355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Голубой дым » Текст книги (страница 21)
Голубой дым
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 01:00

Текст книги "Голубой дым"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)

– У меня есть муж,– сказала вдруг цыганка, и глаза ее, словно какие-то гладкие, как бобры, зверята, проделали еле приметное и загадочное движение, как будто зверята эти, играючи, кувыркнулись в темной воде омута.

Глаза ее были опушены густыми ресницами.

– И что же из того, что он есть? – спросил я удивленно.– Где он?

– Я вижу, ты в меня влюбился,– сказала цыганка.– А у меня есть муж.

Это прозвучало неожиданно и притом с такой сочувственной интонацией, что я даже подумал, не ослышался ли я и правильно ли понял ее. Влюбился? Не-ет! Я всего лишь подумал, что она красива.

– Та-ак,– сказал я раздумчиво.– Это очень интересно.

А цыганка тем временем внимательно оглядела комнату и, как мне показалось, осталась недовольна тем, что увидела,– старенький приемник «Рекорд», накрытый кружевной салфеткой, ветвистые герани на окнах, треснутое блюдечко, черные пуговицы и катушка ниток, фотографии в простенках. Взгляд ее остановился на моем зеленом рюкзаке, который растерзанно и грузно возлежал на деревянной лавке – большой, с широкими лямками, хороший рюкзак...

– Где же ты живешь? – спросила цыганка. – Далеко?

– Далеко,– ответил я.– А ты?

Цыганка поднялась, поглядела на меня свысока и, словно в каком-то танце, повернулась, повела плечами, поглядывая на меня, и зверята под ее ресницами опять мягко окунулись в темную воду.

– В Шуе дом,– ответила она мне.– В лесу палатка... Везде я живу. А зимую в Шуе. Слыхал про Шую?

– Шуй на земле много,– сказал я.

– А это та, что ближе всех.

– Не кочуете?

– Не кочуем.

– А чем живете? – спросил я.– Работаете?

– Как же не работать? – cпросила она с удивлением.– Мы в колхозе летом лес валим. Только что тебе от того, работаем мы или нет? Ты думаешь, раз цыган, значит, не работает? Нет, дорогой! Мужчины наши многое чего умеют делать! Когда кочевали, от нашего табора звон шел колокольный. Да! Посуду всякую металлическую умеем делать, лудить, паять... Все умеем! У нас все кузнецы в роду.

Тогда я спросил у нее:

– Хозяйка этого дома – твоя знакомая, что ль?

– Они нас знают, их мы знаем,– уклончиво ответила цыганка.– Что-то у тебя котомка такая большая? Нет ли в ней чего лишнего? Детишки обносились, а расчет с колхозом не скоро еще... Расчет с колхозом осенью будет, детишки поизносились, порвали все, да и мужчины наши на лесной-то работе... Если чего нашлось бы, спасибо сказала бы...

Я, признаться, не ожидал такого поворота, а потому, может быть, слишком поспешно и суетливо предложил ей свой старенький и дешевый спортивный костюмчик из бумажного трикотажа, решив сразу, что он мне тут не понадобится. Гостья моя, не разглядывая, скомкала его и сунула в сумку, которая не пустая была, а уже чем-то набита – каким-то тряпьем.

– Спасибо тебе, добрый человек,– сказала она просто, не выказав на лице своем ни смущения, ни особой благрдарственности, словно бы она напиться у меня попросила, а я ей кружку с водой подал, словно бы она жажду испытывала, а теперь, утолив ее, поблагодарила меня. И я почувствовал, как ни странно, что не она, а я сам попал вдруг в какое-то неловкое положение, дав ей вещь старую и в общем-то ненужную мне, которую я бы все равно дома забросил бы куда-нибудь, а жена бы потом изорвала на тряпки. Мне вдруг стыдно перед ней стало за свою суетливость и растерянность.

– К сожалению,– сказал я, разводя руками,– ничего больше нет.

– Я вижу, ты добрый человек. У тебя добрая душа. Всё у тебя хорошо будет в жизни. Ты не улыбайся, я знаю – ты далеко пойдешь! Ты умный и добрый человек, зло тебя будет бояться, потому что ты не видишь зла. Зло обходит стороной людей, которые не замечают его. Это я точно знаю. Да. Злу нужно, чтобы его замечали, тогда оно войдет в тебя и в твою душу– и ты будешь несчастным. Люди несчастливые слишком много думают о зле и забывают совсем про добро. Это я точно тебе говорю. Ты мне верь. Я по глазам твоим вижу, что ты не допустишь до сердца своего зла. И хорошо сделаешь. Про это мне еще моя бабушка говорила, когда я маленькая была и когда мы еще кочевали. Я сразу вижу, будет счастлив человек в жизни или нет. Ведь это просто увидеть – зол человек или нет. Как ты скажешь? Просто или нет? Но как бы ты ни сказал, это не трудно, если всю жизнь ждешь от людей добра, а не зла. Я это точно говорю тебе! Ты мне верь. Я насквозь вижу людей. Про нас люди всякое говорят, но ты не верь тем, кто говорит, что мы плохие и нечестные. Я у тебя не тряпку попросила, а захотела проверить твою доброту, добра у тебя попросила. Вот что я скажу: ты добрый и умный человек, и все у тебя хорошо будет в жизни. Что бы ты ни задумал сделать, все у тебя получится... Я это вижу. Гадать не умею, хотя меня бабушка и учила, а просто вижу и могу все сказать о человеке – ты мне верь. Я еще никогда не ошибалась в людях. Верь.

Она все это говорила с той цыганской гипнотизирующей интонацией, с какой они свою ворожбу наговаривают на ладони, остановив тебя где-нибудь в толчее привокзальной площади,– для тебя одного говорят, словно и в самом деле ты именно тот человек в толпе, о котором все доподлинно им известно и которому надо просто внушить, что его ждут впереди счастливые новости. Вообще, в гаданиях есть какой-то здравый смысл. Во всяком случае, я знаю старую женщину, у которой давно уже все разгадано в жизни, кроме одной, последней и самой таинственной, самой страшной загадки. Но она каждый вечер, уединившись, раскладывает пасьянс на гадание и дрожащими пальцами перекладывает старые карты, открывает их и долго думает, и бывает счастлива, когда у нее сходится... Человеку иногда, наверное, нужно острое ощущение сиюминутного счастья, благополучия, уверенности в себе. Слабость, конечно. Но кто и когда сумел измерить расстояние от слабости до силы? Сегодня слаб, чтобы завтра быть сильным. В слабости своей коплю силы, а потом трачу их и слабею, чтобы опять накопить. Трудно тут сказать, чем жив человек – силой своей или слабостью. Силой,– скажут мне люди, и я соглашусь с ними, но и с другими готов согласиться, потому что расслабленная воля порой нужна человеку для будущих преодолений и борьбы. А разве предстоящая старой женщине загадка не самое главное преодоление в ее угасающей жизни?

Вот и я, приехав в лесной этот, северный край, предался лени и слабости и с великой благодарностью слушал красивую цыганку, которая сулила мне легкую и удачливую жизнь. И когда она с проповеднической какой-то убежденностью говорила: «Верь мне»,– я легко и охотно верил. Я даже физически чувствовал свою эту веру в ее предсказания, ощущая во всем теле какие-то сладостные и горячие токи, какую-то тихую радость и надежду, что все, о чем она говорила мне, так и случится в жизни и все мои будущие начинания, все усилия не пропадут даром.

– Спасибо,– сказал я ей, когда она собралась уходить.– Я еще никогда не слыхал таких добрых слов. Спасибо большое.

– Вот, красавец! – говорила она мне, перейдя опять на этот игривый тон.– Я тебе спасибо говорю, и ты мне тоже. Вот и добро. Мы с тобой вдвоем народили добро.

– Да уж! Мы с тобой народили! – говорил я ей и смеялся.– С такой красавицей не трудно.

И опять бултыхались в омуте гладкие и блестящие бобрята, опять она говорила мне своим распевным голосом:

– Ты на цыгана похож! У тебя волосы как у цыгана, и брови тоже, и темный ты, как цыган. Глаза только серые. Счастливый! Будь всегда счастливым! Дай тебе бог...

И я увидел, когда она пошла к двери, на ногах ее стоптанные, некогда коричневые, а теперь грязного цвета туфли с расползшимися по швам, раздавленными задниками, из которых на ходу выскальзывали ее смуглые, шлифованные пятки.

Возле двери она оглянулась и из потемок посмотрела на меня с загадочной печалью, как будто подумала в этот момент, что уже навеки прощается со мной, с тем случайным человеком, с которым, как она выразилась, «народила добро». А я, не переставая улыбаться, послал ей воздушный поцелуй и сказал на прощанье:

– Привет мужу!

– Нельзя,– сказала она, отворяя тяжелую, обитую войлоком дверь.– Он у меня ревнивый.

И тоже мне ответила воздушным поцелуем, таким же шутливым, как и мой.

– Так что ж это такое – Будорань? Тетя Даша?

– Что, Юрочка? – переспрашивала у меня порозовевшая старушка, развешивая у печки мокрое полотенце и мочалку.– Не расслышала я.

Она словно бы никак не могла понять моего вопроса, хотя я второй раз уже спрашивал у нее об этом.

– Вот сейчас самоварчик поставим. Самоварчик быстро зашумит,– говорила она с придыханием и с той приятной, ласковой торопцой, с какой в северных наших краях близкие меж собой люди разговаривают, все улавливая и понимая, хотя приезжему человеку и трудно бывает сразу уследить за всеми словами, мелькающими в речи.

Когда мы стали чай пить из самовара и тетя Даша наливала себе в чашку жиденький, удивляясь, как это я могу пить такой крепкий, только тогда она наконец будто бы вспомнила о моем вопросе и сказала с каким-то резким кивком:

– А Будорань, Юрочка, это место такое, за озером, в лесу.– И посмотрела на меня долгим взглядом, словно бы обдумывая, стоит ли мне рассказывать о Будорани.– Такое место в лесу, где мы когда-то в молодости сено косили. Вот, бывало, как раз в это самое время, на петров день, когда второй покос, собирались туда... Молодежи много было: парни, девки. Парни с косами, а мы с граблями. Идем с песнями... Весело было, потому что молодые были и из деревни уходили надолго. Мы там и жили, на покосах. Шалаши делали. Это как праздник для всех нас молодых – из дома-то уйти и жить в лесу...

И принялась она мне рассказывать о своей молодости, о том, какое душистое и мягкое сено было на Будорани в те далекие годы и какие звездные ночи были, страшные сказки, тягучие песни и родниковые холода утренников, когда по пояс в росе шли они на работу и как обогревало их солнце.

О цыганке я ей, конечно, сразу рассказал, как только она из бани вернулась, а это не удивило ее.

– Да,– сказала она.– Приходят. За картошкой на поле, а то и по домам пройдутся, поговорят... Им колхоз картошку разрешил подкапывать на пропитание. Договоренность такая есть. У них же огородов своих нет, хотя и оседло живут. У них на то привычки нет: только на деньги и живут.

– Все лето в лесу?

– А что ж им! Они всю жизнь так.

– А как мне на Будорань идти? Тетя Даша?

– По тропочке через луг,– отвечала Дарья Степановна, показывая мне рукой все направление пути, все изгибы и повороты тропы.– Потом пойдешь сюда,– говорила она и изгибала кисть руки, сложенную совочком.

– Направо? – спрашивал я.

– Вот сюда,– подтверждала тетя Даша, боясь ошибиться с этими «лево, право».

Так она мне все и рассказала в подробностях, как будто вчера сама ходила на Будорань. Через лужок, на котором старый сенной сарай, потом тропка между озер пойдет, по Хреневой горке, а с Хреневой горки одна тропинка в Бойнево идет, а другая по берегу Защегрья через глухой лес, через овраги и прямо в тот светлый березовый лес с елочками, к большим тем полянам, которые и назывались тут Будоранью.

– Странные какие названия,– сказал я тете Даше..– Хренева горка, Будорань. Это что же – Будорань? Ранняя побудка, что ль?

– А не знаю... Может, и так. Кто уж назвал – не знаю. А может, еще как...

– Теперь не косите там?

– Наши не косят, нет. Может, бойневские и косят, а наши нет... Давно я там не бывала, Юрочка, не знаю, что теперь там и как: стара стала, а туда, поди, верст пять будет да по оврагам, по глухомани – не дойти мне теперь. Теперь ведь что! Теперь я и в Ленинграде у сынков бывала, и в Новгороде, и в Пскове. Вот в Москву никак не соберусь. А раньше нешто можно было об этом подумать?! Раньше только и знали Хреневу горку да Будорань... Все поменялось. До Будорани не дойти, а до Ленинграда легко: села в автобус, билет взяла на поезд – и вот вам, сыночки мои хорошие, здрасте, мамочка ваша приехала, встречайте. А Будорань далеко. Вон она, за озером, а к ней не дойти. А бывало, и усталости никакой, туда прибежала, а потом еще домой сбегала и обратно вернулась – и ничего.

– А как же сено вывозили?

– Зимой, по озеру, на санях. Тут по озеру недалеко, по санной-то дороге.

Так мы долго разговаривали с ней, пока сон не сморил меня. И уже сквозь дрему я слышал, как сказала мне тетя Даша в мечтательной какой-то задумчивости:

– Трава на Будорани хорошая, мягкая, как куделя. Все дожди, дожди... Это, как говорят, если на петров день дождь – сена будет много. Завтра это... петров день-то. А косы по утру «вжиг», а потом опять: «вжиг»... Травкой пахнет.

Сил уже не было ответить ей, сказать что-нибудь тоже хорошее и ласковое, и хватило меня только на улыбку, с которой я, наверное, и заснул.

А теперь вот гроза гремела, и я застрял на лугу в сенном сарае, прячась под его дырявой крышей от дождя. Думал о цыганке, вспоминал ее пророчества и улыбался: что-то не складывалось у меня нынче так, как она мне нагадала, не получалось задуманное. Хотя, конечно, не о такой чепухе говорила цыганка, обещая мне удачу, да и почему бы мне эту грозу и дождь за неудачу принимать, когда дождь на петров-то день по народной примете к большому сенокосу, к хорошим кормам на всю зиму, а значит, к добру.

Окончилась утренняя гроза тоже очень странно и неожиданно, как и началась. Молнии еще где-то суетились, вспыхивали в посветлевшей серости неба, в туманной его вышине, но грома стало уже не слышно, точно это утренние зарницы гуляли по июльскому небу. И дождь перестал. В траве на лугу блестела вода, как в болоте, и каждый стебель травинки, каждый колосок, пушинка и соцветие – все было словно бы припорошено инеем, переполнено дождевой водой, и над лугом пар стал туманиться, когда сквозь поредевшие облака пролилось наконец на землю солнце.

Разуться бы и побежать, как в детстве, по прозрачным, мягким и теплым лужицам! В волнении душевном я закурил и вдохнул в себя табачный дым и вдруг в ужасе посмотрел на душную сигарету, и с неожиданным отвращением и гадливостью бросил ее в траву, подумав с ясностью необыкновенной, что курить в этом мокром и зеленом мире нельзя. И то, к чему я давно и безуспешно готовил себя, пришло просто и естественно,– мне вдруг противно стало от удушливого дыма, который тупой болью толкнул меня в грудь.

«Зачем? – спрашивал я себя так, словно бы вдруг удивился наконец-то глупости своей, с которой так легко и просто покончить. – Как же можно курить, когда тут такая благодать!»

Каждый цветок дышит и пьет дождевую воду, каждая травинка в воде посверкивает каплями, а каждая капля колеблется под теплым солнечным лучом и рождает свой искристый и цветной лучик, который, перекрещиваясь с другим лучиком, вспыхивает крохотным сиянием – весь луг в этих тихих и радостных сияниях, и словно бы горячо каплям от этого света, который в каждой из них преломляется синим, красным, фиолетовым или зеленым лучиком,– горячо от солнца и от этого внутреннего сияния, и пар идет от луга, а в прозрачном его движении словно бы ткутся из разноцветных искорок крохотные радуги. А может, и не пар над лугом, а эти дымчатые маленькие радуги колышутся в солнечном свете.

Солнце было низко, а я шел против лучей, и они слепили меня. Черные валуны лежали на моем пути, они блестели, как полированные надгробья, и какие-то мелкие камни торчали тут и там из земли среди елочек и можжевеловых кустов надвинувшейся опушки леса. И вдруг один из этих серых камней ожил и опрометью кинулся к лесу. Заяц! Он бежал от меня, бежал против солнца, и мне казалось, будто пружинистыми, сильными лапками своими он высекал из земли снопы сверкающих искр – это брызги разлетались от ударов и взблескивали в солнечных лучах. Пушистый серый комочек, мелькнув сказочным чудом, уже исчез в лесу.

А я шел и улыбался, вспоминая цыганку, и, оглянувшись, увидел за собой ярко-зеленую тропу среди седого мокрого луга – тяжелые следы тех разлетевшихся брызг, которые и я тоже выбивал своими сапогами. Они бы, наверное, тоже сверкали, как искры, если бы кто-нибудь видел меня... «Если бы кто-нибудь видел...»

Бог ты мой! Я у всех на виду! И множество глаз провожало меня в эти минуты, пока я подходил к опушке. На меня задумчиво смотрели лошади, когда я вышел из сарая, на меня косил заяц, когда я приближался к нему, на меня смотрели и смотрят внимательно и с опаской сотни птичьих глаз! Все они видели, как я шел по мокрому лугу, высекая сверкающие брызги, и видели, как я улыбался. Во всяком случае, мне хотелось, чтоб в эти минуты они видели ясно улыбку, понимая, что я не причиню им зла, и не боялись меня. Мне никого не хотелось пугать в это утро после грозы, и я готов был кричать на весь лес: «Звери, птицы! Я одной с вами крови! Верьте мне! Я не трону вас!»

Лес, через который я шел к Будорани, был дремуч и темен. Поваленные, обметанные мхами и травами ели тянули ко мне свои вздыбленные громадные клубки корней, словно оберегая мрачные, как могилы, ямиши, в которых некогда была их жизнь, в которых змееподобные эти корни, вздыбленные теперь на моем пути, добывали тонкими, как веревки, щупальцами право на жизнь старого дерева, лежащего теперь в гнили и прахе на земле. И я каждый раз представлял себе грузное и мрачное падение высоких елей, не выдержавших напора ветра; елей, которые освобождали место другим деревьям, но которые, падая, подминали под себя, уродовали множество маленьких, неокрепших еще творений. Берложья тьма старых выворотней, переплетенная мертвыми корнями, затянутая паутинами, казалась той таинственной и пугающей тьмою, из которой вдруг могли бы появиться на свет страшные какие-то и лохматые существа, в которой словно бы дремали теперь, в солнечное это утро, старые и веселые лешие...

Солнечный свет, косо пробиваясь сквозь чащобу голубыми, дымчатыми струнами, перетягивал лесной влажный мрак, и чудилось, будто на этих прожекторных каких-то лучах, на овеществленном этом свете сидят крохотные птички и тихонечко позванивают своими голосочками. И казалось еще, что там, впереди, куда я шел, видна уже какая-то ярко освещенная, веселая поляна, и еще немного – и я выйду из мрака, но я шагал и шагал по невидимой, пропадающей то и дело тропе, а солнечный этот мир отдалялся от меня, как будто заманивая все дальше и дальше в лес, в бурелом, в мягкие мхи и тишину, в которой жили чуткие и сутулые лоси и лохматые лешие, дремлющие сейчас под мертвыми корнями.

«Лоси – это дикие кони леших»,– думал я и улыбался, шагая по неслышному мху.

Мне очень хотелось испугать себя, испытать детский ужас, чтоб было страшно посмотреть туда, где почудился бы мне таинственный незнакомец с сонными и насмешливыми, как у ленивца, глазками. Но страх этот не приходил, к сожалению. Я видел под ногами кучи лосиных шариков, видел на тропе глубокие вдавлинки лосиных острых копыт, слышал и видел квохчущих молодых дроздов, которые с шумом поднимались на моем пути и тяжело летели сквозь солнечные лучи, сверкая в них, как в лучах прожекторов, и ни единый мускул мой не вздрагивал от неожиданных и шумных взлетов – все было понятно и словно бы давным-давно знакомо в этом старом лесу: и овраги с каменными донышками, заросшие малиной и бузиной; и яркие, краснеющие гроздья рябины, которые встречались мне то и дело; орешники, по пояс стоящие в сплошных зарослях светло-зеленых папоротников, и снова глухие мхи, коричневые, зеленые и белые, и старые ели, вознесшиеся в невидимое небо,– а я, как муравей среди высокой травы, торопился и торопился никому не ведомой, заброшенной тропою в солнечную, берёзовую Будорань, к тем мягким, как льняная кудель, травам, где когда-то люди делали шалаши и будоражили лес молодыми голосами, пугая страшными сказками друг друга,– все было очень понятно мне в это мокрое утро, и душа моя преисполнена была какого-то тихого и торжественного умиления перед всем, что я видел, осязал, слышал и чуял вокруг. И чувствовал я, что меня ничем невозможно испугать в этом таинственном, но очень понятном лесу. Если бы даже вдруг настоящий леший вышел из небыли, аукнул бы и хохотнул из своей мрачной ямищи, поблескивая насмешливыми глазенками, то и тогда бы я не вздрогнул, а, скорей бы, обрадовался встрече, удивился бы очень и пошел бы крутить по лесу, лишь бы подольше послушать лохматого лешего, веселого бродягу наших сказочных лесов.

Но я вдруг услышал, перед тем как выйти к солнечной поляне, которая опять замиражила впереди, звук, что раздался вдруг в глухой чащобе, в зеленом мраке, пронизанном туманными лучами, в тишине и покое оглохших мхов... Я услышал жалобный плач грудного ребенка. И все во мне содрогнулось. Я остановился и с колотящимся, обмороженным каким-то сердцем снова прислушался, надеясь на ошибку, на дурацкое наваждение...

«Какой ребенок?! С ума сойти! Ведь так только крохотный ребеночек плачет. Откуда он здесь? Что это? Кто?»

Если бы у меня была привычка креститься, я бы, наверное, в это мгновение осенил себя крестом – так испугался я, услышав отчетливо и ясно плач.

Я с трудом стронулся с места и, озираясь, пошел к той поляне, которая опять почудилась мне впереди, пошел к солнечным воротам, лишь бы не оставаться в темной и мглистой глуши очарованного тишиною и своей дремучестью леса. И чем ближе я подходил к этой поляне, которая на этот раз, кажется, не отдалялась от меня, тем отчетливее и слышнее становился плач ребенка.

Я вышел из леса. Солнце освещало все вокруг, и лучи его, как теплые и сухие руки, коснулись моего лица, сгоняя с него холод испуга. И я улыбнулся.

На грани тьмы и света словно бы сошлись вплотную и ужились в согласии два совершенно разных мира: мир замшелых елей, бурелома и мягких, глухих мхов, из которых я вышел, и мир, пронизанный солнцем, среди которого вздымались дубы и светлые, сверкающие белизной березы.

В этом мире пахло еловым дымком, а справа за пологим склоном, за зелеными камышами дымилась вода ледникового озера.

Я улыбался, слушая плач ребенка, потому что этот плач исходил из большой палатки-шатра, которая мокро темнела, провиснув среди берез, и возле которой курился голубой дымок и стояла телега, уперев оглобли в землю. А чуть в стороне темнела еще одна такая же мокрая и старая палатка, в какой обычно солдаты живут в летних своих лагерях, а теперь вот жили цыгане, работавшие на лесоповале.

Люди только что пробудились, и еще незаметно было движения возле их полотняных жилищ, и лишь плач ребенка нарушал тишину.

Нельзя мне было останавливаться здесь, потому что меня никто сюда не звал и своим ранним появлением мог бы я смутить людей и вызвать разные у них толки. Во всяком случае, мне это так показалось, когда я понял, что вышел к человеческому жилью, словно бы я забрел случайно в чужую квартиру, в которой люди еще спали, оставив двери нараспашку. Именно так я почувствовал себя здесь и пошел краем леса прочь от полотняных, провисших, влажных шатров, чтобы, не дай бог, не увидел меня никто и не заподозрил в чем-то недобром.

Но встречи избежать мне не удалось: из-за склона поляны поднимался, ведя под уздцы лошадь, молодой курчавый цыган и внимательно смотрел на меня.

– Доброе утро,– сказал я ему с улыбкой, когда мы поравнялись.

Но он ничего не ответил мне и прошел мимо, а я даже остановился в растерянности: отчего бы это он? – думал я, разглядывая его сутулую спину и понурого жеребца, которого он провел мимо, словно бы из ушата окатив меня резким конским духом.

Жеребец был содовый – рыжий с серебристым хвостом и такой же гривой,– а нога как будто обмотаны были белыми, чистыми портянками. Жеребец этот, казалось, шел в лапоточках – русоголовый, всклокоченный мужичок, которого вели на работу. А цыган косолапо шел рядом с его красивой, кланяющейся головой, шел и не оглядывался на меня, шел, поспешая за широким шагом коня. Одет он был в спортивный костюмчик, очень похожий на тот, который я недавно отдал цыганке, а на ногах – сапоги.

Может, так оно и было на самом деле? Может, каким-то непонятным образом узнал он во мне человека, чей костюм теперь надел? Может, черт знает что обо мне подумал, когда увидел тут, на этой лесной поляне?

Я ждал, что он оглянется наконец, но он не оглянулся.

Тяжелые, мокрые головы цветов никли в высокой траве, в тишине неуверенно и робко начинали шуршать крылышками пушистые шмели, словно отряхиваясь, обсыхая на солнце, пробовали свои силы. А в озере, которое широко раздвинуло лес светлой своей водою, вдруг ударила хвостом какая-то рыба, и я увидел на глади расходящиеся круги.

Трава вокруг стояла никем не тронутая, и сколько я потом ни ходил по этим светлым местам, по березовым рощицам, под дубами, отыскивая под елочками белые грибы, нигде я не видел ни копеночки, ни скошенной травы. Но, помня рассказ тети Даши о Будорани, чувствовал себя так, будто ходил все время по старому пожарищу, давно забытому людьми и пусто поросшему травою, будто места эти были сдобрены золой, оттого здесь и травы стояли такие высокие. Печально ходил, и грибы меня не веселили, хотя душа моя и переполнена была красотой безмолвного леса, цветистых полян, которые, как реки в половодье, окружали своим травяным раздольем березовые острова, сливаясь друг с другом узкими проливчиками, затопляли все вокруг цветами, запахами и звоном просохших насекомых. И ни единой тропочки в этом зеленом половодье!

Дома, вытряхивая семена переспелых трав, упавших за голенища сапог, я сидел на крылечке, а тетя Даша смотрела на меня из распахнутого окна и, видно, ждала, чтобы я о Будорани ей рассказал. Потом она сама меня попросила об этом:

– Ну, Юрочка, был ли ты на нашей Будорани? Грибов-то, я гляжу, не собрал, так не дошел, наверно?

– Не знаю, тетя Даш,– отвечал я ей.– Может, и дошел. Может, и нет. Цыгане там живут, а трава стоит, как будто век никто не бывал, не ходил никто. Вышел из лесу, а справа – озеро.

– Это и есть Будорань! – сказала радостно старушка.– Не косят бойневские?

– Никто не косит.

– А сено, Юрочка, что на Будорани, не взять. Косилка там не пойдет – только косой да граблями. А кто же косой махать будет? Вот и получается – близок локоток, да не укусишь.

И стали мы с ней говорить ни с того ни с сего о делах хозяйставнных, в общем-то привычный потек у нас разговор, какие часто теперь случаются между человеком городским и сельским: я удивлялся нерадивости колхозного начальства, а тетя Даша словно бы жаловалась мне, а я легко понимал эту ее жалобу и сочувствовал.

В таких разговорах дело дальше жалобы и сочувствия обычно не идет, такие разговоры только душу бередят и никому никакой пользы от них не бывает: ни городскому человеку, ни сельскому. Иной раз даже думаешь, что не ради жалобы, не ради того, чтоб дело поправить, возникают эти разговоры, а просто русский человек любит от другого сочувствие услышать и только ради сочувствия к себе готов порой пуститься в эти грустные разговоры – добра ждет, отзвука душевного, чтоб другой сочувствие проявил и порадовал душу пониманием. Я с этим не раз уже сталкивался и привык к этим разговорам, в которых люди начальство свое за безмозглость и нерадивость костят. А вот мой приятель, впервые услышав однажды подобный разговор, в котором председатель колхоза таким уж злодеем вырисовывался, решил собрать все факты и пошел по домам расспрашивать людей, чтобы как-то помочь им, чтобы в газету написать о злодее. «Что ты, милый, – сказали ему в каждом доме, – Куконин-то? Куконин хороший человек, мы при нем только и зажили хорошо. Чего уж грех на душу брать! Нет! Он хороший человек и хозяин хороший, колхоз-то ведь он поднял».

Говорили те самые люди, которые вчера еще в задушевности ругали Куконина на чем свет стоит. «Да как же так? – возражал им озадаченный друг.– Вы же мне вчера о нем совсем другое говорили». А ему отвечали с некоторым смущением: «Говорить-то всякое можно. Язык без костей. Да только говорили мы тебе по любви».

Поддакивал я тете Даше в этот день, сидя на крылечке, слушал ее и удивлялся, а сам думал о цыганке и о ее словах, которые та наговорила мне «пророческим» своим голосом.

Слишком мало я ей заплатил, так сказать, за то добро, которое она мне отдала, за ту гармонию душевную, которую вселила в меня словом.

– Тетя Даш,– прервал я старушку на полуслове,– а вы сами счастливы или нет?

Она не ожидала этого вопроса, но лицо ее вдруг разбежалось все в мелких морщинках и каждая морщинка улыбнулась мне.

– Вот ты о чем, Юрочка, спрашиваешь,– сказала она, словно ахнула удивленно.– Вон ты о чем! Сколько живу, а вот вспомнить-то... Сама-то думала, а вот чтобы кто-то спросил меня так – не помню. Счастлива ли? – переспросила она так, будто я ей вдруг загадку загадал, будто она ребенок еще совсем, а я ее на сообразительность проверить решил: «Счастлива ли?» – Надо подумать, – ответила тетя Даша, не переставая улыбаться.

– Чего уж тут думать?! Это сразу надо говорить.

– Сразу не скажешь. Всё было в жизни. Всё было, Юрочка.

– Понятно, тетя Даш! А в целом? Вся жизнь ваша как? Вы счастливы, что вот прожили здесь всю жизнь, вышли здесь замуж, родили детей, а теперь вот коротаете одна на старости лет, и детей в гости не дождетесь, когда у них отпуск там будет! Я про это спрашиваю. Про всю жизнь.

– Я понимаю, Юрочка. Понимаю, что про всю жизнь.

Задал я работы старушке этим вопросом! Она мне ничего сразу и не ответила, но весь день ходила сама не своя и, видимо, только и думала что о моем вопросе, ответа искала на него и не могла найти.

Глупый, конечно, вопрос и ответить на него однозначно нельзя, но, видимо, тетя Даша хотела ответить, и не только мне, но и самой себе на этот вопрос одним словом: счастлива или нет,– и не могла решиться ни на то, ни на другое. Никто никогда не решится сказать о себе, счастлив он или нет.

Я был счастлив в лесистом этом краю и был по-своему прав, думая, что сделала меня таковым мудрая цыганка, заглянувшая ко мне в избу, когда тетя Даша парилась в бане. Но кто поверит мне? Я и сам никогда не верил в то короткое счастье, когда с такой полнотой видел и слышал, обонял и осязал мир вокруг, что понимал его райским каким-то садом, чувствуя себя разумной и прекрасной частицей этого волшебного мира. Были минуты, когда казалось, что мне ничего больше и не надо в жизни, а нужно отбросить все, что было накоплено в ней, все знания, которые я получил, весь дрежний опыт, который совершенно неприемлем был в лесу и в деревне, на озере и на лугах заозерной Будорани, в общении с цыганами и с доброй тетей Дашей, – всё это казалось порой мне пустым и наносным.

Но прошел день и еще один, и я почувствовал усталость, пребывая в этом простом и славном мире. Все, что на первых порах, казалось мне, было преисполнено глубокого смысла и значения, стало обыденным и слишком простым. Информация, которую я получил о жизни здесь, была давным-давно уже обработана моим мозгом, а новых сведений об этой жизни я больше не получал, если не считать каких-то простеньких и наивных историй, похожих на сказку, которые мне рассказывала по вечерам за чаем милая тетя Даша. И даже то, что прежде мне представлялось интересным с точки зрения простого познания, давно уже стало понятно мне, а потому и неинтересно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю