355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Голубой дым » Текст книги (страница 7)
Голубой дым
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 01:00

Текст книги "Голубой дым"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 27 страниц)

10

Деревянный рубленый дом, коричневый с белыми ставнями, никогда не принадлежал Простяковым, хотя и была у них в этом дачном доме своя комната. Впрочем, и остальные три комнаты и две террасы, одна из которых была застекленной, – все это тоже как бы принадлежало им, потому что хозяин дачи Сергей Александрович Скворцов и особенно жена его Мария Анатольевна терпеть не могли дачи.

«Комары-ы-ы, – говорила с брезгливостью Мария Анатольевна. – Керосинки, примусы, мокрая трава, холодная уборная... Бр-р-р! Нет уж, увольте».

И хотя на даче был уже газ в баллонах, для нее все равно понятие «дача» было связано с какими-то нудными и унизительными неудобствами, которые не окупались ни лесом, ни воздухом, ни тишиной, ни запахом белых лесных фиалок, любимых ее цветов.

Когда-то очень давно, в сорок шестом или сорок седьмом году в гостях у Простяковых, Сергей Александрович рассказал как о сущем пустяке, что у них в главке распределяют дачные участки в сыром подмосковном лесу и что лично он, разумеется, отказался, ибо считает эту затею слишком хлопотной, а личную собственность такой обузой, которая навеки свяжет по рукам и ногам.

Скворцовы вообще всегда были стойкими и убежденными противниками всякой собственности, считая, что она «подрезает человеку крылья», как говорила Мария Анатольевна, и «убивает мечту». И порой было трудно понять, что же, собственно, связывало долгой и нежной дружбой эти два совершенно непохожих друг на друга семейства – Скворцовых и Простяковых. А может быть, именно разность интересов и держала их друг подле друга, помогая каждому из них всякий раз после очередной встречи и разговора убеждаться в правоте избранного ими жизненного уклада и напрочь отрицать житейские устои дружественной семьи. Им было о чем спорить, и хотя до ссор дело никогда не доходило, жили они непримиримо и каждый из них считал, что именно он живет правильно.

Они так привыкли отрицать друг друга, что уже и не смогли бы, наверное, обходиться друг без друга, потому что жизнь без этого показалась бы и Простякову, и Скворцову поблекшей и пресной: каждый из них утратил бы для себя в жизни ярчайший и острейший пример для отрицания. А что может быть скучнее той жизни, в которой нечего отрицать.

В тот памятный вечер послевоенной голодной зимы, когда Сергей Александрович рассказал за столом об этих дачных участках где-то под Москвой, Демьян Николаевич, услышав это, побледнел и воскликнул с таким страданием и ужасом во взгляде, словно увидел привидение:

«Сережа! Прости меня, но... Ты! Сережа! Я тебя умоляю! Ради друга! Ради Танюши, ради всего святого на свете – возьми землю. Слушай! Не издевайся! Возьми... Я готов пойти к тебе плотником и кем угодно. Я буду доставать тебе все материалы, лес, железо, кирпич... Все! Я готов на своем горбу таскать глину. Я буду твоим садовником, твоей сторожевой собакой. Ты будешь когда угодно сажать меня на цепь, а я по ночам буду лаять, как злая овчарка. Не издевайся, Сережа! Иначе я просто убью тебя! Вот, при свидетелях – убью!»

«Кулак проклятый, – тихо сказал на это Сергей Александрович.– У меня даже денег нет. Не воровать же нам с тобой кирпич».

«Прекрасно! – возопил Демьян Николаевич. – Значит, я буду твоим компаньоном. Я все заложу в ломбард. Сережа, друг мой! Сделай божескую милость – возьми землю».

Неизвестно, чем бы вое это кончилось, если бы Татьяна Родионовна не уговорила свою добрую старую подругу подействовать на Сережу. Когда же все восстали против Сергея Александровича и даже его единомышленница выступила против него, обвинив вдруг в аскетизме, он сердцем почуял, что дружба их с семейством Простяковых висит на волоске, что Демьян Николаевич никогда не простит ему, если он откажется от земли. И сдался.

«Но учти, – сказал он. – Жить там и плесневеть будешь в основном ты, а меня ты будешь видеть только гостем. Там сырость ужасная, а у меня радикулит, как ты знаешь. И вообще делаю это вопреки всем своим правилам и чувствую себя презренным ренегатом. Вот так! Ножом по сердцу мне эта дача. Мне от этой дачи, учти, кроме малосольных огурцов, ничего не надо. Ну и хорошо бы еще, конечно, яблоню-китайку посадить».

А Демьян Николаевич обнял своего верного друга, расцеловал его и, расслабившись от восторга, расплакался. Рюмка с водкой дрожала в его руке, и по пальцам текли капли сорокаградусной. В тот вечер он сильно опьянел и сначала веселился, а потом уже и сердить стал Марию Анатольевну, которую он зацеловал пьяными своими губами. Утром ему было плохо, он ничего не помнил и со стыдом и тоскою слушал Татьяну Родионовну, которая ему рассказывала о его чудачествах. «Не верю, – говорил он в отчаянии. – Не верю, не может этого быть! Ты все выдумываешь. Не верю». А Татьяна Родионовна смеялась и говорила ему: «Станиславский какой нашелся: не верю! Позвони тогда Машеньке, она тебе все сама расскажет».

Через два с половиной года на лесистом участке размером в двадцать пять соток вырос и засверкал новыми, чистыми стеклами рубленый домик с белыми наличниками и ставнями, окруженный дощатым забором, на калитке которого появились номер дома и фамилия владельца «С. А. Скворцов».

Сергей Александрович взял однажды черную краску и вывел кистью рядом со своей фамилией: «и К°», – над чем Демьян Николаевич охотно посмеялся, но через недельку закрасил белилами эту «компанию», чтобы не смущать прохожих. Хотя, по сути дела, Сергей Александрович был абсолютно прав, потому что одному только богу, как говорится, известно, сколько сил и здоровья угробил Демьян Николаевич на это любезное ему строительство. Денег у него тоже ведь не было, как и у Сергея Александровича. Но, вопреки логике, дом был выстроен и хорошо отделан внутри и снаружи. Демьян Николаевич умудрился даже поставить резные наличники на окна.

С тех пор он любил повторять, что все большие дела надо затевать вопреки всякой логике, и только тогда можно преуспеть и чего-то достичь. В его личном опыте это был, пожалуй, единственный нелогичный поступок, и он очень гордился, что вышел победителем в неравной схватке с жизнью.

Дачный поселок своими огородами подходил к железной дороге, и крыши домов видны были пассажирам дальних и пригородных поездов. Но поселок был так велик, что участок Скворцовых лежал в трех километрах от станции или, вернее, от платформы, которую соорудили уже после того, как вырос поселок. Люди давно уже проторили дорожку в лесу, выпрямив и сократив свой путь от дальних участков к станции. Ходить по ней было приятнее и легче, чем по бесконечным дачным улицам, мимо частоколов из штакетника, заросших малиной и смородиной, мимо лающих и сопящих от злости собак и лязгающих велосипедов, которые неслись под своими распаренными седоками, как разъяренные, слепые и неуправляемые существа. Так понимала их Татьяна Родионовна, боявшаяся велосипедов больше, чем автомобилей в Москве. Впрочем, не в велосипедах и не в собаках дело – просто лесная дорога была короче, хотя и уводила немножечко в сторону от станции, к которой приходилось возвращаться по-над железной дорогой. А дом Скворцовых был предпоследним в лабиринте дачных улиц и домов, или вторым от леса. Здесь всегда было тихо и безлюдно, а на участке, под дубами и березами, вырастали белые грибы в урожайные годы.

Улицу, где стоял скворцовский дом, когда-то завалили шлаком, выравнивая ухабы и колдобины, но прошло уже много лет с той поры, и шлак измельчился, смешался с глинистой землей, а дубы и березы сомкнулись кронами над этой мягкой и хорошо укатанной улицей. Когда светило солнце, листва казалась стеклянно-зеленой, прозрачной, а улица сиреневой, с зелеными тенями.

Улица обрывалась и глохла сразу же за последним забором, шлачная лиловатость ее иссякала, а желтая тропинка за последним забором сворачивала сразу же в темные елки, петляя по лесу до самой железной дороги. Она то выбегала на скошенную поляну, то скатывалась светлым ручейком в овраг, то терялась в березовом, мшистом мелколесье, а возле станции выныривала из чащобы на дощатый мостик через крохотный ручеек. Вода в нем была дымчато-прозрачная, под кустами темнели чистые и тихие бочажки глубиной по колено, и часто возле этого мосточка с корявым перильцем Дина Демьяновна вспугивала живущего здесь из года в год зимородка. Он всегда появлялся вдруг и, поражая взгляд своей пронзительной синевой, мчался над холодной, дымчатой струйкой ручья.

Но в это утро синяя птица не мелькнула перед глазами.

«Ну вот, – подумала Дина Демьяновна. – А я так надеялась на тебя!»

Всего четыре шага по хлипкому мосточку, шесть – по глинистым ступенькам в обрывистом бережку, вырытых неведомым добродетелем, взбег на земляничный жаркий холм. И все... Внизу, в зеленом рукотворном русле, дробь игрушечных шпал, коричневая галька, пунктир белых камешков, обрамляющий «Миру – мир», и напряженные, накатанные до ртутного блеска рельсы – стальная и стремительная жила, в звонкой тишине несущаяся по ржавому каменистому донышку, от которой в знойные дни исходит вкрадчивый и душистый запах гудрона и ржавчины.

И тишина.

Пронзительный блеск стали, плавный изгиб, как прогиб тугого лука, толстые провода на стальных штангах, перенасыщенные жуткой энергией, – стройная и неукротимая, взрывная динамика в зеленой беспечности летнего леса.

И все-таки тишина.

Все та же, какой и была сто или тысячи лет назад. Сталь кричит в этой летней тишине, протестует в немом своем нетерпении и сутью своей властно требует лязга и грохота тяжелого эшелона.

И все-таки... Особая, кроткая тишина. Пугливая тишь пустынной железной дороги в теплом лесу.

Дина Демьяновна вышла на асфальтированную платформу, когда с севера, утробно гудя, мчался мимо станции товарный.

Бешеный вихрь ударил в лицо, загрохотали мимо вагоны. Ветер вдруг махнул в ноздри запахом сосновых досок. И даже потом уже, когда последний вагон, болтаясь, как хвост гремящего прокатанного стального листа, стал уменьшаться и шум эшелона стал затихать, успокоившийся воздух долго еще хранил запах свежих досок.

Тут это привычно было и знакомо – смолистый дух северных эшелонов, несущихся к близкой уже Москве, огромным магнитом раскинувшейся на пути всех рельсовых, шоссейных, воздушных и речных дорог.

Она была совсем недалеко, млеющая теперь под солнцем, под дымным куполом, под сетью электрических проводов, многоликая, миллионоглазая, шумная, сладкая от вокзального мороженого и газированной воды, липкая от пота, пестрая и яркая, летняя, тяжкая Москва.

Но она была очень далеко от этой тихой платформы, от зеленых желудей, набухающих среди дубовых листьев, от светлых тропинок и гулких криков в березовом лесу.

В субботнее это утро было безлюдно на платформе, и лишь какой-то выгоревший, выцветший на солнце мальчишка в белесых шортах катался по платформе на большом расхлябанном велосипеде, с трудом дотягиваясь до педалей.

Он уверенно разворачивался в конце платформы, выравнивая свой трудно управляемый велосипед, и ехал по самому краешку. Было что-то безумное и жуткое в этой рискованной езде. Велосипедные спицы посверкивали на солнце, переднее колесо вдруг резко дергалось в сторону, когда мальчишка отвлекался, но худенькие и загоревшие до костей руки наездника ловко и незаметно выравнивали завихлявший велосипед, и машина опять лениво и тихо катилась вдоль края высокой платформы. Это была пугающая и волнующая игра, словно бы мальчишка, приехавший тоже кого-то встречать, катался по краешку специально для Дины Демьяновны, которая успела уже возненавидеть этого худенького шкетика, причинявшего ей немало волнений, пугающего ее всякий раз, когда велосипед, вильнув колесами, казалось, неминуемо свалится вместе с мальчишкой на рельсы.

– Кто же катается на платформе?! – не выдержала Дина Демьяновна.

Этот цирк она уже с трудом терпела, не в силах отвлечься и забыть о мальчишке. Но тому, видимо, нравилась рискованная забава, он был горд собой и в ответ только лишь улыбнулся снисходительно.

– Шею сломаешь, тогда будешь знать... Нашел место! Прекрати сейчас же!

– Не сломаю, – ответил с завидной уверенностью мальчишка, елозя и переваливаясь в седле, как утка.

И действительно не сломал! Ничего с ним не случилось. Подъезжавшая электричка наконец-то спугнула его, он спрыгнул на асфальт, бросив велосипед, как надоевшую игрушку, и тот с железным всхлипом и дребезгом завалился на платформу. А мальчишка даже и не оглянулся! Видимо, привык уж так-то вот бросать на землю, на траву и на что попало старое свое средство передвижения: он тоже уставился в нетерпеливом ожидании на тормозящий поезд.

Все поезда, идущие из Москвы, задолго до станции начинали тормозить, потому что дорога в этом месте шла под уклон. Те же, что шли в Москву, обычно буксовали, прежде чем стронуться, и моторы их завывали по-звериному. Щебень в той стороне, откуда приходили московские электрички, стал давно уже бурым от ржавчины.

Вот и теперь под колодками, стиснувшими сверкающие колеса, искрились огненные кольца, брызгая раскаленными чешуйками стали, вонзавшимися в рельсы и падающими, погаснув, на камешки. Весь тормозной путь был запорошен перегоревшей окалиной, и даже бетонные шпалы побурели.

«Это они», – подумала в волнении Дина Демьяновна, когда увидела трех коренастых и широких в кости женщин. И не ошиблась, потому что тут же, следом, вышел из вагона и Петя Взоров с большой спортивной сумкой через плечо.

Дина Демьяновна хотела было пойти навстречу, но силы вдруг оставили ее, она поняла, что если сию минуту пойдет, то зашатается и завихляет, как велосипед, и у нее не хватит ловкости и самообладания удержать равновесие. Она стояла и, пытаясь унять волнение, очень хотела казаться приветливой, доброй, легкой и красивой. Доброй и очень красивой! Ей так хотелось показаться всем им красивой и очень доброй! И конечно, приветливой... А для этого надо во что бы то ни стало сбросить груз оцепенения, побороть смущение, шагнуть навстречу и улыбнуться... «Здравствуйте, – сказать. – Ну как вы доехали?»

Но она сказала, когда они, не торопясь, приблизились:

– Господи! Я так изнервничалась... Не обращайте внимания! Здравствуйте. У меня даже, простите пожалуйста... Петя, здравствуй... а тут, понимаете, мальчишка на велосипеде... по краешку... – «Что я мелю?! Что я мелю?!! Господи! Помоги мне... При чем тут?» – думала она между тем, делая отчаянные попытки унять волнение и обрести себя. – Здравствуйте, – сказала она опять, когда с ней стали здороваться тоже смущенные и улыбающиеся женщины. – Ну как вы доехали? А я, вы знаете, просто накричала на этого паршивца. Поезд идет, а он по самому краешку... Что вы говорите? Петя, ты бы нас познакомил. Давайте мне эту авоську. Давайте, давайте, даже не думайте, что я вам позволю... Петя, ну что же?

– Так вот они! – со смехом отозвался он. – Все мои трииванны! Вот эта, с авоськой, Полина Ивановна старшая... А это, значит... мать-одиночка...

– Очень приятно, – сказала Дина Демьяновна, пожимая широкую и сухую руку Марии Ивановны и чувствуя, что самая главная сейчас, самая важная, самая хорошая женщина на свете собралась уже поцеловать ее. Она тоже потянулась к ней, похолодев от радости, что эта добрая женщина сейчас расцелует ее по-родственному, но не дотянулась, не решилась первой, а Мария Ивановна тоже как будто бы не решилась... И обе, почувствовав неловкость, смутились еще больше.

– Да поцелуйтесь вы! – сказал Петя Взоров, посмеиваясь над их нерешительностью.

Дина Демьяновна, уже отпустив руку Марии Ивановны, снова порывисто приблизилась к ней, и они, обняв друг друга, чмокнулись, отчего Дина Демьяновна чуть было не упала, потому что Мария Ивановна в неловкости неосторожно толкнула ее в спину, когда обнимала. Обе они покраснели, у Дины Демьяновны даже слезы выступили на глазах, хотя она и смеялась вместе со всеми.

– Та-ак! – сказал Петя Взоров. – А эта вот младшенькая...

– Хватит тебе, Петруша, – прервала его третья сестра и вдруг обняла и поцеловала Дину Демьяновну. – Я Вера Ивановна, – сказала она. – Или просто тетя Вера. Вот и познакомились. Беленькая-то какая! Не загорела. Совсем бледненькая...

Между тем, разговаривая и собираясь с мыслями, успокаиваясь, все наконец-то разобрались с самими собою и со своими чувствами и пошли не торопясь к дому: впереди шли Дина Демьяновна с Петей, а за ними, изрядно поотстав, все три Ивановны. Петя нес тяжелую сумку, а Дина авоську с апельсинами и с двумя батонами, румяными и яркими, как и апельсины.

– Ты что так разволновалась? – спрашивал потихонечку Петя Взоров и улыбался.

– Не знаю. Вообще-то, по-моему, понятно...

– Не ожидала увидеть таких вот... земноводных? Они у меня добрые... ты их не бойся.

– Вообще ты знаешь, – сказала Дина Демьяновна, убыстряя шаг, – мне это слышать... Это, знаешь, говорить так о своих... Странно.

– А я ничего плохого не говорю. Я говорю, что именно ты, а не я, могла так подумать... Неказистые в общем-то. Что уж тут! Могла. Вон, посмотри. Видишь? Моя родня. Вон идут – тяжело, весомо... Чем не земноводные? Вот так и ходят по земле – шлеп, шлеп... Разве не похоже?

– Тебе не стыдно?

– А почему сразу стыдно? Я-то ведь не стыжусь своей родни. Видишь, коренастенькие все. Топ и топ... Полюбуйся. Это и твоя теперь родня... Тетя Вера, тетя Поля и мама. А? Как ты на это смотришь? Под каким углом? Посмотри, ни тени благородства! Смотри какие! А плечи? А руки? Такая стукнет разок, и, как говорится, копыта откинешь. А? Ну что же ты молчишь? Согласна или обиделась? Обиделась... Ну что ты! Я ведь шучу. И все-таки признайся, не ожидала увидеть таких красавиц? Верно? Не ожидала?

– Перестань... Уши вянут.

– Нет, а если всерьез. Не ожидала? Оттого и смутилась, да?

– Я ведь и в самом деле обижусь, – сказала Дина Демьяновна с раздражением.

Но Петя Взоров, словно и не слышал ее, улыбался и говорил с чуть приметным придыханием: – В нашем роду все женщины всегда были некрасивые и вот такие широкобедрые и широкоплечие. И заметь, одна только мать вышла замуж, даже дважды, а сестры ее... Обе гуляли когда-то, девками были, а привязать к себе никого не сумели. Видишь, какая история. Демьян Николаевич увидит их и грохнется об пол. Он у тебя породистый, и вдруг такая родня. – Тебе доставляет удовольствие?

– А что?

В голосе Дины Демьяновны прорвалась лютая злость, а Петя Взоров тоже вдруг с ненавистью взглянул на нее и повторил с вызовом:

– А что?

– Ты приехал поссориться?

– А что?

– Что все это значит?

– А то, что ты очень обидела меня.

– Господи, да чем же?

– Своей реакцией.

– Какой реакцией?

– Там, на платформе, когда моих увидела, У тебя ноги подкосились. «Вот так родня!» Я ведь видел, я заметил. Да и мудрено не заметить! Когда тебя мама хотела поцеловать, ты с такой брезгливостью откинулась от нее, что все это заметили, не только я. Разве не обидно?

– Ты идиот! Ты совсем не понимаешь людей... Ты... ты... перестань сейчас же, иначе я взбешусь!

– Конечно, конечно, – усмехаясь откликнулся Петя Взоров, вышагивая чуть впереди по тропинке. – Ссориться сейчас как раз самое время. А вообще хоть внешне постарайся, хоть делай вид, что они тебе по душе. Хорошие, славные тетки... окопы рыли во время войны. Им бы памятники ставить. Ладно... Чего там говорить! Как хочешь...

Это было уже слишком, и Дина Демьяновна молча крепилась, чтоб не расплакаться.

– Почему? – спросила она наконец с дрожью в голосе. – Какое ты право... так говорить мне, обвинять? Ну какое? Я была просто смущена. Я оробела.

Она хотела сказать еще, что это очень естественно – быть в смущении, когда после стольких лет жизни, стольких ночей и дней любви она наконец-то увидела мать близкого человека, которого давно считала своим мужем, увидела родных... Она хотела сказать все это, но обида вдруг таким страданием разлилась по сердцу, так тяжело ей вдруг стало, что она не сдержалась и всхлипнула с болезненной, горькой спазмой.

– Как же ты можешь так? Зачем? – опросила она, останавливаясь. – Ведь ты заслужил пощечину. Ты понимаешь, что я сейчас сделаю? Одно слово, одно-единственное, – с неожиданным бешенством прошептала она. – И я при всех, при всех...

На этот раз Петя Взоров испугался.

– Успокойся, – тихо попросил он. – Ну перестань... пожалуйста. Ну что это такое? Считай, что я ничего не говорил, что это бред. Ну извини. Я ведь знал, что ты самая-самая... Прости меня.

Он схватил ее за руку и, потянув с нервной какой-то силой, побежал, увлекая Дину Демьяновну за собой.

– Я рад! – говорил он на бегу. – Я безумно рад! И прости меня. Давай еще пробежим немножечко, вон за те елочки, с глаз долой, а там я тебя расцелую. Ну бежим, бежим!

За елочкой он остановился, вытер платком ее щеки и глаза и, целуя ее, заставил улыбнуться.

– А ты можешь себе представить, – говорила она, – что я от радости смутилась? У меня от радости... Нашло на меня оцепенение от радости. Можешь? Эх ты!

– Улыбнись, – говорил он, не слушая. – Сейчас же улыбнись! Ну! Что я сказал... Улыбка! Где улыбка?

И она опять с усилием улыбнулась, сказав при этом:

– Вот и стала собакой дрессированной.

– Ты знаешь... Я ведь безумно люблю своих! Пойми меня, – сказал вдруг Петя с благодарностью и признательностью. – Очень люблю. Им не повезло в личной жизни, и когда мне вдруг кажется, что кто-то обижает их, я тому, знаешь! Я тому ноздри готов пальцами своими разодрать! Зверею. У меня комплекс на этот счет. Я согласен с тобой. Да. Я согласен. Ты мне можешь ничего больше не говорить. Ты будешь права во всем. Права, права и еще раз права – и хватит. Но и я тоже прав. Пошли. А то неудобно. Скрылись, убежали, как дети. А они дороги не знают.

И он громко и счастливо на весь лес закричал:

– Трииванны! Где вы?

– Тут мы, Петя! Не поспеваем за вами, за молодыми, – откликнулись хором неторопливые и разомлевшие в ходьбе три Ивановны.

Петя Взоров напрасно так беспокоился за честь своей родни, напрасно думал, что Простяковы проявят в чем-либо свое пренебрежение к этим неказистым с виду, но добрым и простосердечным женщинам, которых он любил нежно и страстно и в то же время, сам того не сознавая, стыдился за них... Душа его всякий раз, как только он начинал думать, что они не отесаны и не настолько умны и образованны, чтобы поддержать интересный разговор или хотя бы задать какой-нибудь умный вопрос; как только он представлял их себе людьми во всяком случае не первосортными – душа его начинала болеть и весь он ощетинивался, глядел на Простяковых исподлобья, стараясь при этом скрыть свое состояние усмешкой. В этом смысле Петя Взоров был просто несчастным человеком, вызывая в себе эту оборонительную мутно-грязную реакцию своим же собственным нелепым, чудовищным подозрением, заранее ненавидя людей, которые, по соображениям Пети, могли бы вдруг выразить пренебрежение к его матери и милым теткам. Вряд ли даже тетки и мать догадывались о его страданиях.

Об этом знала теперь Дина Демьяновна. Но и она не могла уяснить себе, хорошо это или плохо. Ей казалось, что здесь смешались все чувства: очень хорошие и очень плохие, низменные, грязные и даже подлые, потому что подло, конечно, стыдиться перед людьми за свою мать, без всякой причины. Очень подло!

Демьян Николаевич и особенно Татьяна Родионовна с таким искренним радушием приняли гостей, с такой милой, душевной суетливостью старались угодить им, так угощали чаем и вареньем, поздней клубникой и домашним тортом, который Татьяна Родионовна с помощью Демьяна Николаевича испекла по случаю гостей, что три Ивановны уж и не знали, как им выйти из-за стола, как отказаться от угощений.

– Демушка! Ну что же ты не угощаешь? Иди же еще собери клубнички, – говорила Татьяна Родионовна, шурша платьем из старинного коричневого шелка, которое она очень редко доставала из своего гардероба. На груди у нее желтела золотая брошь с помутневшими жемчужинами. Она припудрила лицо, и у нее разрумянились щечки. Она была очень возбуждена. – Угощайтесь, пожалуйста! Мария Ивановна! Полина Ивановна! Вера Ивановна! Ну вот еще по кусочку тортика хотя бы. Да что же это вы? Значит, не понравился, – улыбалась она ласково и виновато. – Не понравился.

– Ой, да что, Татьяна Родионовна, вы говорите! Как это такая вкуснота может не понравиться? Некуда больше, – отвечали с благодарностью сестры. – Обкормили вы нас совсем! И обпоили... Теперь и не поднимешься.

А Петя Взоров, отойдя от стола и усевшись в промятое плетеное кресло в углу террасы, припушил глаза дрожащими ресницами и поглядывал из-под этой темной кисеи то на одних, то на других. И заметно было, что он доволен. Хотя и морщился иногда и вздрагивал от внутренней, скрытной усмешки, слыша корявые словечки в речах своих родственниц, особенно когда Полина Ивановна: вдруг начала рассказывать, вспоминая о тяжкой жизни, о больных, распухающих своих ногах, о голодовке.

«Зачем она это? – думал он с брезгливостью. – Кому это интересно! Вот ведь глупая...»

Но прервать ее не решался, потому что видел, с каким сочувствием и вниманием слушают ее Простяковы. Хотя Пете и чудилось порой, будто они неискренне слушают, притворно покачивая головами, и вздыхают тоже притворно. Казалось ему, что все это от чрезмерной воспитанности происходит, от врожденной вежливости и деликатности, а вовсе не потому, что понимают они Полину Ивановну и переживают вместе с ней ее давние беды, которых выпало на ее долю предостаточно. Тогда он тоже вздрагивал от скрытной усмешечки и наглухо припушал глаза ресницами, делая вид, что дремлет от скуки, хотя никто, кроме Дины Демьяновны и не обращал на него внимания.

А она в то утро очень нервничала. Щеки ее покрылись розовыми пятнами, глаза блестели, как у переигравшего, перевозбудившегося ребенка, губы пересыхали и блестели, словно покрытые какой-то лаковой пленочкой. Она не могла сидеть спокойно, все время убегала из-за стола, но тут же возвращалась, садилась и старалась успокоиться, хотя и волновалась еще больше, облизывая губы, слушая всех сразу и не слыша никого, не понимая, кто о чем говорит. Но между тем ей было приятно и до боли радостно видеть всех вместе, радостно было сознавать, что все как будто понравились друг другу, полюбили друг друга.

И она тоже любила всех: влюбленно смотрела на свою добрую маму, на отца и откликалась влюбленным и благодарным взглядом, когда на нее ласково смотрела Мария Ивановна, смотрела с особенным, материнским интересом и доверчивостью, словно бы говорила ей: «Ну что ты так нервничаешь? Все хорошо. Не волнуйся, посиди со мной рядышком, поговори, расскажи что-нибудь, я послушаю. Вон ты какая у меня хорошая. И семья у тебя тоже хорошая. Мне понравилось у вас».

Во всяком случае, Дине Демьяновне в то утро слышались в ее взгляде эти слова, хотя они и не складывались у нее в сознании в те привычные и обыденные слова, которые можно произносить вслух или обдумывать молча. Нет, это было похоже на что-то совсем другое! Совсем незнакомое ощущение этих слов рождалось в ее сердце, когда она ловила взгляд тихой и задумчивой Марии Ивановны, когда на нее исподтишка порой смотрели ее печальные и очень усталые, мудрые в этой женской усталости глаза. «Я вас тоже люблю,– хотелось сказать Дине Демьяновне. – Я очень вас люблю».

После завтрака пошли осматривать комнаты и всю ту дачную рухлядь, которой был битком набит стареющий дом, а потом Демьян Николаевич повел гостей на участок и, конечно, показал свой огород и радовался, как малое дитя, когда слышал удивленные и недоверчивые возгласы сестер, которым уж очень понравились и огурцы, и зреющие помидоры, и морковь, и лук, и капуста – все, что росло, увядало, наливалось соком, добрело на ухоженных грядках.

– Ну, Демьян Николаевич, хоть ты и научный работник, – сказала Полина Ивановна, – а руки у тебя землю любят. И земля тебя тоже любит. Вон что делается! Легкая у тебя рука, Демьян Николаевич...

– Да какой же я... – смеялся Демьян Николаевич.

– Крестьянские у тебя руки, вот что я скажу... Да и не у всякого крестьянина такие-то вот руки... Ох, отбила бы я тебя у Татьяны Родионовны, ей-богу, отбила бы!

– Да какой же я работник-то научный, – все пытался объясниться смеющийся и очень довольный Демьян Николаевич. – Вы сказали «научный», нет! Я простой служащий.

– А мне все одно! Вижу, что человек хороший, – значит, и работник хороший. По-другому-то не бывает. Вон, говорят, работник отличный, а человек, мол, плохой – дебошир да пьяница. Нет! Такого не бывает в жизни. Дай-ка ты мне, Демьян Николаевич, одну моркошку из земли выдернуть. Разреши уж ты мне это удовольствие. Много не буду, а вот эту, – говорила Полина Ивановна, поглаживая ладонью морковную кружевную ботву, подбираясь пальцами к ее основанию,– вот эту... Ох ты, господи.

И с каким-то необыкновенным наслаждением она потянула за ботву, толстая морковь поддалась, пошла вверх из земли, а земля вспучилась вокруг нее, вздыбилась и тут же обсыпалась в ту ямку, из которой вытащила Полина Ивановна тугую красную морковь с налипшей черной, влажной землей.

Полина Ивановна землю обтерла рукой и, словно бы бахвалясь, откусила вдруг с треском морковь и стала жевать, щурясь от удовольствия.

– Что же не мытую, Полина Ивановна?!

– А зачем? Она из земли-то самая умытая. Самая сочная и душистая с землей. Я землей никогда не брезговала. Грязи боюсь, а земли нет. Вот, говорят... Дождь прошел, говорят, грязь. Это не грязь, это земляной раствор, а грязь – совсем другое. Говорят, ноги в грязи измазала. А не в грязи, а в земле ноги-то. Я никогда земли не чуралась, – говорила она, смачно жуя морковь.

И все смотрели на нее с детской радостью и удивлением.

Только лишь Петя Взоров, опустив ресницы, склонил голову набок, а губы его словно бы свело легкой судорогой.

На него поглядывала Дина Демьяновна, и ей не нравилась эта судорожная ухмылка, и – странное дело! – ей самой в тот момент три сестры, три Ивановны были такими понятными и родными, что она уже сама за них могла бы обидеться и втайне обижалась уже, видя Петину ухмылку. И кралось к ее сердцу мутное раздражение.

«Вот дурак-то, – думала она, раздражаясь все больше. – Вот уж дурак так дурак! Ничего не понимает. Неужели не понимает?!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю