355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гильермо Кабрера Инфанте » Три грустных тигра » Текст книги (страница 20)
Три грустных тигра
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:32

Текст книги "Три грустных тигра"


Автор книги: Гильермо Кабрера Инфанте



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)

Хорошо все-таки, что снаружи еще день.

XIII

Мы долго пили. Куэ ушел в туалет, но вот стоят рядком шесть его пустых бокалов, а седьмой пуст наполовину. Эх, Майито Тринидад! Как-то раз мы с Джессе Фернандесом заходили к нему, в его комнатушку в многосемейном доме, хотели сделать портрет, и он провел для меня тайную церемонию, раскинул в темноте раковины, даже в полдень в комнате стоял полумрак, лишь одна свеча освещала каури в этой афрокубинской вариации орфического ритуала, и я помню его три совета мне в память о легендах, об африканских, ныне уже кубинских тайнах племени. Три. Журналист (писателей на Кубе нет: нет такой профессии, сообщила мне библиотекарша из Национальной библиотеки, когда я заполнил бланк для получения книги и в графе «профессия» написал это ругательное слово: «писатель»), журналист, не давай никому писать твоей ручкой (я всегда все печатаю на машинке), вот и печатать не давай, не позволяй причесываться твоей расческой и не оставляй недопитым бокал, даже если собираешься допить потом. Так он мне сказал. Тем не менее на столе по-прежнему стоял наполовину полный или наполовину пустой бокал, а Арсенио Куэ все не было. Он-то ни в какую магию не верит, кроме колдовства циферок, сумм и наипоследнейшего числа, вот и теперь, перед тем как отчалить, он сложил тысячу девятьсот шестьдесят шесть и получил, как всегда, двадцать два, и снова принялся складывать так и сяк, и в результате получил количество, которое провозгласил окончательным: семь – в его имени как раз семь букв. Я счел необходимым сказать, что не видел еще имен, которые бы сперва растягивались до двадцати двух, а после съеживались до семи букв, это уже и не имя вовсе, а какой-то аккордеон. Вместо ответа он встал и вышел в туалет.

Мы все спорили, спорили и опрокинули по шестому коктейлю, потому что разговор сам по себе, без посторонней помощи, зашел о том, что Куэ называл Темой, и на сей раз это был не секс и не музыка и даже не его незавершенные пандекты. Думаю, что въехали мы в эту бодягу на обрывках слов, призванных задать, но упорно не желающих задать вопрос, главный вопрос, мой вопрос. Куэ, однако, и вправду насел на меня с вопросами.

– Так кем же суждено мне быть? Еще одним посредственным читателем? Переводчиком, предателем?

Он не позволил мне ответить, дав отмашку рукой, – постовой на перекрестке беседы.

– Не будем вдаваться в детали и тем более боже упаси, в имена. Оставь это Сальвадору Буэно или, – я знаю, ты Латинист, выросший на «Нашей Америке» и всех этих поувядших рыцарях и мучениках нашей литературы, – оставь это Андерсону Имберту, или Санчесу, или его заместителям. Но я, Арсенио Куэ, считаю, что все кубинские авторы, все до единого, – «единоГо», произнес он, и разнеслось влажными от рома отголосками, – ну разве что кроме тебя, и я делаю это исключение не потому, что ты тут передо мной, ты же знаешь, а потому, – Ну и не сзади же, вставил я, – что смутно чую, так оно и есть, – я сказал «спасибо». – Не за что. Но постой, пусть сейчас будет скобка или музыкальная пауза, или биение хронометра. Все остальные в твоем поколении – просто неврубающиеся читатели Фолкнера и Хемингуэя и Дос Пассоса, а кто чуть получше соображает – Страдальца Скотта и Сэлинджера и Стайрона, если ограничиться писателями, начинающимися с «С». – Начинавшими в СС? – переспросил я, но он не расслышал. – Есть еще совсем бестолковые читатели Борхеса, кто-то читает Сартра, да не въезжает, кто-то не въезжает в Павезе, а все равно читает, и все они читают, но не въезжают и не чувствуют Набокова, – сказал он. – Что касается других поколений, если тебе угодно, могу сказать «Хемишуэя и Фолкнера» вместо «Фолкнера и Хемингуэя» и добавить Хаксли и Манна и Дэвида Гетеро Лоуренса и до кучи, это же наша национальная метафора, чтоб забить, так сказать, лавочку, подкинь еще Германа Гессе, бог ты мой, Гиральдеса, – так он и сказал, не Гуиральдеса, – Пио Бароху и Асорина и Унамуно и Ортегу и, может, еще Горького, хотя он пришелся на период без писателей, то есть на еще одно республиканское поколение. Что там остается? Кое-какие отдельные имена, например…

– Ты же сказал, имен не станешь называть.

– Сейчас так надо, – без запинки пояснил Куэ и немедленно продолжил: – Из твоих, из твоего поколения достоин внимания, допустим, Рене Хордан. Если откажется от этой игривости, которую так щедро выказывает в кинокритике, и поменьше будет поминать Пятую Веню и «Нью-Йоркер». Из более раннего, невзирая на недоразвитость прозы, в общем, заслуживает спасения кто-то типа Монтенегро, его «Мужчины без женщины», пара-тройка рассказов Лино Новаса, он, кстати, великолепный переводчик.

– Лино? Да брось ты! Ты не читал, как он сделал «Старика и море»? На первой же странице как минимум три грубые ошибки. Мне совестно стало дальше искать. Ненавижу разочарования. Любопытства ради я заглянул на последнюю страницу. Там он уже доходит до того, что превращает африканских львов из воспоминаний Сантьяго в «морских львов»! Считай, в моржей. Хуевых.

– Можно я договорю. Ты прямо как сенатор от оппозиции. Я все это знаю и помню, у Госса он переводит «vessels» как «стаканы» вместо «парусников», так что у входа в порт Алжира берберских пиратов поджидают двести стаканов.

– Самый массовый и свирепый тост в истории мореплавания.

– Да, но не забывай, он первопроходец в использовании народной речи. Я и переводчиком-то его назвал больше иронически, Фолкнера и Хемингуэя он все же хорошо подогнал под испанский.

– Под кубинский.

– Под кубинский так под кубинский. В порядке, который можно назвать анахроническим, следуем дальше и, кроме Лино и Монтенегро и пары кусков из Каррьона, больше, честное слово, никого не видим. Пиньера? Не хочу говорить о театре. По понятным причинам, которые всегда непонятнее всего.

– А Алехо? – спросил я, увлекшись игрой и разговором.

– Карпентьер?

– А что, еще какой-то есть?

– Да, Антонио Алехо, художник, мой приятель.

– Есть же ведь еще Карпентьер, фиалка или орхидея на ринге. Да, Алехо Карпентьер.

– А это последний французский романист, пишущий по-испански, их ответ Эредиа, – он произнес «Эредиа».

Я рассмеялся.

– А что ты смеешься? Типично для Кубы. Любую истину здесь приходится обряжать в шутовские наряды, чтобы ее приняли.

Он умолк и залпом допил дайкири, в качестве точки. Можно выпить точку? Бывает же вермишель-буковки. Я решил связать начало и конец, чтобы разговор вышел удачным.

– Так чем же ты займешься?

– Ой, не знаю. Ты не переживай. Что-нибудь да наклюнется. Одно я знаю точно: не собираюсь мнить себя писателем.

– Я в смысле, где будешь работать.

– Это другой вопрос. В настоящее время я живу, выражаясь твоими словечками, благодаря физическому и экономическому явлению под названием «денежная инерция». Денег хватит до, учись, Предела хо-Роша-го, если мои карманы и я сам перенесем давление атмосферы и период усталости металлов, в особенности опасный для металлов драгоценных. Я выживу в космическом полете, если сменяю все на тугие слитки; давно известно, золото выносливее медяков.

Я улыбнулся. От коктейля Куэ понесло к истокам. Сейчас он говорил на диалекте Кодака и Эрибо и Бустрофедона, вместе взятых.

– Я знаю, к чему ты клонишь, – заявил он, – а значит, знаю, куда мне клониться.

– Я не только о твоем пути.

– Да о чем тебе угодно. Я заранее знаю. Но процитирую кое-что в предпоследний раз. Ты помнишь, откуда это, – он не спрашивал, а утверждал, – «C’est qu’il у a de tragique dans la Morte, c’est que elle transforme notre vie en destin».

– Известнейшая цитата, – ответил я с Ехидством. В такие минуты я люблю быть не один.

– На самом деле, нет никакого пути, Сильвестре. Есть только инерция. Множество инерций или одна, непрестанно повторяющаяся. Инерция и пропаганда да иногда кое-какие проценты. Вот она, жизнь. Смерть не есть судьба, но превращает наши жизни в судьбы. То есть в конечном итоге она таки да, судьба. Что, не так?

Я кивнул, но неудачно, увело в сторону. От градуса, не от поддакивания.

– В конечном итоге. Мудрость наций. Следуя этой этиловой майевтике, задам вопрос: в таком случае разве не всякая судьба есть смерть или Смерть, если тебе по нраву громкие слова, à la Мальро?

Тут он притормозил и сказал, Друг повтори официанту. Или хозяину.

– Любопытно, как это фотография тем сильнее искажает реальность, чем точнее ее схватывает.

Только к концу предложения, как по-немецки, я понял, о чем это он, угнавшись за его взглядом, мне удалось свести речь в ничью, провести зигзаг от его глаз к фотообоям в глубине бара. Домина Вин «Ялес». Дымина свинья лес. Долина Виньялес.

– Заметь, на первом плане балкон. И заметь, «первый план» – на первом плане в системе ценностей Кодака и иже с ним. Но сейчас, именно сейчас балкон и пальмы и крутые холмы и небо на заднем плане и далекие облака – одно. Единая реальность. Реальность фотографическая по отношению к реальности Виньялеса. Иная реальность. Нереальность. Метареальность, выражаясь твоими терминами. Вишь, как фотография преобразуется в метафизический феномен?

Я задумался о его пандектах, о моде на слово «метафизика» и о том, что не хватает разве что Кодака, чтобы он молча кивнул в знак согласия. Кодак, он же Кадок, как его окрестил Бустро. Где же Он, пусть дует сюда и поднимает нас на смех, бранит нас, бронит нас, бромид нас. Существует ли лимб для насмешников? Или он в Бустреисподней? А иначе где? На небе? В этих частичках пыли, фиксирующих, как химикаты Кодака, голубизну, все еще в плену земного притяжения? Или за Пределом Роша, где шкаф, привезенный с земли, разлетелся бы на тысячу кусков? Но Бустрофедон, он же не шкаф и не душа. Душкаф тоже бы разлетелся за Пределом Роша? Неужели Бустрофедон стал мячиком твердого газа и катится в межзвездном хладе? Я часто думаю, не в эту минуту, но вообще часто думал о родине душ, где они обитают, духи и привидения. Кто знает, может, я уже разгадал загадку, благодаря современной физике и астрономии? Не впервой физике питать метафизику: см. Арист-Отель, алхимики, Раймунд Люли-люллий, Ты-я-р де Шар-дан: но и поныне этот факт приводит меня в восхищение. Где лежат эти запредельные пределы, Невер-ланды, Леты, я узнал из заметки об астрофизике в «Картелес», где говорилось о скорости света и об относительности и упоминалась зона, близкая к земле, газообразная магма, где свет достигает необычайных, выше максимума, скоростей: последний рубеж, тотальная скорость, метафизический абсолют, открытый физиками. Эта статейка и один почти пустяк оказались как-то, давно уже, бок о бок в машине Куэ: я ехал и размышлял о заметке и увидел на лобовом стекле, на восьмидесяти, потому что Куэ только что или чуть раньше заметил, мол, с точки зрения звука мы еле плетемся, а я ответил, для того, кто перемещается со скоростью света, мы вообще не двигаемся, ему понравилось, и я увидел пузырь и стал думать о том, как свет летит на превышающих его скоростях, и о том, что для корпускул, путешествующих на таких скоростях, их коллеги из солнечного луча, должно быть, еле плетутся и что, возможно, существуют иные, еще более высокие скорости, с чьей точки зрения корпускулы стоят на месте, и, размышляя так, на манер китайских шкатулок, я почувствовал головокружение, как при падении в пустоту, на скорости большей, чем осознание падения. Тогда-то, именно в тот миг (который я никогда не забуду, для чего и записал все это по приходе домой) я увидел пузырь на стекле. Не знаю, известно ли вам, тем, кто по ту сторону страницы, что лобовое стекло состоит из двух прозрачных пластин одинаковой толщины, разделенных невидимым пластиковым листом. Окно не перестает быть проницаемым для глаза, невзирая на некоторую матовость целлюлозы. Все три листа сдавливаются с сопротивлением, в десять раз превосходящим рассчитанное для конечного стекла как предел безопасности. Так вот, в эту однородную по виду и по сути поверхность проникла малая толика воздуха – испарение, дыхание, тысячная частичка вздоха – и превратилась у меня на глазах в пузырь. Я, разумеется, тут же вспомнил о Лавкрафте и его великих древних и о газообразной магме и опять о скорости света. Может, эфир населен призраками, пузырьками «последнего издыхания» в великом пузыре пустоты? Может, этих пузатых лошадок и седлают корпускулы света для своих процессий? Мне сдается, тут столько же материи для раздумий, сколько бессодержательности для верований. Последняя гипотеза: магма состоит из вновь прибывших душ, а вот пустота, космический эфир принимает давнишних духов, заброшенных в его просторы метафизическим Пределом Роша. А что, если наш Бустрофедон, Наштрофедон в комическом эфире? В серьезной части гипотезы, в спектре (неплохое слово), в тяжелом спектре я вижу газообразные останки Юлия Цезаря Куэ, взыскующие Ее невидимого носа, Ее, Клеопатрайши, Платона, сущностного духа во главе симпосия сократовских не теней, но шаров, бледно-дымчатую Жанну д’Арк, горящую в пренелепом огне, почти невредимого Шекспира в пузыре риторических обстоятельств, Сервантеса, лишенного воздушной и ладной шуи, как сказал бы Гонгора, газом въющийся рядом и обволакивающий невесомую руку Веласкеса, который тщится черным светом написать звездную пыль, влюбленный прах Кеведо, а ближе сюда, гораздо ближе, почти с моей стороны границы, кого же я вижу? Это не самолет и не сумрачная птица, это Супербустрофедон летит в собственном свете и говорит мне на ухо, на мое телескопическое ухо, Давай ко мне, когда соберешься, и делает дурные знаки и шепчет ультразвуковым голосом, Тут есть на что посмотреть, это лучше, чем алеф, почти лучше, чем кино, и я уже изготавливаюсь прыгнуть, раскачиваясь на трамплине времени, когда земной оклик Куэ выбрасывает меня в жизнь.

– Что, не так?

– В фотографиях тебя смущает статичность. Они не двигаются.

Он издал глухое хмыканье. А бывают слышащие хмыканья? Тупость наций. Глухое хмыканье. Когда я в омуте, я глух и нем. В тихом омуте черти воду пьют. Кто сеет яблоко, пожнет яблоню. Сверчок от шестка недалеко падает. Кто рано встает, тому в зуб не дают. Дареному коню Бог подает. Черт возьми, нам нужна революция пословиц. Исчерпывающий сборник. Десять присловий, тронувших председателя Мао. Солдаты с высоты этой фразы двадцать веков смотрят на вас. Мудость наций. Призрак бродит по Европе, это призрак Сартра, Сталина. Преступление, сколько свобод вершатся твоим именем! О человеке следует заботиться так же, как о дереве. Готовьсь! Цельсь! Тимммберрр! Лишь правда облачит нас в мужскую тогу. Лишь баба облегчит мужское туго. Что, не так? Что, не так? Что не так.

– ЧТО, НЕ ТАК? Я тебе, блин, о жизни толкую, а ты со своими фотографиями.

Из глубины бара донесся свист.

– А ну заткнуть чайник, – заорал Куэ.

– Сильвестре Чайник, к вашим услугам, – представился я, Сид Примиритель, вслух, но ни перед кем.

– Я о жизни тебе говорил, старик.

– Все равно мог бы потише, мон вью.

Явный признак алкоголизимы. Гальванизация французского. Вольт вскрывает батарейку, а оттуда спиртяга. Сколько ампер у ма мер? Сикст Ампер – французский ученый испанского происхождения. Первоначально фамилия звучала как Амперес. Его дед, Грампер, бежал во Францию, перешел Пиренеи верхом на слоне в поисках Свободы (статуи) и скончался в Париже. Ом у Soit qui мани pense[97]97
  Искаженное старофранцузское выражение «Honi soit qui mal y pense» – «Позор думающему дурное об этом» – девиз ордена Подвязки.


[Закрыть]
. Ишь чего выдумают, изобретатели! сказал Унамуно при виде беженцев-Амперов, семенящих через страну басков Энциклопедия «Испания».

– Уже и слова сказать нельзя в этой стране.

– Орать нельзя.

– Епть, важна не форма, а суть. Что говорится.

– Ты вроде как не хотел о политике говорить?

Он ухмыльнулся. Рассмеялся. Посерьезнел. One two three. Помолчал немного. Свист возымел действие?

– Ты гляди-ка, ко мне только что пришло решение.

Я глянул, но никакого решения не увидел. Увидел мохито и семь бокалов из-под дайкири. То есть шесть пустых и один полный.

– Я вижу два.

– Нет-нет, – сказал Куэ, – решение одно.

– У тебя в глазах все половинится. По антипьяни.

– Это решение всех моих проблем. Единственное.

– Ну, не томи, какое?

В волнах алкоголя он подплыл ко мне и очень тихо сказал на ухо:

– Я ухожу в Сьерру.

– Вечернее шоу уже кончилось, ночное еще не начиналось. Там сейчас закрыто.

– Да в Сьерру, а не в «Сьерру».

– На село потянуло?

– Нет, черт, я в горы ухожу. К повстанцам. Партизанить.

– Что?!!

– К Фиделю, Верному.

– Ты пьян, братишка.

– Не, серьезно. Пьян-то пьян. Панчо Вилья всю дорогу не просыхал, а вот поди ж ты. Ради бога, я тебя умоляю, не оглядывайся посмотреть, не войдет ли сейчас Панчо Вилья. Я серьезно говорю. Ухожу в горы.

И стал вставать со стула. Я ухватил его за рукав.

– Обожди. А платить.

Он раздраженно стряхнул мою руку.

– Щас вернусь. Я в толчок, по-нашему, по-сельски пи-пи-рум.

– Ты спятил. Это же все равно что Иностранный легион.

– Толчок?

– Да какой в жопу толчок. В горы идти, воевать. Считай – завербоваться в Иностранный легион.

– Это будет Отечественный легион.

Продолжай в том же духе и кончишь, как Рональд Колмен. Сперва сплошной Beau Geste, потом возомнишь себя Отелло, и не успеешь оглянуться, как ты уже и в кино покойник, и в жизни покойник, и повсюду ты покойник.

«Глубинный мертвец, изначальный мертвец, мертвый мертвец. Определенный, бес, бесповоротный, окончательный мертвец». Продекламировал он конголезским голосом Николаса Гильена. Я подхватил: Кто же я? Гильен Бангила, Гильен Касонго, Николас Майобме, Николас Гильен Ландиан?

– «Вот так загадка меж вод!»

– Какая, к черту, загадка, тоже мне: сфинкс, припаркованный у генеалогического дерева! А в паспортный стол не пробовал этот Николас зайти?!!

– Имя мне дайте! Имя мне – Дайте! Имя мне – Данте! Имя мне – Денди!

– Вот так загадка промежвод! Кстати, о водах, мне необходимо отлучиться к писсуару или ссальнику, как еще его можно и должно называть.

– Ты отлучен.

Он снова начал сход с Эвереста своего высокого табурета, но передумал. Повернулся ко мне и пронзительно свистнул; я решил, подзывает официанта, но тут он горизонтально поднес указательный палец к вертикальным губам. Или наоборот?

– Тс-с-с-с-с-с-с-с. 33–33.

– Опять каббала?

Сейчас занудит, один да один – два, а еще одиннадцать, а одиннадцать на два – двадцать два, а на три – тридцать три, а тридцать три да тридцать три – шестьдесят шесть, идеальное число. Арсениострадамус. Но вместо этого он опять зашипел.

– Тс-с-с-с-с-с-с. 33–33. Стукач. Эс-ай-эм.

Я огляделся, но никого не увидел. ШпионсКуэя мания. Ну да, один из официантов, переодевшись из формы в обычную одежду, шел к выходу, к каналам.

– Брось, это всего лишь венецианский камерьере.

– 33–33. Он маскируется. Вот сволочи. Их обучают в гестапо и в Берлинском ансамбле. Асы переодевания и двуличия. Профессионалы, мать их.

Мне стало смешно.

– Да нет, старик. Уж лучше каббала, нет тут никого из разведки.

– С-с-с-с-с. Не выдавай нас.

– Тогда уж СС. Шутцштаффель.

– Хоронись, хоронись.

– Что? Лучше закамуфлируюсь. Под хамелеона.

– Предоставь это мне. Я король притворства. Актер at large. Известно ли тебе, что, будь я Стендалем, меня читали бы до 1966-го? Это мой счастливый год.

Ну вот, что я говорил? Сейчас начнет рассказывать, что тысяча девятьсот шестьдесят шесть – какого хрена, однако, он так долго не идет из туалета. Иду, пошел его доставать. Он смотрелся в зеркало, он вообще этим увлекается. Однажды я застал его глядящимся в стакан. В мой стакан. Ладно еще хоть зеркало, как и туалет, общественное. Тоже мне, Нарцисс, переводит ртуть почем зря. Я поставил ему на вид. Он ответил цитатой из Сократа, которому, как и Марти, до всего было дело. Сказал, что он, Сократ, сказал, что в зеркала нужно смотреться. Если ты хорошо выглядишь, лишний раз убеждаешься в этом. Если плохо – успеваешь исправить. А если все непоправимо плохо, как у меня? Сократ не знает. Куэ тоже. Не забудьте про мой вопрос. Пойду-ка отолью-ка. Нарцсенио Куэ все еще пребывает у своего вертикального ручья. Но, роняет он, знаешь ли, у зеркала я хочу узнать, не как я выгляжу, а есть ли я вообще. Я ли это до сих пор? Вдруг в моей коже – кто-то другой? Береги кожу, говорю я, это твой фронтиспис, по-нашенски вывеска. Есть ли я, здесь ли я. Здесь ли я. Это эхо, эхуэ, ЭКуэ, Экуэ? Стекловидная ромашка с ртутными лепестками: знаю/не знаю, знаю/знаю. Ты там, спрашиваю я. Да, говорит, тут. Нахожусь. Но вопрос, являюсь ли я? Во всяком случае, блевал тут не кто-нибудь, а я, и указывает в угол толчка. Но вопрос: я ли наблевал? Он ли, метнул ли? Смотрю в угол, потом оглядываю его с головы до ног. Выглядит безупречно, во всяком случае. Бессердечно, сказал бы Бустрофедон, если бы мог смотреться в зеркало. А как же Дракула? Он-то откуда знает, что он есть, находится, существует? Вампиров же не видно в зеркале. Как же старикашка Бела расчесывался на прямой пробор? От этих мыслей меня начинает тошнить. Можно мне сблевать? Конечно, разрешает Куэ, это всякому можно, было бы чем. Отправляюсь в продезинфицированную – беззастенчивое вранье – кабинку. Как-то раз я писал на лед во «Флоридите», знаменитом баре в Старой Гаване. Хемингуэй тут перепил. Перепила он привез с собой из Африки. Или из Чикаго. Теперь негр-уборщик бара в толчке – или толчка в баре? – В общем, негр-уборщик барчка во «Флоридите» объясняет мне, мол, это от запаха, моча – мочун, говорит он, – бродить начинает на жаре. Вот так хемингвианец, из женского в мужское. Я расписываюсь на льду. Смотрю на бело-охряно-желтый сосуд, который похож на гитару, а на самом деле – э(б)олова арфа. Звучание ей сообщают ветры. Не блюется. Сую палец в рот. Не блюется все равно. Сую палец в рот. Никак не сблевать. Вытаскиваю палец. Может, мне нечем? Наверняка, тошнота была сартровской. Философия, филоссуфия. Выхожу. Смотрюсь в зеркало. Это я смотрю на себя из Зазеркалья? Это мое Альтер Эго? Вальтер Эго? Улисс в Стране Поэтесс? Что сказала бы об этих ужимках Элис Фэй? Alice in Yonderland. Alice in underlandia. Aliciing in Vomitland.

– Знаешь, в чем твоя беда? – спрашиваю я Арсенио Куэррола, который хочет выйти из туалета, но не находит подходящего прохода.

– Ну, в чем?

– Ты устал вырастать и уменьшаться, взбираться, спускаться, бегать, а еще устал от того, что повсюду, куда ни плюнь, толкутся кролики и командуют.

– Какие еще кролики?

Он устремляет пытливый взгляд мне под ноги.

– Кролики. Они болтают и смотрят на часы и что-то все время устраивают и всем командуют. Современные кролики.

– Для белой горячки еще рано, для богов – уже поздно. Сильвестре, ебтвою. Кончай.

– Я серьезно говорю.

– Откуда знаешь?

– Мне Алиса сказала.

– Адела.

– Алиса. Это не та.

Но Бустер Куэ – почти что гений последнего слова. Он показывает на дверь, которую нашел-таки без посторонней помощи. На ней выцарапано сердечко. Со стрелой и инициалами (G/М), все как полагается.

– Реклама «Дженерал Моторс», – первым выпаливаю я.

– Нет, – стреляет он с бедра в яблочко, – путь к сердцу через кишечник.

XIV

Сказать ему сейчас или подождать еще? Может, он забудет свои повстанческие заскоки. Или уже забыл? Невроз. Осуществление ошибочных планов. Запудриваниемогзгов. Черт! Кто знает, ему ведь не слабо отправиться в Сьерру, Куэ – тот еще невротик. Выхожу, а он остается наедине со счетом, пусть раскуэшеливается. Мы сейчас в Сьерру? Снаружи – еще зеркала: море и пруд. Не давать ему смотреться в них, а то еще чего доброго свалится. Мальчишка швыряет плоские камешки в тихую воду, и они щелкают, планируют, прыгают, стукаются, подскакивают и наконец разбивают зеркало и исчезают в нем навсегда. У причала рыбак, не отбрасывающий тени, залитый светом, который Леонардо назвал бы вселенским, ловил с лодки. Выудил громадную, страховидную рыбину, чудище морское. Омерзительная рыба в моторной лодке. Кто ж это такая? Нарисовался Куэ. Он разговаривал сам с собой.

– Что случилось?

– What am I? A jester? A poor player[98]98
  Что я? Шут? Плохой игрок? (англ.)


[Закрыть]
.

A pool player?

– Да что случилось-то?

– Ничего, у нас в кармане не осталось ни гроша, как говорит д’Артаньян. Ни гроша, ни шиша, ни полушки. Ни цента. Зашибись.

– Что?

– Мы вылетели в трубу. Капут. Фини. Броукен. Нас обобрали. Я поскандалил с барменом. Все под себя гребут.

– Скажи лучше, работают локтями. Ортопедические метафоры.

– У тебя деньги есть?

– Немного.

– Как всегда.

– Да, как всегда.

– Не переживай. Ты в поле инерции бедности. Скоро все изменится.

– What are you? A sooth-sayer?[99]99
  Что ты? Гадатель? (англ.)


[Закрыть]

– Perhaps, perhaps, perhaps[100]100
  Быть может, быть может, быть может (англ.).


[Закрыть]
. Поется на музыку Освальдо Фарреса.

Иду к причалу.

– Арсенио, эта рыба как называется?

– А хрен ее знает. Я что тебе, натуралист? Натуралист на Рио-де-ла-Кот-Наплакал. Уильям Генри Куэ, он же Арсенио Хадсон. К вашим услугам.

– Что это за рыба? – спрашиваю уже у рыбака.

– Это не рыба, – встревает Куэ. – Это улов. Рыбы, как и люди, после смерти зовутся иначе. Вот ты Сильвестре, а помрешь, и – престо! – будешь труп.

Рыбак воззряется на нас обоих. Может, это сам Майк Маскареньяс?

– Это тарпон.

– Ватный тарпон, – уточняет Куэ.

Рыбак воззряется на него. Нет, это не Майк: вроде не бешеный и акул не ловит. Да и лагуна не тянет на Тихий океан.

– Не обращайте внимания, – говорю я ему, – он выпил.

– Нет, я не выпил. Я впил. Я это в зеркале заметил, смутно.

Рыбак собирает багры, гарпуны, снасти и удочки. Куэ внимательно изучает рыбу.

– Все, я понял. Это Зверь. Давайте ее перевернем, на другом боку, наверное, 666 написано. Зверь в фропиль, в профиль.

Я подхватываю его под руку, потому что он норовит споткнуться, рухнуть в воду или загреметь в кучу рыбы.

– Как ты считаешь, Сильвестре?

– Как ты считаешь, как я считаю? – отвечаю я, подражая Кантинфласу.

– Тебе не кажется, что это 666 – лекарство от венерических напастей? Пуля из волшебного серебра. Кол в грудь, сон днем.

– Ты, браток, по-прежнему пьян, – говорю я, все еще с кантинфласовским мексиканским акцентом.

– Вон этот вообще не просыхал…

– Панчо Вилья.

– Нет, твой тезка от музыки, Ревуэльтас, а смотри, чего понасочинял.

– Тогда не смотри, а слушай.

– Слушай, смотри, играй Сенсемайю.

Он принялся напевать, постукивать каблуком в доски причала. Гадюкуэ.

– Не хватает Эрибо, подыграл бы, – сказал я.

– Получился бы плачевный дуэт. А так я один плачевный.

Так оно и было. Но я ему не сказал. Иногда я умею быть тактичным. Он перестал приплясывать, я обрадовался.

– Сильвестре, в самом деле, не думаешь ли ты, что, если б знать, что наша судьба – стать навсегда, на веки вечные, вот этой дохлой рыбиной, мы бы изменились, не старались бы стать идеальными, а старались бы стать какими-то другими?

– Какой-то Тарпон Дориана Грея, – ответил я и почувствовал, как некстати. Таков уж он я: только что само понимание, а через секунду – бестактность. Что за характер: скорпион и лягушка, гений и образина, и т. д.

Он развернулся и зашагал. Вроде бы мы уезжаем. Как же так, этот пруд, эта лужа, эта фальшивая лагуна – наш предел ойкумены? Ан нет. Он дошел до другого конца причала и завел беседу с парнишкой, швыряющим камни. Куэ подсел совсем близко и то ли гладил его по голове, то ли шутливо трепал по уху. Демагогия. Диктаторы, матери и публичные люди всегда стараются показать, как хорошо они ладят с детьми и зверушками. Куэ способен приласкать и акулу, лишь бы нашлись свидетели. Он и чудище морское чуть не облобызал. Я едва различал его. Темнело во весь опор. Свет на скорости света летел во тьму. Полумрак, полубрак, брак. Я стал смотреть на Гавану. Над ней вроде бы висела радуга. Нет, облака, края облаков, пока еще расцвеченные солнцем. С причала моря было не видно, одно это зеркало – зеленое, синее, грязно-серое, а теперь почти черное. Город, однако, освещался не искусственным и не солнечным, а каким-то внутренним светом, Гавана сияла, лучистый призрак, почти что луч надежды в наступающей со всех сторон ночи. Куэ махал мне, подзывая; я подошел. Он показал мне камушек и сказал, что это она подарила, и тут только я понял, что это не мальчик, а девочка в шортах, которая уже шла прочь, оглядываясь, улыбаясь, чуть ли не подмигивая Куэ, медовым голосом благодарящим ее, и тут кто-то из темноты позвал: «Анхелита, иди скорей». Мне стало радостно и одновременно грустно, непонятно почему, и тут же я понял. Не люблю мальчиков, зато обожаю девочек. Я бы и сам не отказался поболтать с ней, она, наверное, забавная, почувствовать это вблизи. Теперь она уже уходила вместе с другой тенью. Отцом, надо думать.

– Гляди-ка. Там что-то написано.

Я не видел. Близорукий, слишком много читающий человек в сумерках всегда плохо видит.

– Я ничего не вижу.

– Бля, да ты слепнешь. Скоро кино сможешь смотреть только по памяти. – Я взглянул на него. – Прости, старик, прости, – тут же оговорился он, смутившись, и обнял меня за плечо. – Целовать не буду, ты не в моем вкусе.

Вот ведь человек.

– Кретина ты кусок, – сказал я.

Он рассмеялся. Знал эту невероятную кубинскую фразу. Ключ к закату. Это Грау Сан Мартин сказал: друзья мои, истинные друзья, Куба есть любовь; а то, что выше, он выдал в бытность свою президентом в речи, обозвал так политического противника. Батисту, само собой. Неужели человек убивает больше людей, чем время?

Мы побрели между пальмами, и я указал ему на Гавану, сверкающую, многообещающую городскую линию горизонта с небоскребами из извести, башнями из слоновой кости. Святой Христофор белый. Ее, а не город в Марокко и не рыбацкую деревушку на той стороне порта нужно было назвать Касабланкой. Я сообщил об этом Арсенио.

– Это выбеленные гробницы, Сильвестре. Не Новый Иерусалим, а Соморра. Или, если хочешь, Годома.

Не думаю.

– Но я люблю ее. Эту сочную белую спящую красавицу.

– Да не любишь ты ее. Да, это твой город. Но он не белый и не красный, а розовый. Это тепленький город, и живут в нем тепленькие. Ты тоже тепленький, друг мой Сильвестре. Ни холодный, ни горячий. Я и раньше знал, что ты не умеешь любить, а теперь понимаю, что и ненавидеть тоже не умеешь. Одно слово: писатель. Тепленький наблюдатель. С удовольствием сблевал бы тобой, да не могу, проблевался уже всем, чем мог. И, кроме того, ты все-таки мой друг, какого черта.

– И не забывай о духовном аспекте. Сейчас я Паганини, у меня волшебная скрипка, у меня бабки, капуста, башли, лавэ, бабло, тити-мити, любым из этих слов именуется ключ или Ключ.

– А как насчет убеждений? – глумится он. – У тебя что, совсем ничего святого? Have you no honor?[101]101
  У вас нет чести? (англ.).


[Закрыть]

«The best lack all convictions»[102]102
  «У добрых сила правды иссякла». Здесь и далее перевод «Второго пришествия» Г. Кружкова.


[Закрыть]
, – процитировал я, и он не дал мне даже закончить: «While the worst are full of passionate intensity»[103]103
  «А злые будто бы остервенились».


[Закрыть]
, а сразу исправил:

– The Beast lacks all convictions, while the words are full of passive insanity[104]104
  У Зверя сила правды иссякла, а слова будто бы остервенились.


[Закрыть]
. Любишь «Второе пришествие»?

– Да, – отвечал я, думая, что он толкует о Йейтсе, – это замечательные стихи. Things fall apart, the center can’t be hold…[105]105
  Все рушится, основа расшаталась.


[Закрыть]


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю