355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Голубой дым » Текст книги (страница 4)
Голубой дым
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 01:00

Текст книги "Голубой дым"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)

4

Татьяна Родионовна лежала высоко на подушках, худенькие ее ноги с узкими ступнями, обтянутые шелковыми белесыми чулками, казалось, едва доставали до середины огромной постели. Тело ее, легкое и сухонькое, лишь слегка вдавилось в перину. Голова ее была запрокинута, и напряженный подбородок, обрамленный дряблыми, старческими наплывами кожи, тревожно торчал вверх. Глаза были закрыты, и колпачки век, маслянисто-желтые, усталые, пропитанные по краям нездоровой синевой, чуть заметно вздрагивали. Губы Татьяна Родионовна плотно сжала, и, поблекшие, они были словно бы перечеркнуты снизу вверх морщинами. Видна была из-под беленького воротничка платья высохшая, обветшалая кожа шеи.

Она ровно и спокойно дышала, как будто притаилась и спряталась от дурноты и тяжести, терпеливо пережидая боль.

Часто на даче, когда за окнами бушевала гроза, она точно так же ложилась на постель, закрывала глаза и, спрятавшись от молний, пережидала бурю, гром и всполохи в небе.

Она давно уже жаловалась на сердце. И с дурными предчувствиями в страхе ушла однажды к врачу. А вернулась домой радостная и помолодевшая. Врач успокоил ее, сказав, что боли неврологического характера и никакой особой опасности не представляют. «У вас сердце двадцатилетней», – сказал добрый и мудрый врач.

К врачам она обращалась очень редко, а с тех пор как побывала у этого стихийного психотерапевта, записала его фамилию и имя с отчеством, охотно рассказывая о нем примерно следующее: «Этот Колотов – удивительный врач. У нас ведь сейчас почти не осталось хороших диагностов... всякие электрические приборы, присоски, провода, черточки... Бог знает что! Грамота запутанная, но если поучиться немножко, то и я бы могла лечить. А этот Колотов настоящий диагност! Вы знаете, в районных поликлиниках часто сидят самые лучшие врачи, а во всяких там ведомственных – туда ведь по блату берут. Бездарь, а он тебе зятем приходится или знакомым. Пожалуйста! А в районных сидят умницы. Работают на совесть».

В чем-то она была права, конечно, рассуждая так, переборщив, разумеется, в отношении блата и тому подобного. Но истины ради надо сказать, что милая и когда-то очень красивая Татьяна Родионовна, Танечка в длинной черной юбке, шелковой кофточке с бесконечными рюшками и фестончиками, с пушистой, словно бы воздушной, головкой, никогда не отличалась острым умом.

Единственным ее отличием были красота и обаяние. Но именно в этом и заключалась великая и таинственная, никем еще не познанная мудрость милого этого существа. Мудрость недолгого и заманчивого счастья, рассчитанного на быстротечную молодость.

Человечество, соревнуясь с природой, стараясь запечатлеть мгновение истины, перевело множество тонн бумаги, холста, кованой меди, деревянных плах, создавая в красках, в словах, в звуках подобие природы и даже порой превосходя ее в своей гениальности; изваяло в живом розоватом мраморе, в глухом граните, тяжком чугуне и бронзе свое превосходство над бездушным, бесконечным и всесильным гением – природой; рассчитало в тиши прокуренных кабинетов и построило великое множество кораблей, самолетов, мостов, автомобилей, оспаривая право на несравненную мудрость. Все это было сделано огромными усилиями многих и многих поколений мастеров человечества, и никто теперь не в силах подсчитать на самых изощреннейших компьютерах ту энергию человечества, которая воплотилась в звуке, в слове, в цвете, в камне, в стали, в прозрачнейшем стекле – в грандиозном том споре с великой природой, учась у которой человек создавал себя, отвоевывая право называться мудрейшим из мудрых. Многим стоило это жизни, многие кончили самоубийством, осознав себя бессильными, не найдя гармонии между своим стремлением и воплощением в материале этих несбывшихся стремлений. А те, что дожили до старости, тоже не чувствовали себя счастливыми, не достигнув и сотой доли того, о чем мечтали, – мгновение истины ускользало, маня людей идти все дальше в своем совершенстве, гнаться за неуловимым восторгом удачи, маня их в муки, в старость, в отчаяние и вековое забвение.

А она, как сотканная из чудесной пены, преисполненная небывалой еще энергии, родилась на свет с легкостью прекрасной бабочки, расцвела в своей молодости и воплотила в улыбке все то, к чему веками стремилось человечество, отразила в глазах своих воплощенные стремления многих и многих поколений, остановила мудрое мгновение и словно бы сказала с улыбкой: «Посмотрите на меня, пожалуйста! Ведь я как раз то, чего вы так долго искали. Ведь я красива, правда?! Разве не в этом счастье? Не в этом истина?»

Заманчивая и расслабляющая волю и рассудок красота женщины. Не в этом ли ее великое начало, ее мудрость?

«Остановись, я с тобой, к чему усилия и стремления, если я твоя? Зачем тебе знать, отчего вода в океане соленая, зачем тебе знать, сколько световых лет до соседней галактики, если самая великая тайна души и тела – во мне, если тайна рождения новой жизни – во мне, в непознаваемом, но доступном тебе существе, в котором сама гармония всех твоих чувств, мыслей, дел и поступков? Все – во мне! Неужели ты не понимаешь этого?»

Великий восторг удачи! Гармония всех сущих на земле искусств, наук, философий, запечатленная в тайном мгновении истины, воплощенном в женщине.

Ты возвышен душою, когда любишь и тебя тоже любит самая красивая женщина на свете, ибо самая красивая из них та, которую ты любишь. Нет тогда других красавиц.

Если же ты заметил и осознал другую, если подумал втайне, что именно она, эта другая, вобрала в себя всю красоту природы – значит, опять ты в поисках сокровенного мгновения, неуловимого момента истины.

«Посмотри на меня, пожалуйста, – снова слышит твое сердце. – Ведь я именно та, которую ты так долго искал. Ты и родился для того только лишь, чтобы найти меня. Ведь я красива, правда? Разве не в этом счастье? Не в этом ли истина? Не пора ли отдохнуть? Ты устал в поисках истины. А ведь главная тайна Вселенной – во мне. Ты нашел истину! Ты гений. Попробуй понять эту тайну...»

Когда слушает сердце, молчит разум. И в эти мгновения торжествует мудрость женщины. Именно тогда она вправе сказать самому умному человеку планеты, которым по праву может гордиться вся цивилизация,– она вправе сказать, поглаживая его по щеке: «Глупышка. Ну разве так можно нервничать. Ты у меня глупенький, ты не умеешь даже целоваться».

Она может в гневе оттолкнуть мудрейшего из мудрых, бросив ему в лицо презрительное слово: «Дурак!»

Она все может, если она самая красивая женщина. А она всегда такова, если ее любят. Великое и беззаботное творение природы! Сколько мужей остановилось, поверив вдруг, что они на пороге истины. С размягченным разумом и сердцем поверили в счастливую случайность и в свою избранность. Сколько энергии, обращенной на любование, пропало даром, просыпалось сухим песком сквозь пальцы, оставив человеку в конце его жизни дряблую шейку и тревожно задранный подбородок – истлевающее существо, любимое до гроба. Неужели все зря? И любовь бессильна?..

Так или примерно так складывались порой в напряженном и в то же время как бы отключившемся сознании Демьяна Николаевича эти торжественные словеса, которые он затаенно слушал сердцем, страдая оттого, что не в силах выразить их, записать или наговорить другу в доверительном рассказе.

Он сидел в тот день рядом с притихшей Татьяной Родионовной, держа ее руку в своей руке, и грел холодные ее и словно бы обескровленные, плоские пальчики.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил он однажды, прерывая торжественный ритм раздумий.

– Хорошо, – ответила Татьяна Родионовна и открыла коричневые глаза.

Их блеск и живость давно уже отобрала у нее повзрослевшая дочь, оставив ей тусклую и выцветшую оболочку некогда прекрасных, полированных, доведенных природой до какого-то сверхъестественного сияния глаз. Она открывала те свои глаза, и тихое, спокойное ее лицо так разительно менялось в эти мгновения, что чудилось, будто внутри ее со звоном и журчанием побежал вдруг по коричневым топазовым каменьям родниковый ручей и запели птицы. Нет, она не всегда просыпалась радостной, как этот ручей, и часто бывала озабочена с первой же минуты пробуждения, но ручеек все равно бежал и звенел в ее глазах. Когда же она опускала веки, чудилось, будто ручеек этот разливался под нависшим кустом ивняка и затихал.

Этот ручеек давно уже иссяк, и теперь только с помощью очень большого воображения можно было представить себе коричневые камушки, по которым скользит беспечная прозрачная струя.

«Посмотри на меня, пожалуйста, – слышал он до сих пор. – Ведь я красива, правда?»

– Может быть, пригласить твоего Колотова? – спросил Демьян Николаевич, нацеливаясь взглядом на тонкую старинную вазу, стоящую рядом на тумбочке. В этой стройной вазе покоились высушенные летом в просеянном теплом песке два больших и легких цветка гортензии. – Ты меня слышишь?

– Нет, не надо. Если будет плохо, я сама схожу к нему. Неудобно беспокоить.

– Понятно, – сказал он с игривой загадочностью старого ревнивца, а сам тем временем вынул запыленные и хрупкие цветы из вазы и взял на руки хрустальное это чудо, как маленького ребенка. – Ты помнишь? – спросил он с той же загадочностью.

– Что?

– Какой голос у нее.

– Ну что ты, право! Конечно, помню.

А пальцы его неуловимым движением уже соскользнули с краешка вазы, и в комнату вылился тихий звон, который словно бы крепчал и становился с каждым мгновением мелодичнее, громче, отдаваясь какими-то сказочными переливами в тишине, и, достигнув своего апогея, вдруг рассыпался в ушах звоном тысячи крохотных серебряных колокольчиков и стал утихать, отлетая в небытие неслышных звуковых волн, каких-то немыслимо частых колебаний. Но Демьян Николаевич своими большими, «породистыми», как он говорил, ушами долго еще слышал какой-то комариный писк умирающего звука. А потом, когда уже не слышно ничего было, он ощущал своей чувствительной барабанной перепонкой щекотный зуд, словно бы хрустальный этот комарик щекотал его ухо своими хрустальными усиками.

– Да-а, – со вздохом вымолвила Татьяна Родионовна.

А Демьян Николаевич торжествующе глядел на нее, и взгляд его, казалось, витал в тех немыслимых колебаниях волн, на которых где-то еще летал хрустальный голосок.

В глухих ореховых буфетах, за массивными дверцами на бронзовых петлях, на глубоких полках стояло множество всякой посуды: фарфоровых тарелок с идиллическим, розово-зеленым, пасторальным сюжетом росписи, чашек и блюдец с ажурными золочеными сеточками, словно бы сам белоснежный фарфор стоял в золотой корзиночке, пастушок, играющий на свирели, розовая пастушка – кузнецовский фарфор. Множество блюд – больших для праздничных огромных кулебяк, маленьких, глубоких и мелких. Всякие соусники на высоких подставках. Фарфоровая пластинка, обрамленная серебром, расписанная виноградными листьями, – для сыра. Всего не перечесть! Мельхиоровая и серебряная россыпь ножей, ложек, ложечек и вилок в выдвижных ящиках, всевозможных ухватиков, щипчиков, колец для салфеток, консервных ножей и прочее, и прочее, и прочее.

Но один буфет с инкрустированными дверцами был целиком занят хрусталем. Святая святых Демьяна Николаевича.

Когда-то его знали продавцы московских антикварных магазинов. Но с тех пор как он вышел на пенсию, посещения магазинов стали редкими. Да и продавцы эти тоже уступили места за прилавками молоденьким девочкам. Теперь его никто не искушал, как прежде. И это было хорошо, потому что денег у него стало слишком мало для искуса.

Впрочем, он никогда не слыл знатоком старинного стекла и порой покупал сущую пустяковину, откладывая в сторону если не шедевр, то во всяком случае очень ценную вещь. Его никто не принимал всерьез в этом мире фанатиков и коллекционеров. Многие знали, что он делал одну-единственную покупку в начале года, и как бы ни был прекрасен хрусталь, увиденный им случайно, осмотренный жадными глазами, облюбованный, он не позволял себе истратить деньги, принадлежащие семье, если до двадцать пятого января было еще далеко. До того самого дня, который с гимназических лет запал ему в душу веселым праздничным звоном, до Татьяниного дня, ставшего, пожалуй, единственным семейным праздником для Простяковых, когда у них собирались гости и когда они пили вино.

К этому празднику Демьян Николаевич готовился загодя, исподтишка откладывал из зарплаты деньги на подарок. Он готовился к нему, соблюдая какой-то священный ритуал тайны. Он по нескольку раз обхаживал после работы все антикварные магазины, прежде чем решался купить ту вазочку, которая должна была стать лучшей из всего, что он видел до сих пор.

И она становилась таковой, когда он приносил ее в дом и дарил своей Танюше. Видя новую вазочку в ее руках, он говорил возбужденно:

– Ты знаешь, она поет, как снегирь. У нее удивительно густой и ветреный гул. Ты услышишь. Тебе понравится, я знаю. Какой звон! У нас еще нет такого.

Дине Демьяновне порой даже казалось, что отец делал подарки не маме, а себе, коллекционируя звоны.

Но прошло то время, когда Демьян Николаевич мог несколько месяцев подряд откладывать деньги на подарок и с самым серьезным и искренним видом объяснять Татьяне Родионовне, почему и на этот раз не хватает нескольких рублей, хотя его никто никогда не просил объясняться.

Он самым тщательным образом продумывал объяснения этих денежных недостач, страшась быть заподозренным в мошенничестве и расточительстве. То он делал какие-то непонятные «взносы» на благоустройство территории кассы, то вносил деньги в помощь многодетным матерям, то с него вычитали ни с того ни с сего несколько рублей за банкет в честь праздника, в котором он, по глупости, не принимал участия, то он давал взаймы несчастному алкоголику, пропащему человеку, которого он якобы искренне жалел, потому что тот был когда-то честнейшим человеком... «Не отдаст, конечно, – говорил он, покашливая. – Но я не мог отказать. Больной человек. А деньги никогда не отдает. Наверное, забывает». Порой он никак не мог вспомнить, куда запропастились «несчастные рублишки», и даже Татьяна Родионовна, которая давно уже обо всем догадывалась, верила, что ее Демушка на сей раз не выдумывает, а и в самом деле потерял пятерку или же у него ее выкрали. «Жалко, – говорил он сокрушенно. – Терять деньги очень обидно. Чепуха, конечно, и мы обойдемся, а все равно жалко. Счастливчик какой-то нашел… А находить какой-нибудь паршивый рублишко очень приятно. А вот терять...» Чаще всего у него выкрадывали деньги в магазинах, и, рассказывая об этом, Демьян Николаевич словно бы и сам верил в это, уверяя и домочадцев, что в магазинах орудуют шайки карманников, «паршивых сопляков», внушив даже всезнающей и доброй Татьяне Родионовне невольный страх перед мальчишками, которых она вдруг замечала в магазине. «Зашел в магазин, – рассказывал он в возбуждении, – хотел балычка купить, белорыбицы. Стал в очередь, а тут! Я его хорошо запомнил, паршивца! Помню, сдачу с пятерки сунул в карман». Демьян Николаевич так изощрялся в этом вранье, что даже сам никак не мог успокоиться, не мог выйти из роли пострадавшего, пока Татьяна Родионовна не говорила ему что-нибудь утешительное и ободряющее.

Надо, правда, отдать должное Демьяну Николаевичу: больше пяти рублей у него никогда не «крали», он не терял сам, не вносил, не помогал, не давал взаймы – обычно рубля четыре или пять, а то и трешка оставалась в его кармане.

В этой невинной игре были свои неписаные правила, которые Татьяна Родионовна знала назубок. Она тоже должна была сыграть свою роль так, чтобы, не дай бог, Демьян Николаевич не заподозрил подвоха и с ее стороны. Она должна была обязательно поверить ему, а иногда и поворчать, побранить его, как маленького, за ротозейство и сказать примерно так: «Можно и не только пятерку, можно все деньги потерять! Уж ты постарайся в следующий раз не считать галок, а быть внимательным. Конечно, пятерка – не велики деньги, но все-таки. Ладно уж, не переживай, обойдемся».

А он, воистину как ребенок, радовался и, согнав с лица своего озабоченность, кажется, всерьез верил, что ему и на сей раз удалось ловко обвести Танюшу вокруг пальца.

«Ах ты, господи! – думал он, терзаясь своим обманом. – Доверчивая ты душа! Глупышка моя славная. Я у тебя старый и злобный обманщик! Я злодей. Ты любишь мошенника и даже не догадываешься, сколько лжи я несу в себе».

Бывал он в эти дни безмерно ласков с Татьяной Родионовной, при первом же удобном случае успевая спрятать злополучную пятерку между страниц толстенной книги, в которую никто никогда не заглядывал, потому что это была скучная книга о бухгалтерском балансе и стояла она в глубоком книжном шкафу, задвинутая другими тяжелыми томами, к которым, кстати, тоже редко кто прикасался из домочадцев – разве только пыль смахнуть перед праздниками.

Но с некоторых пор игра эта кончилась. Пенсию приносили домой, и ни о каком мошенничестве нельзя было и подумать. Да и Татьяна Родионовна знала теперь, сколько он должен получить, знала до копейки всю сумму. Тут уж не словчишь.

Теперь приходилось собирать на подарок по мелочам. Пойдет в магазин или на рынок и присвоит копеек пятьдесят – особенно на рынке: скажет, что картошка была не двадцать, а двадцать пять копеек за килограмм. Татьяна Родионовна обычно по двадцать покупала, а то и по пятнадцать копеек. «Все вы, мужчины, ужасно непрактичны», – говаривала она в назидание. «Танечка, милая, – отвечал в таких случаях Демьян Николаевич. – А кто тебе вообще разрешает таскать с рынка картошку? Разве это женское дело? А я для чего? У тебя теперь плечо заболит. Разве можно!» Стал он и на сигаретах экономить. Татьяна Родионовна никогда не знала и не понимала разницы между сортами сигарет, любой дым был противен ей: дым «Явы» или «Примы». Если бы она даже задумалась однажды над этим, то, увидев в руках мужа красную пачку «Примы», решила бы, что он перешел на высший сорт, поняв буквально название сигарет: «Прима», значит, первые, высшие, лучшие в своем роде. А с фильтром они или без фильтра – это ей и не могло прийти в голову, этого она не смогла бы понять и оценить.

Незаметно, исподволь, к январю месяцу скапливалось рублей двадцать – двадцать пять. Вот уж об этих сбережениях Татьяна Родионовна и в самом деле не догадывалась теперь и диву давалась, откуда у Демушки деньги. Уж не таскает ли он из дому что-нибудь в комиссионный?

Но каждый подарок теперь все равно ей стал во много раз дороже и приятнее, милее тех, о которых она когда-то могла догадываться, зная, каким образом муж копит деньги. Теперь же всякий раз это было сюрпризом для нее.

А Демьяну Николаевичу ничего-то больше и не надо было – лишь бы увидеть жену свою в радости.


5

Впрочем, в то далекое время, когда Дина Демьяновна объявила себя женой Пети Взорова, Демьян Николаевич на пенсию еще не собирался, хотя ему уже исполнилось к тому времени шестьдесят лет.

И он, и Татьяна Родионовна в то время еще не оставляли надежды, что жизнь их дочери наладится, они с Петром опомнятся, сходят в загс и можно будет никому не говорить на будущей свадьбе, что все началось гораздо раньше, что свадьба, которую они, конечно, будут играть, запоздалая и, в общем-то, фиктивная.

Им было обидно подумать, что дочь ввергла их в эту будущую ложь.

Они еще надеялись в то время, что свадьба состоится, что у Дины будет семья, а Петя Взоров наконец-то переберется к своей молодой жене.

Ради дочери пережили они эту боль и обиду и, пересилив себя, стали ждать, не показывая вида Пете Взорову, что они посвящены в тайну их нелепой и бездомной, случайной какой-то супружеской жизни: об этом их просила дочь.

Незаметно для самих себя они стали даже заискивать перед тайным своим зятем, стали выражать, может быть, даже излишнюю радость при его появлении, старались оставить их одних и уходили частенько из дому, весело объясняя Пете Взорову, что у них билеты в кино на поздний сеанс и домой они вернутся не раньше одиннадцати часов.

Это случалось, конечно, только в осенние или зимние вечера, когда дача стояла заколоченной.

Они спускались по истертой желтой лестнице, освещенной тусклой лампочкой, и медленно брели к остановке троллейбуса: Демьян Николаевич чуть впереди, а Татьяна Родионовна, взяв его под руку, на полкорпуса сзади. Она задумчиво смотрела себе под ноги и молчала, а он шел, как всегда, откинув голову в черной каракулевой папахе, заломленной пирожком, и смотрел вперед.

Со стороны могло показаться, что эта пара вышла подышать свежим воздухом. Никому и в голову не могло бы прийти, глядя на них, что этот высокий старик в черной и плотной драповой шубе с каракулевым воротником и эта маленькая, тоже вся в черном, повязанная серым пуховым платком поверх шляпки престарелая женщина были замкнуты в себе и молчаливы от душевного потрясения, в которое всякий раз приводила их какая-то вездесущая, неотступная, витающая вокруг и пронизывающая холодом откровенная ложь.

Опускался ли тихий снег, выбеливая потемки улицы, дул ли сильный ветер, гоня по тротуарам колючую поземку, которой, как пеленой, задернут был выскобленный асфальт, была ли зимняя оттепель в Москве и поздние такси бросали из-под колес грязные, мокрые, снеговые брызги – они медленно брели вдоль домов, ни на кого не глядя и словно бы боясь даже посмотреть друг на друга.

Он впереди, она чуть сзади, держась рукой в серенькой перчатке за его согнутую в локте руку.

Вот уж чего не могли они себе представить, задумываясь о будущем, так это своих траурных шествий по вечерним улицам, своего молчания и бессилия, своей нестерпимой тоски.

В эти часы они не могли ни о чем думать, не могли говорить о посторонних вещах, потому что любое, даже самое незначительное движение мысли с поразительной властностью захватывалось сразу главной темой, от которой они бежали, о которой не могли и не хотели говорить, испытывая стыд друг перед другом.

Впрочем, они и тогда надеялись втайне, что эта нелепость – явление временное, и надо только лишь терпеливо ждать конца этих душевных мук, вытерпеть их ради иллюзорного или придуманного счастья дочери.

Если бы допустить невероятное, и попытаться взглянуть на них в эти вечерние часы с птичьего полета, и проследить их путь, то можно было бы обнаружить утомительный и печальный ритм в их движении по улице, освещенной редкими фонарями. Они возникали из тьмы, которая редела по мере того, как они приближались к светлому пятну на тротуаре, потом неторопливо и горестно шли в этом освещенном круге и с той же медленной неизбежностью погружались во тьму и пропадали в ней, чтобы под следующим фонарем вновь войти в пустынный светлый круг и опять исчезнуть.

Когда старички уставали, они и в самом деле ходили в кино и даже смеялись в темном зале, если было смешно. И легко плакали, когда видели чужую беду на экране.

Но всякий раз, возвращаясь к обещанному часу домой, старались они придать себе бодрости и со старческой бравадой журили молодых за домоседство, делая вид, что ничего не случилось и никто никого ни в чем, естественно, не подозревает.

Демьян Николаевич давно уже перестал называть Петю Взорова женихом, обращался к нему на «вы» и говорил примерно так:

«Чтой-то вы, Петр Васильевич, плохо сегодня выглядите? По Москве грипп гуляет, не подцепили ли?»

«Да, Петя, – соглашалась с мужем Татьяна Родионовна, – вы сегодня бледны, бледны... Вам нужно выпить на ночь таблетку аспирина».

(За всю свою жизнь, кроме легких сердечных капель и аспирина, Татьяна Родионовна не знала лекарств. Но в аспирин особенно верила и всем советовала лечиться аспирином.)

А Петя Взоров улыбался и порой даже не удостаивал стариков ответом, ограничиваясь неопределенным пожатием плеч и такой же неопределенной кислой гримасой.

«Может быть, вам, Петр Васильевич, заночевать у нас? На улице дождь, ветер. А вы того...»

Петя Взоров после этих слов поворачивался всем корпусом к Дине Демьяновне и, загадочно вперясь в нее, усмехался, смущая этой нагловатой усмешкой всех, и в первую очередь Дину.

«Не сахарный», – отвечала та за него, ставя в тупик своих старичков, которые ничего уж не могли понять в их отношениях.

«Ди-на, – говорила Татьяна Родионовна с укоризной. – Какой тон!»

«Мне-то что! Пусть остается», – поправлялась Дина Демьяновна, наперед зная, что Петя не останется.

Он как-то уже сказал ей:

«Нет. Ты же прекрасно знаешь. Ждут меня каждый вечер и не спят, бедняжки, пока я не приду. Они меня любят, как отца бы никогда не любили, понимаешь? Нет, не понимаешь. Младшая вообще не знает отца, а старшая помнит. Вернее, помнила, а теперь все у нее смутно. Есть теперь я. Если перееду к тебе, хорошо будет только мне. Еще бы! В такие хоромы! Для девочек же – вторая катастрофа в жизни. А я их люблю. Что еще могу, кроме любви? Ну вот еще преданность моя. Каждый вечер сладости какие-нибудь, хотя бы по конфетине. Мой отчим... Впрочем, не так! Не отчим. Мой отчим – это слишком хорошо звучит. Короче говоря, преподлейшее существо. К тому же бестолков был и совершенно бездарен. Ну ладно умел бы воровать, или деньги зарабатывать, или хотя бы начальником каким-нибудь с большим окладом... – алименты матери. А то ведь слизняк! Слова хорошего не стоит. Капля в море и та заметнее. Ненавижу его! И даже хотел убить, когда он от матери уходил и от грудной своей. Если бы не мать, убил бы. А что мать! Она добрая, конечно, но тоже недалекая. Девяносто рублей в месяц – ее потолок. Все! И двое на руках. Теперь понимаешь? Не имею никакого права заводить семью. Я как проклятый. У меня уже есть семья. Мне порой страшно становится от этих своих отцовских обязанностей. А что я могу? Я связан даже в деньгах. Впрочем, ты уже, наверное, заметила мою, так сказать, жадность. А как быть? Иначе ведь подло! Ты можешь меня понять? Ты никогда не испытывала ничего подобного, я знаю, но у тебя же есть сердце. А потом... По-моему, мы с тобой и без того самые близкие теперь люди. Ближе не станем, если даже я перееду к тебе. Как бы не случилось наоборот. Меня ведь совесть замучает».

Она тогда хорошо поняла его и прониклась к нему испепеляющим, пронзительно-ярким чувством уважения и восторга. Ей тоже хотелось быть жертвенной и тоже хотелось забыть о себе ради тех незнакомых малюток, которым Петя заменил отца. С той поры она при первом же удобном случае стала пересылать с ним всевозможные подарки его сестренкам: то платьице, то ботиночки или чулочки, то красивые шелковые ленты – и уж конечно же все оставшиеся с детства шерстяные свои рейтузы, кофточки, пальтишки и шарфики. Петя никогда не отказывался, хотя и мрачнел всякий раз и, как ни странно, никогда не благодарил, а словно бы затаивал какую-то жестокую, острую и колючую злобу. Дине Демьяновне в эти мгновения казалось, что он со злобой думал о своем исчезнувшем, бросившем их отчиме, за которого мать Пети Взорова вышла лет десять спустя после победы, так и не дождавшись пропавшего без вести с первых дней войны рядового пограничника, стоявшего на Немане, Взорова Василия Петровича. Дина Демьяновна представить себе не могла, что творилось в эти мгновения в душе тщеславного и самолюбивого человека, когда она отдавала девочкам свои теплые, пропахшие нафталином обноски.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю