улиц, и я не знал, куда смотреть, вперед или вбок, и тут я струхнул, как бы нас не увидели, как бы не остановила полиция, потому что, будь хоть двенадцать, хоть два часа ночи, народ все равно по улицам шляется, и я проскочил Инфанту на шестидесяти, у ларька с устрицами закусывали люди, а ведь есть взгляды стремительнее звука и прицельнее фоторужья Марея, я услышал, какой там поднялся гам и как орут Дыньки на базар! и я дал газу и на всех парах пролетел Инфанту и Карла Третьего, а Угол Техаса скрылся за поворотом на Хесус-дель-Монте, а на Агуадульсе я плохо повернул и чуть не впилился в десятку автобус и мы подкатили к «Сьерре», куда этой девице, которая теперь невозмутимо застегивает рубашку перед кабаре, и надо было, и тут я говорю, Ну что, Иренита, а рукой тянусь к одной из дынь, что так на базар и не попали, раз никто не снес, а она мне и говорит, Я не Иренита, а Ракелита, но ты меня называй не Ракелита, а Манолито Бычок, так меня зовут друзья, и убрала мою руку и вышла из машины, Надо выяснить, нельзя ли по второму разу креститься, сказала она мне и перешла улицу, где у входа в кабаре стояла куколка, чудо, а не девочка, ждала ее, и они взялись за руки и расцеловались и о чем-то зашушукались там у входа, под вывеской, которая зажигалась и гасла, и я их видел и не видел и видел и не видел и видел и я вышел из машины, перешел улицу к ним и сказал, Манолито, и она меня перебила, а это вот Пепе, показывая на свою подружку, которая смотрела на меня очень серьезно, но я ответил, Приятно познакомиться, Пепе, и она улыбнулась, а я продолжал, Манолито, сказал я, за ту же цену прокачу тебя обратно, она сказала, мол, не интересуюсь, и, – поскольку я не хотел заходить в «Сьерру», потому что не имел ни малейшего желания столкнуться с мулатом Эрибо, или с Бени, или с Куэ и чтобы они развели всякую музыкальную заумь, которая уместнее была бы в «Лисеуме», или в обществе «Друзей Родины», или у Карпентьера, тоже мне разговор о музыке, сплошной расизм: две четвертных, черных, как их еще называют, – это все равно что одна половинная, белая, или нет, но уж черная с точкой, негритянка с изюминкой, и в одиночку может с белой потягаться; а вот синкильо – чисто кубинский ритм, нет такого ни в Африке, ни в Испании, а бой барабанов есть прародительский звон (как выражается Куэ); а на клавес уже никто не играет на Кубе, но они всегда звучат в голове истинного музыканта, и от истинного музыканта они переходят к истине как таковой, к потаенному вообще, и распинаются о гаданиях, о сантерии, о ньяниго и о призраках, которые являются людям не в заброшенных домах и в полночь, а средь бела дня во время репетиции, и о пианино, которое играло само по себе в студии радио «Прогресо», когда умер Ромеу, и обо всем таком, от чего я не смогу потом уснуть, если придется спать одному, – я развернулся и пошел к машине, не забыв при этом вежливо распрощаться с Пепе и Манолито, Пока, девушки, и уехал.

Встав у «Лас-Вегаса», я подошел к кофейному ларьку и повстречался там с Ласере и сказал ему, Здоров, Роландо, как оно, а он ответил, Все путем, приятель, и мы разговорились, я объявил, что собираюсь снять его вот так, за чашкой кофе, как-нибудь вечером, потому что выглядел Роландо шикарно, настоящим певцом, настоящим кубинцем, самым что ни на есть настоящим гаванцем в своем белом тиковом костюме и маленькой соломенной шляпе, надвинутой так, как одни только негры умеют надвигать, кофе он пил с превеликой осторожностью, чтобы не залить безупречный костюм, слегка отклячившись назад, тянулся губами, в одной руке чашка, а другая на прилавке, пил по глоточку, и я попрощался с Роландо, Давай, сказал я, а он ответил, Не пропадай, приятель, и только захожу я в клуб, как угадайте – кто попадается мне в дверях. Не кто иной, как Алекс Байер, идет мне навстречу, машет и говорит, А я тебя ждал, весь из себя такой изящный, культурный, элегантный, и я говорю, Кого, меня? а он мне, Да, тебя, а я, Хочешь заказать фотосессию? а он, Нет, хочу с тобой переговорить, а я, Ну, говори, раз так, а то поздно будет, а сам думаю, дойдет до скандала или нет, с этими никогда не знаешь, к примеру, когда Хосе Мохика был в Гаване, он гулял по Прадо под ручку с двумя актрисами, или певицами, или просто знакомыми девушками, и какой-то тип со скамейки крикнул ему вслед: Пока, три красавицы, и Мохика с очень серьезным видом, как и положено мексиканскому актеру, чеканно, как будто на сцене, прошагал к скамейке и осведомился, Что вы сказали, сеньор, а парень ему, Что слышал, сеньора, и тут Мохика, он же был огромного роста (может, и сейчас такой, он жив еще, но люди всегда к старости усыхают), поднимает его над головой на вытянутых руках и швыряет на мостовую, точнее, на газон между оградой бульвара и мостовой, и пошел дальше гулять как ни в чем не бывало, непринужденно и ослепительно, будто исполняя своим мохиканским речитативом «Поклянись мне», в общем, не знаю, может, Алекс подумал о том же, что и я, или о том же, что и Мохика, или просто подумал, сам по себе, только он залучился улыбкой и сказал, Пошли, а я, У стойки сядем, а он покачал головой, Нет, про это лучше на улице, а я, Ну, давай тогда в машине моей, а он снова отнекался, Нет, давай прогуляемся, такая прекрасная ночь, и мы двинулись по улице Пэ, идем, и он вдруг опять, Хорошо гулять по Гаване такой ночью, правда ведь, я киваю и, Да, конечно, вроде прохладно, Да, отвечает, прохладно, так чудно, я часто гуляю, нет лучшего тоника для физического и духовного здоровья, а пошел бы ты, думаю, делать больше нечего, кроме как шататься тут со мной и корчить из себя сраного гуру.

Мы шагали, и навстречу нам из темноты вышел Хромой с Гардениями, на костыле, с лотком гардений и этаким особым «доброй вам ночи», исполненным учтивости и известной тонкости, более искренней, чем может показаться, а на следующем перекрестке я услышал пронзительный, гнусавый, безжалостный голос мексиканского пастуха Хуана Чарраскеадо, распевающего единственную строчку из песенки о себе же, в стотысячный раз, Обрати внимание, обрати внимание и обрати внимание, Обрати внимание, обрати, чтобы ему кидали мелочь в пропотевшее сомбреро, с которым он настырно обходит местных завсегдатаев, создавая некую нервозность в обстановке, впрочем, слабенькую, поскольку каждый знает, что Хуан больной на всю голову. Мне попалась на глаза вывеска ресторана «Гумбольдт Клуб», и я подумал о Звезде, она всегда там столовалась, и о том, что сказал бы прославленный барон, заново явивший миру Кубу, если бы узнал, что его свели к названию одного ресторана, одного бара и одной улицы в этом краю, который он если и не открыл, то уж приоткрыл всяко. Бар «Сан-Хуан» и клубы «Тикоа», «Ворона и лисица» и «Иден Рок», куда однажды по ошибке спустилась пообедать негритянка, а ее выперли, слили, под тем соусом, что она не из сливок общества, где она, а где сливки, и тогда она принялась вопить ЛитлРокЛитлРокЛитлРок, потому что заваруха с губернатором Фобусом была тогда на слуху, и разразилось черт знает что, и «Грот», где у всех глаза светятся, этот бар, он же клуб, он же бардак, населен глубоководными рыбами, и «Пигаль», или «Пигяль», или «Пигаллль», так и так и так говорят, и «Вакамба Селф Сервис» и «Маракас» с английским меню и меню в витрине с неоновыми китайскими буквами, Конфуций ногу сломит, и «Сибелес» и «Кольмао» и отель «Фламинго» и «Фламинго Клуб», и на углу Н и Двадцать пятой я замечаю четырех стариков в майках, играющих в домино под фонарем, и улыбаюсь, смеюсь даже, а Алекс спрашивает, над чем это я смеюсь, а я, Да ни над чем, а он, А я знаю, над чем ты смеешься, а я, Ну-ка, а он, Над поэтичностью этой четверки, и я думаю, Ды ты, бля, эстет, как Бетет, был такой у нас в газете, испанец, вел культурную хронику, и всякий раз, когда его называли корреспондент Бетет, он отвечал, Какой к хренам Бетет, я эстет, в итоге все его стали звать Ебтет, до ебт он был охоч, что правда, то правда. И тут я соображаю, что Алекс так ничего и не сказал, и напоминаю ему, а он говорит, не знает, как начать, а я, мол, чего проще, Начинай с начала или с конца, а он, Вот ты журналист, а я ему, Нет, вообще-то фотограф, Но работаешь на газету, это он мне, а я, Ну да, на газету, есть грех, а он, Ладно, начну с середины, а я, Ладно, а он, Ты ведь не знаешь Звезду, а распускаешь ложные слухи, так что давай я расскажу, как все есть на самом деле, и я не обижаюсь ни капельки и вижу, что и он ни капельки не обижен, и говорю, Отлично, можешь начинать.

Второй

Там было три санатория, все рядом друг с другом, и я зашла в крайний, на открытую террасу с деревянным полом, у стенки стояло много кресел, в которых люди дышали свежим воздухом и разговаривали и спали. Я кого-то спросила, уже не помню кого, и мне сказали посмотреть на пляже. Я вышла на улицу, солнце жутко пекло. Все кругом было белое от солнечного света, трава пожухла. К пляжу нужно было идти налево, подальше, я пошла и вышла на спокойный пляж, волны там выбегали далеко на берег и возвращались в море и снова тихо наползали. На берегу играла собака, но потом она вроде бы уже не играла, потому что вдруг побежала через весь пляж и сунула морду в воду, и тут я увидела, что от нее валит дым: валит дым от морды и от спины и от хвоста, прямо как от факела. А потом был деревянный дом, очень бедный, справа, а небо, которое минуту назад было как теплой зимой, посерело, и по нему шла туча, всего одна, пухлая такая, большущая и мягкая, и ветер дул, а дождь шел или нет, не знаю. Смотрю, прибежали еще две собаки, сначала ко мне, от них тоже шел дым, а потом в воду. Потом они, по-моему, пропали. Я завернула за угол дома, потом за другой, потом за третий и увидела двух или трех собак, они крутились вокруг костра и совались в него мордами и старались что-то оттуда вытащить. Одна за другой, обожжется и убегает к морю, море теперь было вдалеке. Я подошла и увидела, что в костре еще одна собака, горит огнем, громадная, валяется в костре кверху лапами, вся вздулась, и некоторые места, лапы там, обуглились, и ни хвоста, ни ушей не было, наверное, совсем обгорели.

Я стояла и глядела на горящую собаку, а потом вроде бы решила зайти в дом, через дверь, которая выходила на площадь, где жгли эту собаку (потому что это была площадь, а собака горела на куче песка), сказать кому-нибудь. Я постучала, никто не ответил, и тогда я открыла дверь. Внутри, прямо у входа, стояла огромная собака, почти с теленка, с косматой головой и острыми ушами, грязно-серая, страшенная. Глаза у нее, по-моему, были красные или, может, светились, потому что в комнате или в зале было очень темно. Когда я приоткрыла дверь, она поднялась, зарычала и пошла ко мне. Я уже хотела закричать, но тут поняла, что она идет мимо меня, отпихивая всей тушей дверь. Она побежала к куче, где горела собака, и все ей нипочем, сунулась прямо в огонь и стала кусать ту собаку. Я помню, она стояла с куском дымящегося мяса в зубах. Потом снова схватила ту собаку и подняла ее, а та была почти такая же большая, да и то только потому, что у нее некоторых кусков не хватало, сгорели. Живая собака вскинула мертвую над огнем, подняла ее без труда и побрела с ней назад к дому, и ни одна часть тела мертвой не волочилась по земле. Наверное, они прошли совсем рядом со мной – я стояла как вкопанная, – но я ничего не почувствовала.

Она пела болеро

Ты несправедлив, сказал Алекс, и я хотел было возразить, но он перебил, Нет уж, позволь мне рассказать, и, честное слово, сам поймешь, что несправедлив, и я позволил ему рассказать, позволил ему рассказывать округлым, прекрасным, ухоженным голосом, который произносил все «с» и все «д» и все «р» как настоящие «р», и, слушая, я начал понимать, почему он такой знаменитый актер на радио и каждую неделю получает тысячи писем от разных женщин, я понимал, почему он отказывается от всех предложений, и еще я понял, почему он любит разговаривать, рассказывать, толковать: он был Нарцисс, роняющий слова в заводь беседы, и с наслаждением купался в звуковых волнах, которые сам и распространял. Это голос сделал его голубым? Или наоборот? Или просто в каждом актере прячется актриса? Ах, не гожусь я задавать вопросы.

Ты не знаешь, о чем говоришь, сказал он мне, мы и все, ничего не уточнил, мы не хозяева Эстрельи, или Звезды, как, я знаю, ты ее называешь. На самом деле, мы Полифемовы овцы. (Красиво, правда? Так надо было это слышать.) Она заправляет в доме. Никакая она не служанка, ничего подобного, она – непрошенная жилица: зашла как-то, полгода назад, мы пригласили, услышали, как она поет в баре «Селеста»: я ее и пригласил выпить с нами. Она осталась ночевать и проспала весь день, а вечером ушла, не сказав ни слова, но на следующее утро уже снова стучалась в дверь. Она поднялась, легла в комнате, которую мы ей выделили, в моей студии, кстати сказать, я там рисовал, потом перенес студию в комнату прислуги на чердаке, – пока мы в отпуск ездили, она рассчитала служанку, которая у нас работала тыщу лет, и привела в дом повара, молоденького негра, он ее во всем слушался и каждый вечер куда-нибудь с ней ходил. Нет, ты вдумайся. Несессер за ней таскал, а по тем временам за несессер у нее могла сойти драная камуфляжная сумка или целлофановый пакет из магазина «Энканто», и они шатались по ночным заведениям и возвращались утром. Пока мы его не выгнали. Это, конечно, уже потом было. Через неделю она нам наплела про своего ребенка-инвалида и, воспользовавшись нашим сочувствием – мимолетным, надо заметить, – попросила приютить ее, раз попроситься пожить она не могла, ибо и так уже неделю жила. Мы ее приютили, как она выражается, а через несколько дней она попросила на время ключ, мол, «чтобы не беспокоить», и на следующий день вернула, но беспокоить больше не беспокоила, потому что больше не стучалась. А знаешь почему? Потому, что сделала дубликат и ключ у нее был теперь свой.

Тебя, как и нас, растрогала эта сказочка про сына-идиота? Так это неправда, могу тебе сообщить: нет у нее никакого ребенка, ни дебила, ни вундеркинда. Это у мужа ее есть дочка, лет двенадцати, совершенно нормальная. Ему пришлось отослать ее в деревню, а то Эстрелья ей всю жизнь отравила. Она замужем, вот это точно, за лоточником с пляжа Марианао (он запнулся, потому что чуть было не сказал Марианадо), она из него, доходяги, деньги тянет, ездит к нему и ворует хот-доги, яйца и фаршированную картошку, а потом съедает это все у себя в комнате. Должен тебе сказать, ест она, как полк солдат, а платим за все мы, и всегда ей мало, так голодной и остается. Вот поэтому она громадная, как бегемот, и так же, как он, – амфибия. Моется по три раза в день: когда возвращается утром, в полдень, когда просыпается к обеду, и вечером перед уходом, потому что потеет она!.. с нее течет, как будто у нее не проходит жар, и вот так всю жизнь проводит в воде: потеет, пьет и моется. И все время поет: приходит домой – поет, в душе поет, наряжается перед выходом – поет, всегда поет. Утром, когда она заходит в дом, ее слышно еще до того, как запоет, потому что она виснет на перилах, а ты знаешь, какие в старом Ведадо бывают мраморные лестницы с железными перилами. И вот она поднимается, уцепившись за перила, и они по всей лестнице дрожат и качаются, и, как только железяки начинают постукивать о мрамор, она запевает. Мы имели тысячу и одну проблему с соседями, но ей говорить бесполезно, не желает вникать. «Завидуют – говорит, – все завидуют. Вот увидите, как они передо мной станут стелиться, когда я прославлюсь». Потому что она помешана на славе, и мы тоже помешаны на ее славе: мы спим и видим, как она прославится и наконец уберется отсюда со своей музыкой или со своим голосом, – она всегда говорит, что ей не нужна музыка, чтобы петь, музыка у нее внутри, – уберется со своим голосом куда подальше.

Когда она не поет, она храпит, а когда не храпит, разносит по всему дому запах духов, в которых купается, потому что она не душится, – это «Парфюмом-то Тысяча Восемьсот», представь себе, хоть и нехорошо с моей стороны так отзываться о спонсоре моего Сериала в Час Пополудни – нет, она им поливается, как в душе; ей удержу нет, и тальку столько же на себя изводит, сколько духов и воды, а как она ест, милый, не по людским меркам, смею тебя уверить, не по людским. (И перед вами один из немногих кубинцев, которые умеют вот так выразиться: «смею тебя уверить», смею вас уверить.) Ты видел, какие у нее валики мяса, жира на шее? Так присмотрись в следующий раз – и увидишь: в каждой складке корка из талька. Она помешана еще и на приятных запахах, целый день обнюхивает себя и поливается дезодорантом и духами и выщипывает и бреет волосы от бровей до подошв, клянусь, не преувеличиваю, мы один раз пришли домой не вовремя и застали ее голую, она расхаживала в чем мать родила по всему дому, и мы хорошо, к несчастью, рассмотрели, она вся – огромный ком плоти без единого волоска. Поверь мне, твоя Звезда – это сила природы или больше того, она – космическая стихия. Ее единственная слабость, хоть что-то человеческое – это ноги, не с виду, а потому что они у нее болят, плоскостопие, и она стонет, это единственное, из-за чего она страдает, стонет и кладет ноги повыше, стонет, стонет, и уже почти начинаешь жалеть ее, проникаешься, как она встает и принимается орать на весь дом: «Все равно я прославлюсь! Я прославлюсь! Прославлюсь, бля!» Знаешь, кого она не любит? Стариков, ей нравятся только молоденькие, в мальчишек она влюбляется как кошка; в импресарио, которые станут на ней наживаться, когда она прославится, будут звать ее черномазой или насмехаться при ней над неграми, будут делать жесты, которых ей не понять, смеяться неизвестно над чем, будут говорить какими-то загадками, а она не сможет разгадать ipso facto. И все это кончится ничем. Я знаю, что ты скажешь, прежде чем признать мою правоту: она безнадежна – в этом ее величие. Все так, но величие, кроме как в классических трагедиях, дорогой мой, невыносимо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю