355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Голубой дым » Текст книги (страница 10)
Голубой дым
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 01:00

Текст книги "Голубой дым"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)

Он торопливо подошел, и Дина Демьяновна увидела поблескивающий в испарине лоб, мясистую и плотную складку над переносицей, хмурый разлет бровей. И вдруг из-под всей этой массивной и напряженной мрачности посмотрели на нее светлые, обнаженные в своей беззащитности, косящие от волнения глаза. Он так посмотрел, будто бы только что снял очки с переносицы, и, подслеповато щурясь, видя перед собой расплывчатый мир и ее в этом маленьком мире, в этом желтом тумане, очень смутной вдруг, растерявшись, виновато улыбнулся ей. И она не испугалась.

– Ну почему же,– сказала она неопределенно.

У лысеющих лобастых людей глаза всегда кажутся очень усталыми и печальными, словно бы оттого, что им негде спрятаться, словно бы вместе с волосами уходит из глаз хитринка и лукавинка и они остаются одни, придавленные голым крутым скатом черепа.

– Вы очень торопитесь? – спросил он с каким-то ужасом и тоской. – Нет, я не задержу. Не бойтесь меня. Я только хочу сказать вам... Дина Демьяновна... Вот видите, я знаю, я знаю, я знаю!.. Я хочу сказать, что, с точки зрения человеческой морали, я безобразный человек, потому что я терпеть не могу животных. Я ненавижу собак, кошек, лошадей, крокодилов и львов... всех их ненавижу... Нет, я не убийца, я никого не убил из них... никогда... Но я не могу их любить! За что?!

– Нет, простите, я не совсем понимаю... причем тут...

– Нет, уж это вы меня простите великодушно! Милая Дина Демьяновна, я вот что хочу сказать: мы ведь с вами живем и знаем, каждый день знаем и помним, что придет час, наш час, мой час! Вы знаете! Я даже больше скажу: человек тогда счастлив, когда он не думает об этом. Это редко бывает, но когда уходишь от всякой глупости, от всякой лжи – всегда думаешь, что придет и твой час... Вы представляете, как велик человек! Думает и помнит об этом, а все равно свободен! все равно желает любить и смеяться... Вы понимаете, как он велик! Как надо любить земное это существо. Ужасно кто-то сказал: человек интересное, но несимпатичное существо. Какая насмешка! Нет! Удивительно симпатичное существо! Знает, но живет! А мне говорят – люби животных. За что? Вот уж кто несимпатичен мне, так это они... кошки всякие и собаки... я люблю человека... Я готов каждому говорить, что я его люблю. Я и вам могу сказать, если вы позволите...

– Нет, это лишнее,– вежливо остановила его Дина Демьяновна, чувствуя какую-то странную подчиненность и словно бы зависимость от него.

– Вовсе нет! – воскликнул он, и лицо его при этом исказилось гримасой пронзительного восторга. – Я вас люблю. Это не то, нет, о чем вы могли бы подумать... Вы красивы, да... конечно... но разве я могу, разве я смею о той любви. Но вы не в силах запретить мне любить вас, как человека. Если подумать, если немножко вдуматься, то ведь очень страшно родиться на свет именно человеком, родиться, чтобы развить свой ум и однажды понять, что придет и твой час. Как же мне не любить всех вас?! Вы понимаете мою мысль? А мне говорят – люби животных. И многие любят, любят так, что начинают ненавидеть человека за то, что он-де не любит животных. Вы знаете, мне иногда кажется, что многие наши беды именно от того и идут, что мы хотим любить кого угодно – какую-нибудь крысу, хомяка, собаку, кошку, голубя, но не хотим любить человека. То есть вы понимаете, что происходит: если я не люблю человека, то, значит, я и себя не люблю, потому что я тоже человек. Значит, я ничтожество по сравнению с какой-то шавкой. А раз я ничтожество и рядом со мной тоже ничтожество, то мне ничего не стоит плюнуть им в душу. Ничтожество переживет, утрется... Так? Не тронь мою собаку! А все остальное – пожалуйста... Я вижу, я понимаю, вы не согласны со мной. Нет, я не против природы и животных... Боже упаси! Пусть живут, размножаются, спариваются – бог с ними. Но как бы это вам сказать... Мы говорим: не люби вещь, а люби животных. Любовь к вещи безнравственна, а к животному – нравственна. А если я люблю, например, легковой автомобиль? У меня нет автомобиля, к сожалению, конечно... Я даже не мечтаю... Хотя нет, я мечтаю, конечно, но... увы... Но я его люблю, потому что его сделал человек для себя. Человек достоин всяческой роскоши, он все может, он может создать для себя искусственную среду обитания, ничего общего не имеющую с лесом, речкой или каким-нибудь цветистым лугом, но и в этой среде он будет счастлив не меньше, чем на лугу возле речки... Почему бы нет? Хватило бы только энергии... но это уже вопрос другого порядка... А разве город... Вы мне скажите, разве город – современный, огромный город, например Париж, – разве его рекламы и все огни не отразились уже в автомобильных крышах? Разве это не красиво?

– Вы бывали в Париже?

– Не все ли равно – бывал или нет. Но я его видел. И вижу. Читал, видел, думал, – значит, почти бывал. Нет, я не бывал в Париже, к сожалению. Но можно же легко себе представить, если уже говорят, что еще один автомобиль может погубить Париж. Это, конечно, французы острят, но, в общем-то, может быть... Вот вопрос,– сказал он вдруг с грустной усмешкой,– у меня нет автомобиля, я не бывал в Париже. Это смешно, конечно, говорить о Париже и об автомобилях... Простите меня великодушно. К сожалению, это так...

– Да, мне тоже вот, к сожалению, пора... – сказала Дина Демьяновна.

– Я вас понимаю... Но, Дина Демьяновна... Нет, нет, я все, конечно, понимаю. Я создаю, наверное, ужасное впечатление. Но, знаете, я к этому привык с детства. Мне до сих пор еще кажется, что всякий прохожий, как только увидит меня рядом, так сразу весь оживляется и, что самое смешное, хочет сразу же ущипнуть меня или пнуть ногою, плюнуть в мою сторону, бросить окурок... Мне, конечно, очень не повезло, если можно так сказать, с моей внешностью, но в то же время, представляете себе, и повезло: на меня все обращают внимание, и я во всяком встречном вызываю какую-то определенную реакцию – презрение, жалость, отвращение, гадливость. А это тоже интересно наблюдать, честное слово. В общем, это нормальная реакция: человек редко сознается самому себе, что он некрасив или просто уродлив. Это свойственно всем нам за редким исключением. Исключение – это я. Я не скрою, я перед вами не скрою, что это порой неприятно сознавать и такая бывает тоска... Но зато я могу лучше всех мечтать или, вернее, не лучше, конечно, а... как бы это сказать – ярче всех, наверное... Знаете о чем? – и Сыпкин вдруг рассмеялся. Он смеялся так неожиданно хорошо, так искренне и звучно, что именно это заставило вдруг вздрогнуть Дину Демьяновну и словно бы испугаться. – Нет, – говорил он, успокаивая свой смех, – вы даже представить себе не сможете. Я мечтаю, да. О чем? Глупо. Ужасно. Но я порой заберусь под одеяло – простите меня за такие подробности! – и вижу себя красивым и почему-то с курчавой светло-русой бородкой в совершенно белом автомобиле, на меня взглядывают женщины, а я поглядываю на них и курю сигарету. Ничего себе картинка! Нет, но все-таки это очень интересно – так вот глупо мечтать, и, знаете, приятно даже, и даже, скажу вам по секрету, сон пропадает. Ну, Дина Демьяновна, если бы и вы меня увидели таким, каким я себя вижу, если бы хоть разочек взглянули на меня, когда я в своем белом автомобиле курю сигарету и пепел стряхиваю за окошечко, вы бы и то, наверное, полюбили б меня. – И он опять, на этот раз резко и с кашлем, рассмеялся. – А вот теперь... Вы меня только уж простите, пожалуйста. Что-то напало на меня сегодня такое, сам не пойму... Вот я стою тут рядом с вами, вот над книгами этими, над «Айвенго», над «Дорвардом», а вы от меня за перегородкой... Вы бы хоть присели, Дина Демьяновна.

– Нет, нет – сказала Дина Демьяновна. – Что же это мы друг перед другом все извиняемся, а время-то идет... Вы меня правильно поймите: все это, конечно, очень интересно, но, видите ли, сегодня вдруг похолодало, а я совсем по-летнему, мне, к сожалению, пора, и я вас прошу...

Она говорила ему это, но чувствовала скованность и какую-то странную лень говорить все это, искать какие-то убедительные доводы, похожие на просьбу.

– Так в чем же дело! – воскликнул он. – Я сейчас же поймаю такси и отвезу вас домой. У меня есть деньги. Вы не думайте, я боюсь вас обидеть, но мне, честное слово, будет очень приятно... Черт возьми! Конечно, конечно!

– Спасибо, не надо. Я сама.

– Я вас обидел? Простите. Но я очень искренне хотел... Нет, я обязательно отвезу вас до дома. И вообще... я не хочу вас даже слушать! Вы простудитесь! Сейчас грипп ходит по Москве... Ни в коем случае, что вы!

И вдруг что-то как будто бы щелкнуло в сознании Дины Демьяновны, она улыбнулась, услышав от Сыпкина про грипп и простуду, ей стала вдруг приятна эта неожиданная и очень смешная, как ей показалось, забота, и она подумала с веселой бесшабашностью: «А пусть отвезет! Подумаешь, какое дело!» Она вдруг почувствовала себя так, словно бы ей предложили выпить стакан водки и вообще напиться допьяна, и хоть ей и не хотелось сначала, но потом она вдруг согласилась и выпила. «Ну и что? Подумаешь!»

– Ну вот еще! – сказала она уже совсем другим тоном, как будто и вправду увидела Сыпкина в белоснежной, сияющей машине стряхивающим пепел сигареты. – С какой же это стати вы меня вдруг повезете на такси? Вы что, очень богатый человек?

Но Сыпкин не услышал игривости в ее голосе и очень серьезно ответил:

– Нет, я довольно скромно живу, но почему бы не позволить себе в этот холодный вечер прокатиться по Москве на такси...

– Простите, я что-то не помню, я, конечно, могу посмотреть... ваше имя-отчество.

– Конечно! Но меня зовут... Вы знаете, и тут даже какая-то чепуха! Меня зовут... Ардалионом почему-то... Такое редкое имя! Зачем? Ардалион – смешно.

И она впервые увидела смущение на лице этого вечно мрачного человека.

– Но это еще полбеды,– сказал он с усмешкой.– Моего отца звали Анимподистом. Вы представляете себе, какой ужас! Ардалион Анимподистович. Нет, это невозможно запомнить, разумеется, не надо этого делать... давайте что-нибудь придумаем полегче, ну, например, Александр Александрович или того проще – Андрей Андреевич... Зовите, если вдруг вам захочется назвать меня по имени и отчеству, зовите меня Андреем Андреевичем или как хотите... Ксан Саныч... например, Ксан Саныч – очень просто. Я откликнусь сразу же.

– Ксан Саныч?

– Да, чудесно! Ксан Саныч. А почему вы не смеетесь? Вы, наверное, думаете, что я не люблю, когда надо мной смеются. Да, я не люблю этого. Конечно, кто же любит! Но тут-то ведь в самом деле смешно. И я ничуточки не обижусь на вас, потому что это, наверное, смешно. Дина Демьяновна, а у вас тоже редкое имя и отчество, но не смешные ни имя, ни отчество. А у меня совсем другое дело. Прямо из пьес Островского... А я его, знаете, недолюбливаю... Да, так вот, Дина Демьяновна, а что вы... вот вы... Я за вами давно наблюдаю, не удивляйтесь, пожалуйста, я даже в библиотеку стал приходить потому, что здесь работаете вы. Нет, я не то хочу сказать. Да я и не первый это вам говорю, вам уже надоело это... Черт побери, как не хочется быть дураком, а вот, знаете, так и тянет, так и тянет... задать вам глупейший вопрос, сказать вам такое, что потом стыдно будет, сегодня же ночью стыдно будет и мучиться буду, а теперь вот тянет сказать вам...

– Мы достаточно поговорили... Мне пора.

– Да, конечно, пора, я бегу за такси, но я не о том, я хотел спросить: вы ведь тоже знаете, что такое одиночество? Вот что я хотел спросить у вас. Не обижайтесь на меня. Я, как пьяница, все до последней рюмки готов выпить... Вот все... Я долго наблюдал за вами, и, знаете, в мечтах, когда я становился красивым и, как вы, наверное, помните, со светло-русой бородкой, я думал о вас... И вот вы не поверите мне, – и не надо! – я просто чувствовал родство душ. Вы ведь тоже одинокая душа? Простите меня, я и в самом деле, как горький пьяница, все до последней капли... Не надо, а все равно... Нельзя, а тянет... Вот зачем я спросил это у вас? Я ведь знаю, вы можете обидеться на меня и рассердиться и правильно сделаете. Мне будет больно, но кто ж виноват, кроме меня самого.

Дина Демьяновна молча вышла из-за перегородки и направилась к двери, а Сыпкин в своем балахоне, неряшливый, с недобритой шеей, кинулся вперед и открыл дверь перед ней. Замятый воротничок ковбойки грязно торчал у него из-под ворота пиджака: видимо, терпеть не мог зеркала и старался не видеть себя.

Она погасила свет и молча вышла на улицу. Уже зажгли фонари, и в лиловом их освещении, в мертвенном свете новых этих и очень ярких огней оба они – и Сыпкин, и Дина Демьяновна,– словно бы выцвели и обескровились, и Дину Демьяновну неприятно поразил блеск его глаз на бледном и широком, плоском лице. В этом пронзительном свете пропали все формы или, вернее, вся бесформенность и глыбистость его лица, пропали глазные впадины, и на какой-то белой плоскости заблестели безумно усталые, одинокие, потерянные глаза.

– Вы, Дина Демьяновна, не отвечайте мне ничего. И забудьте, что я вас о чем-то спрашивал, – сказал он с мольбою. – Вот видите теперь, какой я, как вcе равно запойный... Мне и сейчас... вот поверьте мне! Мне хочется спрашивать вас о самом недозволенном, о самых ваших больших тайнах хочется узнать.

– Я и не собиралась вам отвечать. Мне только одно... Мне хотелось бы вам заметить, что я никогда не бываю, как вы сказали, тоже. Не тоже, а просто порой одиноко на душе... Что значит – тоже? Когда человек тоскует в одиночестве, какое уж там тоже. Но вот вы, хоть и наблюдали за мной... Не знаю, как это вы проделывали... Ну, не важно. Только я вам хочу сказать, что я не в том смысле, может быть, одинока, как вы думаете. У меня есть муж, и я счастлива с ним. Так что мое одиночество совсем, можно сказать, другого рода. У меня бывает приятное мне одиночество души. Я люблю пребывать в состоянии одинокости. Не всегда, конечно, но порой... Вот так. А сейчас, я вас прошу, вы не беспокойтесь, не так уж и холодно, я доберусь сама.

Он стоял перед ней, этот мучнисто-белый человек, и ждал, вслушиваясь в ее слова, продолжения, а рука его тем временем ощупывала что-то в карманах пиджака, словно бы сама по себе, без его воли... И Дина Демьяновна каким-то седьмым чувством поняла вдруг, что он ошибся, что он только что знал и рассчитывал, что у него есть деньги, а вот теперь вдруг понял, что ошибся. Она по выражению его глаз поняла, что он ужасно ошибся – денег не было с ним. И она торопливо сказала ему опять:

– Ну, я прощаюсь с вами, мне на трамвай. До свидания, заходите...

– Что ж это такое, – тихо промямлил он, все еще пытаясь найти деньги. – Нет, нет, что вы! – воскликнул он вдруг. – Я тут рядом, вон он, мой дом, в том переулке... Я забыл... Я сейчас... Или нет! Я возьму такси, отвезу вас и вернусь, а потом расплачусь с ним. Все очень просто! Вы знаете, мне ни к чему, я их и не захватил с собой.

Но в это время стремительный и напористый вагон трамвая уже мчался мимо сквера, а от него, как брызги, разлетались палые листья из-под колес и, завихряясь, возносились следом жиденьким шлейфом. Вагон пружинисто покачивался, дуга вдруг выбила искры...

– Не выдумывайте, пожалуйста, – сказала Дина Демьяновна и с облегчением кинулась бегом к остановке и, не оглянувшись на Сыпкина, успела вскочить на подножку и унестись в золотистом стеклянном свете.

А Сыпкин стоял уже под фонарем и все еще никак не мог оторваться от своих многочисленных и пустых карманов, снова и снова начиная с внутренних пиджака и кончая глубокими мешковатыми карманами стираного и неотглаженного, неказистого плаща. Он смотрел чуть в сторону и, ничего не видя перед собой, казалось, весь ушел в себя, в свои карманы, в кончики пальцев, в чувствительные подушечки, которыми он все еще рассчитывал нащупать злополучную пятерку, зная при этом, что он просто не захватил ее с собой.

– Да что же это... – шептал он ворчливо. – Что ж это такое... – и у него вырывался вдруг сквозь зубы грудной и басовитый, как собачье рычание, стон. – Ах, черт побери! «Айвенго»! «Квентин Дорвард». Ах, черт побери!

Прохожие недружелюбно поглядывали на него, а женщины обходили стороной, думая, вероятно, что человек этот очень пьян.


14

Ветры, принесшие холод, утихли, а в Москве начались наконец-то туманные, поблескивающие дождичками пасмурные деньки. Дождей-то как будто бы и не было, но мостовые и тротуары не просыхали от измороси.

Дина Демьяновна надевала теперь на голову свой мутно-голубой берет, связанный из пуха, и, забрав в него волосы, надвигала на уши и на брови. Этот берет придавал ее лицу монашескую отрешенность и бледность. Губы ее пунцовели на холоде, тонкий пух берета обметывался невесомыми крохотными капельками моросящей влаги, глаза темнели, словно бы дождевые тучки, и не было тогда женщины на свете, которая могла бы соперничать с ее странной, аскетической красотой. И она знала об этом, ловя на себе взгляды прохожих. Но не эти взгляды рождали в ней уверенность, а то высокое состояние души, в котором она пребывала все эти дни. Она почти физически ощущала свою свободу, и ей было так хорошо, так хотелось движения, смеха, разговоров, что даже чудилось, будто она до сих пор болела, а теперь вот выздоровела окончательно.

И когда в день зарплаты ей позвонил вдруг Петя Взоров, она, застигнутая врасплох, растерялась и не знала, что говорить ему и как себя вести с ним.

Он хотел увидеться, а она, получив деньги, собралась уже поехать в Столешников переулок, зайти в магазины и, быть может, что-нибудь купить. И представить себе не могла, что Петя Взоров будет требовать внимания к себе.

– Я сегодня не могу, – говорила она в трубку и, сознавая, что лжет ему, злилась на него же, словно бы он принуждал ее к этой лжи.

– Почему? – спрашивал он.

– Не могу, и все. Мне некогда, и я плохо себя чувствую. – Она щурилась в смущенной улыбке, ожидая следующего вопроса.

– Я приеду за тобой и провожу тебя.

– Не надо. Я хотела забежать в магазин.

– Забежим вместе.

Она молчала, не зная что сказать и не решаясь на последнее, на резкость и на простое нет. А он снова спрашивал:

– Ты чего хандришь? Погода?

– При чем тут погода! И вовсе я не хандрю. Ну... не хочется просто. Ты когда не хочешь, ты ведь не звонишь и не заходишь, верно? А почему я не могу?

– А куда ты собралась?

– Никуда.

– А мне хочется купить бутылку и выпить с тобой.

– Со мной?!

– Да.

– Хорошенькое дельце!

– Почему бы нет? Я бы не стал, конечно, тебя уговаривать, но все-таки... с тобой... рядом с тобой выпить и поговорить...

– О чем?

– Ну если такой вопрос, значит, нам обязательно надо увидеться и поговорить. Понимаешь? Когда ты освободишься?

Она подумала, что так будет и в самом деле лучше – встретиться и поговорить – и ответила:

– Половина седьмого я буду в Столешниковом... Я не знаю где... Давай около магазина «Меха»... Не комиссионного, а того, что выходит на Петровку.

– В половине седьмого я тебя жду у входа, – сказал Петя Взоров и положил трубку.

Он звонил с работы, и Дина Демьяновна слышала в паузах звуковой фон – голоса безымянных людей, похожие на жужжание летних шмелей и мух.

«Не было печали», – подумала она, но в половине седьмого была уже в Столешниковом и шла в толпе по мостовой, по единственной мостовой в Москве, кроме, может быть, Красной площади, где была запрещена езда автомобилей.

Крохотный мирок старой Москвы – дома с фасадами, нагруженными, как дорогие праздничные торты... Впрочем, люди, бегущие по тротуарам и мостовой, никогда не разглядывали фасады больших домов, стиснувших узкий переулок. Здесь будто бы не было высоты, не было вертикали. Здесь были витрины магазинов, приковывающие внимание, были лица людей, одежда, яркие галстуки, запахи знаменитой кондитерской, а фасады домов, образующие переулок, словно бы выпячивали свою коммерческую безвкусицу, загораживая небо, и не пускали взгляд выше модных витрин и пузатого благолепия камня.

– Это черт знает что такое, – сказал однажды Петя Взоров, разглядывая вместе с Диной Демьяновной стрельчатые и овальные арки, мощные пилястры – всю эту тучную, орнаментованную перегруженность домов. – Черт знает что! А ведь стоят и зовут сюда людей, и никто их не видит, никто не обращает на них внимания. Но сделано это, заметь, не по прихоти, а по нужде. Думаешь, для чего это пиршество на фасадах? Был такой пустячок в свое время под названием шум. А такими вот каменными подушками и кружевами боролись с децибелами. С децибелочками! Что там за шум! Лошадь процокает, дворник поругается, шаркнет метлой... Вот и ругай за безвкусицу. А теперь наоборот... Децибелы стали децибелищами, а фасады плоские, как это... как... – И, не найдя слова, он умолк с брезгливой гримасой на лице.

Дина Демьяновна не решилась ему возразить, не понимая того раздражения, с каким Петя Взоров говорил о красивых, как ей казалось, домах, в которых, наверное, хорошо было жить. Ей неприятны были его слова о безвкусице, ибо она восприняла их очень лично, словно он именно ей сказал: «У тебя не хватает вкуса».

И теперь, увидев Петю Взорова среди людей, наткнувшись взглядом на его тугую спину в непромокаемой болонье, она вспомнила брезгливую его гримасу, и ей стало противно от сознания, что он сейчас, сию минуту, обернется, увидит ее и насмешливо спросит, растягивая слова: «Вы есть мадам Простякова? Здравствуйте».

Но на этот раз он был раздражен.

– Ну ладно, – сказал он. – Мы уже здоровались по телефону. Целоваться на людях считаю делом неприличным. Давай о деле.

– О деле?

Он цепко взял ее локоть, и они пошли по мостовой, мимо стоянки автомашин с запотевшими стеклами, с блестками капель на крышах, в которых отразился свет витрин и вывесок. Дина Демьяновна впервые в жизни испытала вдруг чувство какого-то детского страха перед этим рассерженным и мрачным мужчиной. Она засмеялась и спросила:

– О каком деле?

А Петя Взоров оглядел ее и сказал наконец-то с насмешкой:

– Ты в этом берете похожа на Фантомаса.

– Ну хорошо. Давай о деле. Но о каком деле-то? Ты хочешь сказать, что тебе все надоело, что ты больше не можешь, что мы с тобой... Я знаю все, что ты мне скажешь, а если и не скажешь – подумаешь. Это еще хуже. Лучше бы сказал... Я не боюсь. Господи, почему я должна все это выслушивать! Зачем все это? Ты не знаешь? Если знаешь, объясни.

– Нет, не знаю, – ответил Петя Взоров. – Я просто не понимаю тебя. Я делом называл желание выпить с тобой. А ты о чем? Я о бутылке вина говорил. О каком еще деле нам говорить с тобой! Ты, девочка моя, что-то преувеличиваешь. Я ж говорю – погода. Я тоже устал. И давай о чем-нибудь повеселее. Ну поругаемся, ну разбежимся, проклянем друг друга, растопчем всё и вся, перебьем стекла, измордуем друг друга. А раны-то кому зализывать? Нам же с тобой. Ты мои, я твои. Стоит ли? Век такой странный, и погода паршивая – ругаться даже не хочется. Ну что ты на меня смотришь? Обиделась за Фантомаса? Глупости. Фантом – это что-то сверх... За что ж обижаться? Обиделась. Ну ладно... Напиши завтра в газету и скажи: «Дорогая редакция, я дружила с молодым человеком, а он назвал меня Фантомасом, и я обиделась. Правильно ли я поступила?» Они тебе ответят: «Дорогая Дина, вы не правы».

Они шли в толпе, среди нарядно и не по-осеннему ярко одетых людей под пестрыми зонтиками с хромированными тросточками, по черному лаку мостовой и видели в этой поблескивающей черноте блеск мелькающих сапожек, тени и огни. Они не торопились.

– Почему ты без шапки? – спросила Дина Демьяновна.

– Это проявление заботы? Спасибо. Я, между прочим, зашел сегодня в аптеку и вижу пузырьки с какой-то черемичной водой. Я спрашиваю: а что это за вода? А аптекарша отвечает: от насекомых в голове. Я спрашиваю: внутри головы или снаружи? Улыбнулась. А мне бы сейчас какую-нибудь черемичную, чтоб изнутри всех насекомых... Зайдем? – спросил он, кивнув на винный магазин.

И они зашли. Петины волосы, затуманенные изморосью, блеснули упругим золотом, когда он пригладил их рукой.

– Я люблю этот магазин, – продолжал Петя Взоров, оглядывая посверкивающие ряды бутылок. – Купишь вина, и кажется, что здесь оно вкуснее, чем около дома. Вот стоит «Мукузани»... Слушай, Диночка, милая, – зашептал он, склонившись к ней, – перестань дуться. Мы сейчас купим две бутылки «Мукузани», купим где-нибудь мяса, поедем к тебе, и, ей-богу, я сегодня сам поджарю мяса и угощу всех вас. Ты забыла? Ты дрянь ужасная, ты все забыла. У меня ведь сегодня день рождения.

Вот уж чего не ожидала услышать Дина Демьяновна от него, так это о дне рождения, всплывшем в ее памяти круглым, гулким, ярким, пронзительным третьим октября.

– Но ведь сегодня второе, – сказала она, выпутываясь из липкого и омерзительного стыда. – Сегодня второе, – повторила она. – У тебя завтра... и, пожалуйста, не выдумывай... Я ведь и поехала сюда, чтобы... Ты сам...

А Петя Взоров рассмеялся, видя ее смущение, и, поверив ей и все вдруг приняв как должное – ее нежелание видеться с ним, ее раздраженность, – пожал ей локоток и сказал, оттаивая душою:

– Завтра это для матушки, для сестренок, а сегодня для нас с тобой. Завтра ее праздник, а сегодня мой – перед дорогой...

Она не поняла его:

– Перед какой дорогой?

– Как перед какой? Жизненной, конечно. Завтра я ведь на свет появлюсь.

Но она все равно с трудом уразумела это, все еще занятая собою, своим странным состоянием: то ли разочарования, то ли радостного смущения. Словно бы долго не решалась идти к врачу, боясь услышать о своих недомоганиях что-нибудь ужасное и, в лучшем случае, безнадежно-затяжное, но наконец-то решилась, и пришла, и подошла к двери кабинета, но сестра объявила, что прием закончен.

Потом они зашли в кондитерскую за пирожными, но никаких пирожных там не было в этот поздний час. Они прочли фамилию продавца, напоминавшую что-то о борще или щах, купили фруктовый тортик и опять вышли в лиловый и сырой туман. И тут вдруг увидели волосатеньких и модных девушку и парня в одинаковых одеждах, в одинаковых джинсах, и оба сразу заметили даже, что у парня яркий шарф на шее, а у девушки тусклое что-то и невнятное и что лица у них, освещенные огнями витрин, тоже одинаковые и озябшие. Длинноногие и незнакомые пришельцы, которые в свои семнадцать лет сумели узнать друг о друге больше, чем многие старики за всю свою жизнь, успели перейти какую-то границу, какой-то рубеж, разделяющий смысл от бессмыслия, завороженные друг другом, остановились теперь возле освещенной витрины и, подчиняясь прихотям друг друга, внезапной страсти, вспышке взаимной нежности или презрения к толпе, стояли, прижавшись, и в забвении целовали друг друга: она, чуть ниже его ростом, в подбородок и губы, а он, освобождаясь от ее поцелуев, с ласковой благодарностью касался губами ее глаз и бровей. У серенькой девушки, похожей на длинношеюю уточку, были сладостно полуприкрыты вознесенные к своему избраннику глаза, а он с какой-то недетской мудростью поглядывал на нее сверху, тихо и неслышно восторгаясь бледной своей подругой. Мимо шли люди, но, как это ни странно, никто из них даже не смотрел на целующуюся пару, никто не удивлялся, никто не осуждал, не стыдил, не смеялся, как это было бы несколько лет назад, словно бы это серые птицы опустились на тротуар, сизые голуби, уточка с принаряженным брачным селезеньком.

Но это были дети спешащих мимо людей, младшие братья их или сестры. Покоренные друг другом, одинокие и единственные в целом мире, еще не понятые, но уже прощенные, они вынесли свою любовь на мокрый тротуар к витрине кондитерского магазина. Вынесли эту блесткую и загадочную страсть, которую еще, слава богу, не научились понимать русские люди, и вдруг обесцветили мимо идущих людей, обезличили, отбросили, покоробив многих из них, и даже тех, кто сделал вид, будто ничего не заметил, привели к душевному смятению, к удивленным вопросам, на которые не находились ответы: «Разве так можно?», «Это ведь неприлично», «Неужели самим-то приятно и не стыдно?» Вопрос без ответа, взгляд, скользнувший по стеклу, по прозрачной стенке, разделяющей всех и их. Больно, но теплится надежда: «А может быть, любят? Разве лучше в кустах или в подворотне?» Острый кулачок с побелевшими от напряжения суставчиками, худое запястье с выступающей косточкой, пальтишко из дешевого букле. Ее рука на плече возле яркого шарфа и волосы, похожие на мокрые перья.

– Их бы отмыть в горячей ванне, – сказал Петя Взоров, – одеть во все чистое и... и... и...

– И что? – спросила Дина Демьяновна.

– И пустить в теплую комнату, запереть одних. А что? Мне они понравились. Типичные мужчина и женщина. Ты заметила, как он поглядывал на нее?

– Ты думаешь, мужчина и женщина? Они ведь дети. Любой из них мог бы стать нашей дочерью или сыном.

– А где?.. Бог с ними, я уже привык к таким сценкам... Мне даже нравится. Где нам мяса купить – вот что главное. В Елисеевском?

Непонятно почему, но Дине Демьяновне было приятно услышать от него это признание: «нравится». Ей тоже, как ни странно, понравились существа, влюбленные друг в друга. И она глушила в душе протестующую нотку.

«А что, в самом деле?! Ничего плохого... Мальчик и девочка. Нет! Они еще мальчик и девочка».

Люди под пестрыми зонтиками, блеск лакированных сапожек, огонек сигареты, смех парней в нейлоновых куртках, сиреневый манекен в драгоценном каракулевом манто и туманный, тихо моросящий прохладный дождик, по которому соскучились москвичи... Глыбы долгих, вытянутых друг против друга домов остались позади, они вышли из сверкающего и мрачного ущелья, и слева по улице мчались уже на них машины, но они, точно гонимые, кинулись им наперерез и, нарушая все правила, слыша визг тормозов, успели врезаться в другую толпу, в другой свет, в другой шум, за которым уже не слышалось даже шарканья шагов.

В троллейбусе женщины держали в руках полусложенные зонтики, и было похоже, что все они держат букетики сиреневых, голубых и розовых цветов.

– А почему ты без зонта? – спросил Петя Взоров.

– У меня ведь черный, – ответила Дина Демьяновна. – Кто ж теперь ходит с таким.

Давным-давно, в такое же время года, люди в Москве ходили по улицам в черном: в черном пальто, в чёрных шапках и укрывались от дождя под черными мышиными крыльями больших зонтов.

Дина Демьяновна помнила черную от одежд вешалку в прихожей, малиново-красную изнанку галош, черные шляпы и черные зонты. Немногое изменилось теперь в ее доме, но исчезли галоши и ботинки, вклинились в привычную черноту на вешалке бежевые плащи и ее клетчатое пальто с пелериной, а зонты остались старые, и, в общем-то, надежные и удобные, хотя и не модные теперь. Отношение к цветным, ярким зонтикам в семье Простяковых было всегда высокомерно-пренебрежительное и насмешливое.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю