Текст книги "Три грустных тигра"
Автор книги: Гильермо Кабрера Инфанте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)
СМЕРТЬ ТРОЦКОГО, ОПИСАННАЯ НЕСКОЛЬКИМИ КУБИНСКИМИ ПИСАТЕЛЯМИ, ГОДЫ СПУСТЯ – ИЛИ ГОДАМИ РАНЕЕ
Хосе Марти
РОЗОВЫЕ ТОПОРКИ
Рассказывают, что незнакомец первым делом спросил не о том, где в этом городе можно утолить голод или жажду, а о том, где находится дом за высокими стенами, и, не отряхнув дорожной пыли, направился к своей цели, последнему прибежищу Льва Сына-Давидова Троцкого, старого эпонима, пророка еретической религии, мессии, апостола и еретика в одном лице. Путник, криводушный Жак Морнар, ведомый своей пылкой ненавистью, добрался до простого жилища великого иудея, даже именем схожего с бронзой и камнем, чей лик, казалось, облагораживали отсветы дум мятежного равви. Библейского старца отличали гордый, словно бы дальнозоркий, взгляд, старинная повадка, суровое чело и та дрожь в голосе, что свойственна смертным, коих боги наделяют даром веского красноречия. Будущего убийцу – бегающие глаза и осторожная, пугливая походка: и то и другое было столь невыразительно, что в диалектическом уме саддукея так и не сложился образ нового Кассия или Брута.
Вскоре они стали учителем и учеником, и, покуда благородный и радушный хозяин, позабыв о собственных заботах и печалях, позволял привязанности выжигать тропку любви к доселе скованному льдом сердцу, в пустой и черной как ночь дыре в груди злодея медленно, мрачно, неотступно зрел зародыш самой низкой измены – или хитроумной мести, ибо поговаривают, что в глубине его взора всегда тлела будто бы скрытая обида на того, кого с изощренным лицемерием он подчас называл Мастером с большой буквы в ознаменование важности этого знакомства. Их нередко видели вместе, и хотя добрейший Лев Давидович – так теперь мог обращаться к нему тот, кто не выдал собственного торгашеского имени, прикрываясь подложными верительными грамотами, – усиливал меры осторожности, – ибо, как и в схожей римской трагедии, не было недостатка в дурных предзнаменованиях, мимолетных пугающих озарениях и вечном ожидании покушения, он неизменно в одиночестве принимал молчаливого или временами – как в тот злосчастный день – смиренно молящего о совете посетителя. В бледных руках тот зажал обманчивые бумаги; его синюшное, тощее, дрожащее тулово укрывал лапсердак, показавшийся бы подозрительным в столь душный вечер более недоверчивому глазу, однако ни бдительность, ни систематическое сомнение – привычка оглядывать – не были сильными сторонами бунтаря. Под одеянием подлец скрывал вероломный клинок, убийственное тесло, резак, а еще глубже – душу пса, верного новому царю России. Простосердный ересиарх просматривал якобы рукописи, когда негодяй нанес предательский удар, и стальной бердыш засел в убеленном благородными сединами черепе.
Вопль полнит тихие покои, и приближенные (Гаити не пожелало послать своих говорливых негров) поспешно устремляются туда, готовые схватить виновника. «Не убивайте его», – успевает отдать приказание великодушный иудей, и взбешенные соратники повинуются тем не менее его воле. Сорок восемь бессонных, скрашенных надеждами часов длится несравненная агония именитого вождя, он умирает в борьбе, как и жил. Жизнь с ее политической суетой больше не принадлежит ему; ныне он обладатель славы в вечности истории.
Хосе Лесама Лима
ЗАВЕЩАТЕЛЬНАЯ РАСКРОЕННОГО
Край-безоблачной-ясности-воздуха, четверг, 16-е (N.P.) – Лев Давидович Бронштейн, архидиакон, влачивший также псевдоимя Тротский (sic), скончался в сем городе сегодня в вагнеровской агонии, извергая стоны с экуменическими скруглениями каденций, после того как Якопус Морнардус, или Мерседер (sic), или Мольнар извлек в схоластическом таинстве из якобы подмастерьева, а в действительности вероломного и изменнического жилета, упрятанного под тавтологическую шинель, словно вековечный Яго, занесший руку на Отелло, чья Дездемона – Россия-Матушка, терзаемого ревностью к демагогиям нынешней высокой политики и увлекаемого на дно свинцовым грузилом опасностей антисталинистской авантюры, начатой им – справедливая аналогия – на острове Принкипо, богоубийственное оружие. Вероотступник обнажил в ту сумеречную Valpurgis Nach (sic) смертоносную пику, или иудейский пробойник, или жалкое, алчущее конца кайло и забил его со злобным прицелом в череп, полный дьяволических тезисов, антитезисов и синтезов, в диалектическую маковку льва, рыкающего идейно туманно, но философски наивно: покончил с сим во время оно рассветным, а ныне закатным образом, с символом отца-ортодокса и еретика, явив себя, favori[71]71
От фр. любимый.
[Закрыть], вновь вступившего в таинственные и неисчислимые переходы Лекумберри, минотаврически запертого в лабиринте молчания и угрюмого прислужника. Говорят, Лев Давидович, прежде чем выдохнуть последний или апокалиптический, а потому показательный чох, произнес в некоем подобии сумерек богов в изгнании, в политическом Strung-und-Dran (sic), на Страшном суде истории, словно новый Иоанн Паннонский, ответствовавший на грубое вторжение аргументов нового Аврелиана в его богословскую частность, исторг: «Я словно одержимый, пронзенный мягким топором».
Вирхилио Пиньера
ВЕЧЕР УБИЙЦ
Я вот лично уверен: никто точно не знает, на кого работает. Этот малый, Морнар (строго между нами могу вам сказать, что по-настоящему его зовут Сантьяго Меркадер и он кубинец, я-то знаю, вас хлебом не корми, подкинь подробностей), приехал из Мексики ex professo[72]72
Специально (лат.).
[Закрыть] убить русского писателя Льва Д. Троцкого и втерся к тому в доверие под предлогом рукописей, которые маэстро соблаговолил прочесть и критически оценить. Троцкий так и не узнал, что Морнар пахал, как литературный раб, на Сталина. Морнар так и не узнал, что Троцкий пахал, как лошадь, на литературу. Сталин так и не узнал, что Троцкий с Морнаром пахали, как (извиняюсь) негры, на историю.
Когда Морнар ступил на ацтекские земли, стояла ночь и темень, как у негра в ухе, намерения же его были черны как эта ночь, подходящая, чтобы прятать трупы. Убийца, как водится у эпигонов, не отличался оригинальностью. У него, разумеется, немало предшественников, ибо история сей юдоли слез полна насилия. Вот почему я терпеть не могу историков – всеми силами души ненавижу насилие. Каковое, кажется, есть двигатель нашего мирка. Хотя насилие насилию рознь.
Французская аристократия, к примеру, пребывала в упадке, когда революция, Дантон, Марат и компания с ней покончили. Однако незадолго до того она пережила, как говорится, золотые дни расцвета, son age d’or. Я в этой эпохе разбираюсь будьте нате, прочел от корки до корки все до единого мемуары, написанные тогда, и до, и после… в общем, чтоб не утомлять вас эрудицией, которую и сам терпеть не могу, так же как всяческих экспертов и тому подобное, просто повторю: я назубок знаю все сплетни об этой Aristocratie, аристократии, здорово прогнившей, к слову: каждые полгода из Версаля приходилось переезжать в Лувр, потому что лестницы, переходы и залы дворца были невозможно загажены испражнениями и прочими выделениями знати. Еще через полгода приходилось переезжать из Лувра. А знаете ли вы, что королевский дантист, вместо того чтобы выдрать зуб, оттяпал Людовику XIV огроменный кусман нёбной занавески, и несчастный подцепил жуткую инфекцию, сопровождавшуюся таким зловонием, что люди боялись подходить к Королю-Солнцу, чтобы не упасть в обморок. Вот такие пироги. Что, однако, никак не оправдывает изобретение гильотины: все же отрубить ближнему голову – не лучший способ борьбы с дурным запахом изо рта.
Так вот, вернемся к нашим баранам… отпущения. Этот парень, Морнар, приехал убивать сеньора Троцкого, который как раз писал мемуары, а писал он, справедливости ради надо сказать, куда талантливее Сталина, Жданова и прочих. Я бы не удивился, узнав, что убийцу к нему подослали из зависти; вот уж эта зараза прет в литературном мире, как сорняк. А иначе зачем Антон Арруфат хочет написать книгу-пистолет? Затем, чтобы меня пристрелить, в литературном опять же смысле. Но есть еще Пиньера в пороховницах!
Все мастера вляпываются в одну и ту же неприятность со своими учениками, эпигонами, последователями и т. д., вот и Л. Д. Троцкому не следовало бы учить таких письму. От мастерства (особенно в литературе) добра не ищут. И вот тут мы приближаемся к «невралгической точке» проблемы. Подозреваю, что, когда Троцкий решился написать свою драму, ибо, признаем раз и навсегда без ненужных обиняков, воспоминания тех, кто творит, или творил, или будет творить историю, – не что иное, как исторические драмы. Сочиняя драму, не устаю я повторять, об антагонизме мастера-учеников, он встал перед выбором между реализмом, соцреализмом, эпическим методом и символическим. И выбрал последний. А с чего, собственно, символический метод? – возможно, зададутся вопросом любители задаваться вопросами или любители реализма, либо соцреализма, либо эпического метода или любители проверить эту жизнь на прочность, кому что нравится.
А выбрал он символический метод, потому как он ему нравился, выбрал, так сказать, руководствуясь животными инстинктами, как мы выбираем свиную отбивную, а не жареную рыбу, потому как больше любим свиную отбивную[73]73
Не путать с той «Свиной отбивной», которая наряду со «Шлангом», «Погоняйлом», «Кинг-сайзом» и «Третьей ногой» составляет первую пятерку в байках гаванского сексуального дна. Примеч. автора.
[Закрыть]. Троцкий, проще говоря, заказал свиную отбивную. Теперь разберемся, предполагает ли выбор свиной отбивной или символического метода миксологизацию и мифологизацию и миксомифологизацию (или мифомиксологизацию) антагонизма мастера-учеников, каковое, как мы уже доказали, эквивалентно, так сказать, антагонизму свиной-отбивной-жареной-рыбы. В любом случае, наверняка предполагает миксологизацию и мифологизацию и мифомиксологизацию, или миксомифологизацию антагонизма жареной-рыбы-свиной-отбивной, иначе говоря, антагонизма учеников – мастера, или мифологизацию и миксологизацию и миксомифологизацию, или мифомиксологизацию виновников этого антагонизма, или битву жареной рыбы со свиной отбивной. По-научному, ихтиосархомахию. Солянка сборная, как говорится. И не более того. В декорациях (декорациями и ничем иным, уясним себе раз и навсегда, был chateau крепостного типа, где преступник умертвил жертву) реализма, или соцреализма, или реалсоциализма они оказались бы демиксологизированы и демифологизированы и демиксомифологизированы, или демифомиксологизированы; в эпических декорациях роли бы, выражаясь технически, поделили герои и злодеи. В декорациях Троцкого, этого Агамемнона России-Клитемнестры, они оказались бы – и оказались ведь – мифологизаторами и мифомиксологизаторами, или миксомифологизаторами своих собственных политических личностей. Однако антагонизм, следует уточнить, оставался бы неизменным в обоих или во всех трех или четырех концепциях.
Отсюда с неизбежностью следует вот что: добрая или дурная сущность писателя. «Дурная сущность» Троцкого оказалась на кону, когда он выбрал символический метод для своего убийства? А выбери он реализм, или соцреализм, или реалсоциализм, или эпический подход для вышеназванного события – пришлось бы прибегнуть к «доброй сущности»?
Эти два вопроса наводят нас на следующие размышления: а нет ли особой подоплеки у сущности убийцы? Разве добрая сущность при выборе этих двух форм не перестает быть доброй из-за отказа от третьей, то есть божественной концепции, она же идеальная сущность мастера? Или убитый накладывает рамки, в данном случае, крепость своего черепа, сопротивляясь убийце или его проникающему инструменту, разницы особой нет, то бишь настырному ледорубу? Тут, как сказала бы домохозяйка у овощного лотка, есть из каких корешков выбрать.
И в силу чего символический метод обязан подчиняться дурной сущности убийцы? Или убитого, а это практически одно и то же? В тот вечер убийц (они выиграли, убийцы выиграли, а как же, потому что довели корриду до конца, и в час истины, или minute de la verité ученик, подобно тореадору, нанес последний удар своему быку отцу-мастеру, лидеру) строго выполняются все условия антагонизма мастера – учеников. Ни разу конфликт или драчка (которая для сына-автора закончилась бы парой шлепков по заднице от отца-мастера) не обесценивается или, как выражаются профессиональные фокусники, не дематериализуется; ни разу отпущение грехов мастерам и «гибрис» (или задиристость) учеников не предстают менее правдиво, чем получилось бы в реализме, или соцреализме, или реалсоциализме или эпическом методе; ни разу предполагаемые или мнимые недобрые намерения Троцкого не срываются, как у его учеников, в миксомифологизацию, или мифомиксологизацию и мифологизацию, или миксологизацию собственно антагонизма. А это все равно что сказать – чужого. Художественное решение, идеологическое содержание и мотивация сливаются в одно целое: заявленный конфликт. Или, как сказал бы автор криминальной хроники: происшествие.
И наконец, кое-что, представляющее, как мне кажется, немалый интерес: вполне вероятно, что родители Морнара (так же, как и многие другие родители, включая родителей Сталина, что, в общем, то же самое, потому что Жак Морнар и есть Сталин, это всякий знает) скажут: Ох, озорует пацан! Надо же, чего удумал, Троцкого порешить! Это простонародное определение дурной сущности. Иногда бывает так, что довольно частое для людей представление, или mirage, заставляет их принимать убийцу за убийцу в принципе, и тому приписываются все мифологизации и миксологизации и мифомиксологизации, или… (всё, устал!), которые он вложил в убийство. То есть в свои планы. Это видение, или mirage, нарушает уравнение, и «добрая сущность» автоматически становится дурной. Автоматически, читай по инерции, механически, то есть нет дурной сущности как таковой, а есть субъективизация сущности убийцы. Как говорится, пакость маленькая, а сердце радуется.
Кстати, о родителях, чуть не забыл сказать, что в прекрасную пору моей юности, в Сантьяго-де-Куба, у причалов я познакомился с матерью убийцы, или ученика, Каридад Меркадер, которую соседки неизвестно почему называли Качита. В девичестве пригожая девица Качита родила сыночка Сантьягито, ублюдка, как тогда говаривали кумушки, то есть безотцовщину («ребенка матери-одиночки» в местных гражданских органах), отсюда фамилия Меркадер, разумеется, куда более кубинская, чем Джугашвили. Каридад Меркадер, напевая колыбельные тогда еще маленькому Чаго в колыбели, говорила или повторяла (если говорила больше одного раза) фразу, которую, вероятно, следует счесть предначертанием, предсказанием, пророчеством или попросту направленной в будущее сплетней. Эта примерная мать (как сказала бы моя сестра Луиса) говорила:
– Мой сынок как вырастет – великим человеком станет.
Итак, Троцкий, урожденный Бронштейн, мертв (что, в конечном итоге, уже глупо отрицать), и тут уж ничего не поделаешь, потому как никакого «там» не существует, по крайней мере, для нас, тех, кто, как говорит кухарка Пепе Родригеса Фео, здеся. Как, наверное, не существует никакого «здеся» для тех, кто там, под хладным камнем, если позволите такое выраженьице, или кволибет. Морнар вроде бы жив, по крайней мере, в тюрьме его жизнь стараются поддерживать, и на том спасибо. Ему бы, Сантьягито Меркадеру, попросить бумаги и чернил да сесть за книгу: литература – лучшее успокоительное. Помню, в Буэнос-Айресе, где я провел шестнадцать горьких лет, сладостным утешением служило мне писательство. А это все равно что сказать – литература, и в моем случае – литература великая. Вирхилио Пиньера.
Лидия Кабрера
ИНДИСИМЕ ИСПИВАЕТ МОСКУВУ, КОТОРУЮ ПОСВЯЩАЕТ ЕМУ БОЛЬШЕВИКУА
Старая Кача (Каридад) уже позабыла о том, что Баро, ее бабалоша, наотрез отказался дать ей взаймы свою нганга для одного «мокрого» «дела», когда явился сам повелитель стихии, или ориша, не с чем иным, как со священно-магическим ужасным котлом (казан валабо) в черном мешке – ммунвбо фути. Дух (вихе), обитавший там, объявил, что он не против (наммальна), ибо «моана мунделе» (белая женщина, в данном случае Качита Меркадер) просила защитить ее сына и вспомоществовать в его будущей миссии (и’исси’м) с большим смирением. Старец поспешил удовлетворить эту просьбу (п’шалста), потому что его нганга тоже согласилась (дадабуду). Колдун спокойно дал соизволение на освящение – «клиент дает добро» – раз уж тот так хотел. Буруфуту нмобуту!
Нганга была что надо, и, поскольку белый оказался любителем фотографии (фоту-фоту фан), он пожелал снять благородного старца Баро (вспомнив, что в Сантьяго у него самого была чернокожая «тата»), для чего тот предварительно испросил разрешения у Олофи путем религиозных песнопений, или рели-пений.
Олофи!
Олофи!
Тендунду кипунгуле!
Нами масонго силанбаса!
Силанбака!
Бика! Дьоко! Бика Ньдьябме!
Олофи!
О!
Ло!
Фи!
– Что говорят ракушки (каури), о благородный старец Баро? – в нетерпении спросил белый. – Это возможно?
Благородный старец Баро улыбнулся своей африканской, а значит, таинственной улыбкой.
– Да? (или нет)? – вновь спросил нетерпеливый белый.
– Каури (ракшки) грят харашо, – отвечал благородный старец Баро, – Олофи доволен.
– Снимаемся? – спросил нетерпеливый белый.
– НЕТ! – отрезал благородный старец (или старый благородец) Баро.
– Почему? – спросил нетерпеливо нетерпеливый белый.
Баро отказал не из сомнений в чистоте намерений белого и не из страха, что его образ окажется в руках другого колдуна, так что тот, получив власть над портретом, сможет навести на него, Баро, порчу (билонго) или легко покончить с ним чарами булавок (тык-тык), и не потому, что нганга, профанации в сторону, спуталась и потеряла силу. И не потому, что он страшился тревожного (менсу) фотоаппарата. И не потому, что не доверял белому. И не потому…
– Тогда почему же? – возопил белый.
Баро, благородный и черный старец, глянул на него своими африканскими глазами, затем (все теми же африкансними глазами) глянул на фотоаппарат и наконец промолвил:
– Вашебный апрат, каторый лоит обрас пасресвам апичатка светвова атраження на чусвитльнай бамаге есть Асахи Пентакс Спотматик, с фотометром CdS и раскрытием f:2.8. Блаародный стариц Баро седа ошнь плоха палучаица на эттай мыльнице!
Безвыходное положение! Ничего (ничивоше) не оставалось (ре’тонго) делать (дела), кроме (иво финда) как (каг) уйти (фютеле-кан).
Белый отбыл в Мексику исполнять свой обет. На нем был белый костюм, белая рубашка с белыми пуговицами, белый галстук с белой булавкой, белый ремень с белой пряжкой, белые носки, белое нижнее белье, белые туфли и белая шляпа. Одеяние тех, кто «поступил в услужение» к одному из «святых» – и наскреб на приданое. Еще в pochette[74]74
Кармашке (фр.).
[Закрыть] у него был красный платок. Религия? Нет, быть может, просто украшение или мазок политического цвета, чтобы разбавить белое однообразие. Белого в белом звали Сантьяго Меркадер, и он намеревался убить Тайту Троцкого, могущественного повелителя стихии. Возможно, то был пароль для сообщника (падел’ника) – дальтоника.
Белый мужчина (мольна мунделе) пришел, увидел и убил Льва (Симбу) Троцкого. Он вонзил «перо» ему в «тыкву» и отправил «Ин-Камба финда нтото» (на тот свет). Прежде чем нанести последний удар, всегда обращаются за советом к оришам.
Словарь
Асахи Пентакс Спотматик – япон.; англ.; торг., фотоаппарат.
Бабалао – на лукуми, бабалоша.
Бабалоша – бабалао, то же на лукуми.
Баро – имя собственное. Фамилия.
Менсу – противоположность нганга. Приблизительно: сглаз.
Моана мунделе – белая женщина. По Пьеру Берже, «бледный ходячий язык».
Нганга – от дагомейского ороко. Амулет.
Олофи – возлюбленный бог. Иногда. В иных случаях – дьявол. Обычно изображается в обычной позе. В отдельных случаях, однако, он бывает снизу.
Ориша – от баконг. ориша. Бабалао, или бабалоша.
Перо – суахили, пиро. От араб., пира. Приблизительно: альпеншток.
Тата – кормилица, няня.
Тайта – отец или фигура отца. Соответствует русскому «тятя».
Лино Новас
А НУ, ДЕРЖИТЕ МОРНАРА!
– А ну, держите его! Вяжите крепче. Не пускайте. Держите, держите! Не уйдет. Вы посмотрите, что он со мной сделал. Эта штука (а она все еще там, штука (эта) железная, не деревянная, не каменная, нет, железная, из закаленной, что называется, стали, вбита, вколочена в кость, между лобной и теменной, ближе, скорее, к затылочной, не особо выверенно, не с холодным расчетом, но ловко введена, вонзена и вписана в голову того, кому суждено вскоре отправиться на тот свет, с бешенством, с холодной яростью, затмевающей ненависть и злопамятность и политическую вражду, превращает двух людей в одну-единственную штуку, лезвие, длящее руку человекоубйственным оружием, подобно жесту, скорее, в фиглярском подражании жесту, дружеском протягивании руки, и вот теперь они одно или, точнее, два: палач и его жертва) у меня в голове – это вам не севильский гребень. Вяжите его! Не уйдет. Не сбежит. Это вам не заколка. И не цветная ермолка. Держите, держите! Вот так. И не выбившаяся прядь. Это топорик. Засаженный. В череп. Будто так и надо. Держите этого малого! Отлично.
(Ибо он помнит, ибо не забывает, ибо все еще не позабыл, ибо все еще помнит, ибо прошлое представляется ему потоком беспорядочных, движущихся фотокартинок, отрывком из старого фильма, который показывали в кинотеатре где-нибудь в квартале Луйяно или в Лаутоне, на отшибе, у черта на рогах, где и крыши уже совсем не те, что в городе, и номера телефонов уже не буковка в начале, а потом цифры, и даже не просто цифры, их вообще нет, потому что нет надобности ни в цифрах, ни в буковках, ни в номерах. Нету там телефонов. Не нужны они. Кричишь кого надо и все. Проще некуда.
Там, на окраинах, мы играли в союзников и фрицев, и фрицы с союзниками же были шоферня, водилы тех колымаг, которые со временем стали называть автобусами, а пока они еще не автобусы, а совсем даже омнибусы, трамваи или как бишь их, а я был сорви-голова, и однажды моя подошла ко мне на остановке и, перекрикивая рев полудохлых рыдванов, сказала, что залетела, а я переспросил: «Что, в положении?» – и она, все еще сквозь рев рыдванов, кивнула, вот так, головой, вот так. Потому я знаю, что такое воспоминание, и знаю, что он, этот человек, вспоминает. Но то, что он вспоминает, не важно. Потому. Потому, что они то, что есть.
Воспоминания. И ничто иное. Ах он подлец! Это надо же отправить, заслать человека, куда он его заслал, отправил, и там одного кинуть. Ни спасения, ни даже попытки спасения, темница его была в крепости внутри еще одной крепости, тюрьмы Лекумберри, и никто его оттуда не вызволит. Подлец. Вот он кто. Этот тип, этот кровожадный тиран, этот палач народов, этот, Сталин, никто иной. Это он его заслал. Я точно знаю. Как же мне не знать. Я сам его на моей колымаге довез до причала Мачина, а там он сел на паром, той ночью светила девятая луна. Да, сеньор, его, собственной персоной. Его, его.
Убийцу. Того самого мужика, потому что он не баба и не ребенок и не извращенец, потому что одет он как мужик, хоть и поступил по-бабьи, изменник, наставил рога другому мужику, старику, тому, что читал рукописи. Да еще из-за спины.)
Из-за кресла, выбросив руку, скорее, в ralenti[75]75
Здесь: видимость (итал.).
[Закрыть] движения, чем в самом движении, в застывшем жесте, в запоздалом рывке, опровергающем движение, но все же в движении. Убийца, Хакобо. Сантьяго, Яго, Диего. Как бишь его. Вон тот. Мольнар, Меркадер, как бишь его распроклятая фамилия. Он. Это он меня убил. Что значит, откуда я знаю? Да как же, мы были с ним вдвоем в комнате, больше никого, я сидел вот тут, в кресле, в качалке, в каталке, где теперь медленно умираю в не сладкой и не горькой и не кислой и не грустной и не важной агонии, медленными шагами медленно отхожу туда, откуда меня призывают, а у меня за душой ни слеповидения, как у Тамарии, ни моторизованных предсмертных хрипов Рамона Йендии, ни даже грязной связи, какая была у старика Ангусолы с его дочкой Софонзибой (красивые имена, скажите? я их вычитал у Фолкнера, а он, в свою очередь, вычитал, да неверно, в какой-нибудь энциклопедии или еще где, где писали про Софонисбу Ангиссолу, итальянскую художницу эпохи Возрождения), вообще ничего. Ничего. Вот так. Он стоял там, сзади, а я сидел тут, спереди, один (он) позади другого (меня), и таким манером, один сзади, другой спереди, все, читка, просмотр, да что угодно прошло бы «на ура», если бы только этому малому не взбрело вдруг накинуться на меня с выпученными глазами и воткнуть что он там воткнул мне в голову, сверху, сзади, сзади и сверху, и вот я тут, выпучив глаза (а может, и серое вещество), загибаюсь, а вы все выспрашиваете, или вы выспрашиваете, а я все загибаюсь, сыплете вопросами, и все мне да мне, и ни одного ему, тому, кого вы лишь знай валтузите по морде, по все еще выпученным глазам, колотите, колошматите и даже не спросите, где у нас с ним болит.
Вот так! Держите крепче! Не уйдет! Врет, не уйдет. Держите и вяжите (без разницы) да покрепче. Держите его! Крепче держите! Врет. Не. Уйдет. Вот так. А ну, держите его! Отлично.
Алехо Карпентьер
ПОГАНЯ[76]76
Avis au traducteur: Monsieur, Vous pouvez traduire le titre – «Chasse au Vieil Homme», S. V. P. – L’Auteur.
[Закрыть]
Чтение должно занимать ровно столько времени, сколько звучит Pavane pour une infante défuncte на тридцати трех оборотах в минуту.
I
L’importanza del mio compito non me impede di fare molti sbagli… старик задержался на этой фразе, усеченной удрученным шипением, подумал: «Не выношу диалогов», одновременно переводя мысль на французский, чтобы попробовать на слух, и изобразил на своем почтенном, чтимом, учтивом лике улыбку, подобие засахаренного оскала, быть может, потому, что из открытого окна, с косяками, выстроившимися эскадрой вокруг рамы, свежевыкрашенными ставнями, спущенными жалюзи, верхним карнизом, проглядывающим сквозь портьеры прибывшего из Антверпена легкого муслина, золочеными петлями, щеколдами того же желтоватого бронзового оттенка, пазами, напротив, удивительной белизны, шпингалетами, задвижками и ореховыми косяками, выбеленными маслом льняного семени и широкой доской, уставленной горшками, крынками и вазонами с землей, засеянными лилиями и подсолнечниками, где, однако, он не увидел цветов в белоснежном сиянии, ибо они были посажены не на подоконнике, а снаружи, на краснокирпичном солнцепеке, вне полосатой защиты козырька, погоде в угоду, как предпочитала выражаться Атанасия, сведущая в простонародных присловьях ключница, сквозь залитое светом отверстие лились нежданные сладостные мелодии. Музыка доносилась не из граммофона, мурлычущего что-то родное, отдающее мелизмом, а издалека, то были не флейты-пикколо, не лютни, не дульсимеры, виуэлы, систры, спинеты, рабели, кларнеты, кифары или цитры, а струны балалайки, перебираемые в поисках терменвоксовских созвучий, по-киевски, «Киевский Термен», долетевший в воспоминаниях о нивах Украины. «Не выношу диалогов», – произнес он по-французски, думая, как бы это прозвучало по-английски. Мужчина – тот, что был моложе, ибо там присутствовали двое, – старик и юноша, и один в силу обстоятельств относительности должен был быть моложе другого, он-то и смотрел сейчас на собеседника, – заходился в вымученных взрывах довольного хохота, услышав фразу, оброненную с аллюзией на цитату. Старик, – ибо если кто-то из двоих, находящихся в горнице, убранной ворсистыми иркутскими коврами, был престарел, то ему, пригнутому к земле годами и воспоминаниями, и выпадало быть старше, – он-то и смотрел сейчас, обернувшись, и где-то в вышине, увидев огромный распахнутый рот своего ученика-фактотума в ракурсе визуального auris sectio[77]77
Золотого сечения (лат.).
[Закрыть], заметил, мысленно помечая в блокноте, губы (две), нёбо, заднюю дужку, глотку, миндалины (или ниши последних, удаленных в предпубертатной тонзиллоктомии), алый, как стяг, язык, зубы (едва ли тридцать два), собственно зубы на нижней челюсти и на верхней, резцы, клыки, малые коренные, моляры и зубы мудрости, и, поскольку тот не переставал смеяться, уж безо всякой причины, разве что свидетельствующей о недалекости, он увидел дышащие влагой нёбную занавеску, язычок (вновь), гортань, переднюю дужку, снова язык (тот же самый?), миндальные ниши и нёбно-глоточную дужку, одонтологическая усталость навалилась на него, и он вернулся к книге. Молодой, – ибо из двоих погруженных в opus magna, который ненавистный и ненавидимый мастер держал в руках, он был моложе, – отметил своей раздосадованной сетчаткой форзац, закраину, переплет, ярлычок, наугольник, корешок, корешок блока, нитки, рисованную концовку, оттиски, капталы, тканевую обложку, бумажную обложку, брошюровку печатных листов, верхний обрез, нижний обрез, передний обрез, иллюстрацию, верхнее поле, внешнее поле, суперобложку, надпись на корешке, и небрежно пробежал глазами текст. Мгновение спустя он уже отвлекся от искусства переплета, от библиографических ссылок, от книжной номенклатуры, чтобы ощутить под непромокаемым макинтошем, который, сообразуясь со случаем, наглухо застегнул, невзирая на знойные тропические ветры, продувавшие плоскогорье, и поверх ладно скроенного пиджака нащупал локтем и предплечьем остро заточенный колющий топорик на короткой рукояти из белого отполированного тика. Затем перевел взгляд с книги на благородные седины и подумал, что ему придется рассечь кожу головы, затылочную кость, пробуравить мозговые оболочки (а – твердую, б – паутинную, в – мягкую), чтобы впиться в мозг, протаранить мозжечок и, возможно, дойти до продолговатого костного мозга, все зависело от первоначальной силы, фактора, способного вмешаться в его смертельную инерцию. «Не выношу диалогов», – вновь произнес старец, теперь по-русски, но думая, как то же самое прозвучит на немецком. Именно эта фраза-ритурнель побудила его нанести удар.
II
Он отшвырнул сигарету, скрученную из маисового листа, потому что непостижимым образом она отдавала полентами его детства, сладкими кукурузными пудингами, сантьяжскими послетрапезными тайюйо, и увидел, как внезапный белесый снаряд упал подле кованой решетки с вертикальными, толстыми, многогранными прутьями, сплетавшимися вверху ограды в барочные узоры из симметричных выбросок, каллиграфичных фрагментов и разнообразно окаймленных виньеток. Калитка оказалась подъемной и приводилась в движение рычагами, шкивами, кабелями, пружинами, турникетами, штифтами, блоками, кремальерами, поворотами винта, анкерными колесами, сцеплениями зубьев, пазами и, в довершение, случайной рукой дежурного цербера, удовольствовавшегося простым запоминающимся паролем, который он продекламировал своим баритональным голосом:
Queste parole di colore oscuro
vid’io scritte al sommo d’una porta;
per ch’io: «Maestro il senso lor m’e duro».
И поздравил себя с превосходным итальянским произношением, слетавшим с уст подобно заунывному грегорианскому причитанию, но улыбка, вызванная его Дантовой terza rima, увяла, стоило лишь ему услышать ответ привратника, который мягко выводил адские напевы на безупречном старотосканском: