355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Голубой дым » Текст книги (страница 14)
Голубой дым
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 01:00

Текст книги "Голубой дым"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 27 страниц)

18

Поздно вечером они вернулись усталые и разбитые домой, позвонили, надеясь, что им откроет дочь. Но никто не вышел на звонок, который так и умер без отклика в могильной тишине темных комнат.

Когда они зажгли свет, то на столе увидели записку, прижатую хрустальной вазой. Татьяна Родионовна, предчувствуя неладное, дрожащей рукой надела очки и, прочитав, посмотрела с ужасом на Демьяна Николаевича.

А тот затрясся вдруг в сдавленном хохоте, похожем на рыдания, и, махнув рукой, пошел прочь от стола к окну и там, остановившись, продолжал вздрагивать и колыхаться согбенной спиной.

– Сошла с ума! – крикнул он вдруг и рванул на себе галстук. – Не-про-сти-тельно! Уехать на дачу с незнакомым мужчиной на ночь глядя... И когда?! В день похорон! Нет, она сошла с ума. И нас решила тоже... Я знать ее больше не хочу! Уехать с женатым человеком... И это моя дочь?! Ну что ты молчишь?!

Татьяна Родионовна стояла ошеломленная посреди комнаты, так и не сняв с головы черный кружевной шелковый платок, а в руке у нее дрожал, как живой, исписанный листок. И слышно было дрожащее шуршание бумаги.

– Не кричи, – сказала она тихо. – Это твоя дочь, да.

– И твоя тоже! – выкрикнул Демьян Николаевич, и лицо его исказилось в мгновенной вспышке ненависти.

– И моя тоже, успокойся.

– Как успокоиться?! Ты что говоришь?! Дмитрий женат, и у него дети. А наша дрянь...

Татьяна Родионовна вдруг пошатнулась и истошным ором пронзила Демьяна Николаевича:

– Не смей кричать! Не смей! На несчастную... мою...

И, не договорив, заплакала.

Что уж было потом с бедными старичками, можно, конечно, и не рассказывать: столько слез было пролито, столько капель и успокоительных таблеток выпито Татьяной Родионовной и Демьяном Николаевичем!

Они, конечно, никак не ожидали от дочери такого преступления, такого надругательства над их святыми истинами, которыми они были живы от рождения и до старости.

А когда стало уже рассветать, они с горечью решили никогда больше не вмешиваться в личную жизнь дочери, которая достигла того зрелого возраста, в каком они сами когда-то встретили войну.

Дине Демьяновне было уже тридцать шесть лет... Ну, а им было тогда под сорок.


19

Они словно бы опомнились после тяжелого забытья, когда попытались представить себе зрительный образ всех этих прожитых отлетевших тридцати шести лет, сумели с неожиданным и удивительным откровением поставить себя на место дочери, воплотиться в ее годы и глазами ее сверстников оглядеться вокруг.

Они, конечно, и раньше частенько удивлялись и тихо грустили, глядя на свою давно уже взрослую дочь, но на этот раз случилось какое-то маленькое чудо: Демьян Николаевич и Татьяна Родионовна с облегчением осознали вдруг, что дочь их и в самом деле давно перестала быть той милой и беззащитной Диночкой, которой нужны были папа и мама, и что теперь и для них наступила пора отдохнуть от волнений и тревог, похожих на волнения суматошных каких-то птиц, выкармливающих птенца.

Им даже смешно стало, когда они вспомнили себя в этом возрасте.

Это их душевное состояние было, конечно, похоже на состояние человека, изобретшего и построившего в конце двадцатого века велосипед, но как бы то ни было, оба они сели на этот прекрасный и единственный в своем роде велосипед и легко покатились по тихой и ровной аллее, сознавая себя счастливыми первооткрывателями... Да, их дочь, славная их Диночка, уважаемая и любимая Дина Демьяновна, сама давно уже вправе строить свою жизнь так, как ей нравится, и поступать в своей жизни так, как ей подсказывает совесть. А сами они теперь будут поглядывать на нее как бы со стороны и, памятуя, конечно, о том, что Дина Демьяновна все-таки их родная дочь, будут, однако, больше думать о себе, неся за плечами тяжесть всех своих прожитых лет.

Татьяна Родионовна и Демьян Николаевич словно бы впервые вспомнили вдруг о себе, а безумная, всепоглощающая их любовь к дочери – эта вечная их боль – вдруг утихла, отболела и отвалилась болячкой.

– А иначе нельзя. Иначе мы просто сойдем с ума и никому не будем нужны, – говорил Демьян Николаевич, веря в то, что теперь для него начинается новая, спокойная и беспечная жизнь.

– Да, Дема, да. Я тоже обдумала все и решила: пусть живет как знает. В конце концов, не для нас с тобой она родилась на свет. Надо спокойней ко всему относиться.

Так они убеждали в эту тревожную ночь друг друга, стараясь поверить в те свои новые ощущения, которые как будто бы уже поселились в них, но и Демьян Николаевич и особенно Татьяна Родионовна втайне понимали и чувствовали, что это мечтательное их состояние, все эти надежды на спокойную жизнь так и останутся мечтанием. Но в эту бессонную ночь после похорон им хотелось думать и знать, что теперь они будут жить по-новому, а та грань, которая отделила их от дочери, будет спасительной вехой, и они еще сами сумеют хорошенько и славно пожить для себя.

Оба они до сих пор считали, что в жизни их не было дня, который бы они прожили только лишь для себя. И они были правы по-своему. Демьян Николаевич жил для милой Татьяны Родионовны, оберегая ее от всех жизненных невзгод, а та, в свою очередь, жила для него, больше всего на свете боясь остаться вдовой, и оба они жили для дочери, желая видеть в ней и в ее вероятной семье самих себя. В жизни своей они и в самом деле не знали душевного покоя, и никогда еще до сих пор их не посещали эгоистические чувства. Они, конечно, что-то делали и для людей, среди которых жили: Демьян Николаевич честно работал и был отличным специалистом своего дела, а Татьяна Родионовна растила дочь, вела, как умела, домашнее хозяйство и к вечеру каждого дня была вправе бы пожаловаться на усталость, хотя и не делала этого никогда. Если бы им кто-то сказал, всерьез или в шутку, что оба они всю жизнь прожили лишь для себя, они бы очень обиделись.

Но было бы несправедливо, наверное, сказать о них такое, потому что вся их жизнь, при всей ее внешней незначительности, была примером верности друг другу, вечной влюбленности друг в друга, души их были преисполнены любви ко всему живому, а тот маленький кусочек жизни, который выпал на их долю, они сумели слабыми своими силенками украсить такой нежностью и любовью, что им даже казалось порой, что они самые великие счастливцы на земле, недосягаемые в своей гениальности, люди, познавшие, как никто другой, тайны вечной красоты жизни.

Впрочем, никто из людей, знавших доброе семейство Простяковых, и не подумал бы сказать о них что-то обидное и недостойное: ни у кого бы язык не повернулся на дурное слово.

А в эту весеннюю ночь Демьян Николаевич и Татьяна Родионовна чувствовали себя заговорщиками, посягающими на святыню, и в тайных своих страстях, в своем полушепотном бунте казались сами себе жестокими и безжалостными злодеями. Они всегда хорошо понимали и безошибочно чувствовали друг друга, а потому в эту ночь были особенно ласковы и нежны; злодейские же свои страсти оправдывали благоразумием, которое снизошло на них в эту первую ночь после похорон.

– Так будет лучше и нам и ей, – говорил Демьян Николаевич. – Самый, конечно, оптимальный вариант – жить отдельно, разменять эту квартиру на две однокомнатные. Но это трудно себе представить, такой вариант...

– Да-а, уж это ты слишком, Демочка, – говорила Татьяна Родионовна. – И без того-то бог знает что надумали... Но я согласна: так ей будет лучше.

– И ей, и нам с тобой, – подчеркивал Демьян Николаевич.

– Да, Дема, может быть, и нам, – соглашалась с ним Татьяна Родионовна.


20

Дождит еле-еле. Небо в жиденьких туманных облаках. Озаренное на закате солнцем, оно излучало теперь внутренний свой сердоликово-мутный свет. И земля была вся в этом небесном озарении. Даже воздух и тот порозовел.

В лесу верещали, свистели и квохтали дрозды. А дождичек не переставал, хотя и незаметен был совсем: легкие капельки его, казалось, повисли в вечерней розовости, и только кожей лица улавливала Дина Демьяновна щекотное прикосновение теплого этого буса.

Талая вода тускло розовела в коричневых сумерках. Донеслись издалека два выстрела. И кажется, впервые за все время пути Денисов вдруг оживился:

– По вальдшнепу кто-то... Да-а! Сегодня тяга!

И тут же схватил за рукав Дину Демьяновну, остановил ее и прошептал, глядя поверх коричневого дыма голых берез:

– Слышите?! Летит... Слышите?

Но вальдшнеп пролетел стороной, и за шумом дроздов Дина Демьяновна не расслышала странного звука, отдаленно похожего на урчание весенней лягушки, который так взволновал Денисова.

– А ну, давайте-ка постоим, – опять шепотом сказал он. – Тихо! – приказал он, хотя Дина Демьяновна и рта не раскрывала. Сам же он весь напрягся, вслушиваясь в весенний лес.

– Не знала, что вы охотник, – шепнула Дина Демьяновна.

А он сразу обмяк, усмехнулся и махнул рукой.

– Какой уж! Так, прихватило вдруг... Вспомнилась молодость. На охоту я последний раз года два назад выезжал, да и то... В наших степях утки только и зайцы. А тут вдруг дуплет, вальдшнеп... Снеговой водой пахнет! Где мы? Далеко еще? Чтой-то мы с вами сегодня?! Вы не жалеете?

– А вы?

Он в ответ громко рассмеялся.

– Нет, конечно, но боюсь, нас неправильно поймут.

– Хотите, вернемся...

Ей и самой эта неожиданная поездка показалась вдруг нелепой затеей. Только теперь, на лесной дороге, она словно бы опомнилась, подумав о том, что неизбежно наступит завтрашний день возвращения домой, осуждающие глаза матери, угрюмый взгляд отца... «К черту, к черту!» – успела подумать она.

– Я этого не люблю, – сказал Денисов, кладя ей руку на плечо.

– Чего вы не любите?

– Возвращаться с полпути.

По тону его голоса Дина Демьяновна поняла, что он вкладывает некий значительный смысл, говоря о возвращении с полпути. Но не удивилась и не обиделась.

– Ну что ж, – сказала она вызывающе. – Грешить так грешить.

Она хотела ясности. И как это ни странно, хотела заранее договориться с Денисовым обо всем. Ничто так не пугало ее в эти минуты, как та неловкость, в которой она может оказаться перед этим человеком. Ей страшно было представить себе, как он начнет говорить ей слова, обычные в подобных случаях и неискренние, будет гладить ее колени, обнимать, дурея от собственной страсти. А она будет терпеливо притворяться, разводить его руки, сопротивляться... Бог ты мой! Зачем?

Ей хотелось перепрыгнуть все эти условности поведения и просто прийти в холодный дом, зажечь керосиновую лампу, растопить печь, согреть простыню и одеяло, постелить возле горячей печки, раздеться, лечь и сказать, как мужу, с которым прожито много лет: «Бросай сигарету...»

Черт знает что кружилось в ее голове, когда она молча шла рядом с Денисовым, который, услышав это ее: «Грешить так грешить», – растерялся, примолк и надолго задумался.

«Ну разве нельзя представить себе, что мы муж и жена? – спрашивала Дина Демьяновна. – Хоть на какой-то миг представить все это и не ломаться друг перед другом, не играть в любовников. Мы взрослые люди и понимаем друг друга, хотя я ничего не знаю о тебе. Только не вздумай говорить мне, что ты не любишь жену! Никогда не смей! Эти признания ей не нужны, а мне тем более. О чем ты задумался? Ты ведь знал, зачем мы поехали в этот пустой и холодный дом, и я тоже знала. И не будем притворяться, играть в случайность. Мы сегодня муж и жена. Мы с тобой прожили тысячу лет и просто давно не виделись и отвыкли друг от друга».

Все выходило просто и ясно в сознании, и она удивлялась, почему невозможно все это так же просто и ясно сказать сейчас, сию минуту Денисову, объясниться с ним и как бы уйти из мира людей, и из мира их отношений, отключиться на время, а потом все это забыть. И чтоб не было никому от этого плохо, и конечно же в первую очередь его жене, его детям и ему самому.

Они обходили грязь и лужи на дороге, и так это у них получалось всякий раз, что он обходил слева, а она справа. А потом, посуху, они опять шли рядышком, но снова молча расходились, точно им это очень нужно было: остаться хоть на недолго один на один со своими чувственными переживаниями – ей с ее бредовой идеей отрешиться от всех условностей, а ему хоть как-то понять странную эту поездку, странную женщину и странную свою роль во всей этой истории.

Он тоже очень хотел объясниться с ней, но его беспокоили совсем другие соображения: ему надо было как-то дать ей понять, что она не может ни на что рассчитывать в дальнейшем – он женат, у него семья, и это, конечно, свято для него. Ему хотелось каким-то деликатным образом высказать это свое беспокойство, потому что больше всего его пугала возможность какого-то продолжения в дальнейшем.

Ни Демьян Николаевич, ни Татьяна Родионовна не могли бы себе представить и сотой доли того, о чем думала в этот поздний вечер их дочь, идя рядом с Денисовым по весенней, размоложенной дороге.

...А над этой дорогой нежданно-негаданно появился вдруг вальдшнеп, ворвался в сознание резким и пронзительным свистом, скрежещущим, как показалось Дине Демьяновне, и жвакающим, грубым покряхтыванием, и Денисов вскричал, запрокинув голову и хватаясь за фуражку:

– Вот он! Ты смотри! Над головой прошел...

Бах! Бах!

Странная, взъерошенная птица наискось пролетела над дорогой и, теряясь в сумерках, мелькнула и скрылась за коричневой мутью берез, и свистки ее тоже скоро затихли.

– А лес-то! – опять возбужденно воскликнул Денисов. – Молчит лес! Как мы его прозевали?! Я над головой у себя только и услышал его!

– Я тоже, – отвечала ему Дина Демьяновна, не совсем понимая его восторга.

– Это был верный вальдшнеп! Его даже нельзя было бы сразу стрелять, надо было отпустить метров на двадцать и бить в угон, – говорил Денисов, учащенно и радостно дыша. – И упал бы на чистое местечко! На эту поляночку... Ах, какой был бы выстрел! А вы говорите – охотник! Разве ж я охотник?! Охотник стоял бы сейчас в лесу и стрелял в этих хрипунов... Хотя, впрочем, в Подмосковье уже закрыта, наверное, весенняя охота. Да, конечно, закрыта. Ну ладно хоть это, а то ведь просто сердце вон... Вы понимаете, Диночка?

– Понимаю... Значит, не зря вас вытащила из города, – сказала она удивленно и, покачав головой, добавила: – Интересный вы человек!

А сама подумала с холодком в душе, что вальдшнеп этот пролетел совсем некстати. И это было похоже на какую-то глупую и безрассудную ревность. Подумаешь, вальдшнеп! Ну и что?!

В полном уже мраке подошли они к дому, с трудом отперли заржавевший за зиму замок и со спичками в руках вошли в погребную тьму, в холодное и плесенное нутро дома, пребывающего в зимней спячке.

Холодное стекло керосиновой лампы сразу же запотело. Чахлый огонек затрещал в мутной колбе, слабо освещая лица Дины Демьяновны и Денисова, но пламя наконец-то устоялось, распалило прояснившееся стекло и проявило в потемках комнаты старый шкаф, который словно бы пододвинулся к теплому огоньку и, коричнево улыбаясь, простуженно и зябко скрипнул на живых половицах. Отозвались пружинным звоном и голые кровати, накрытые газетами. Побежал, заскользил прочь маленький паучок, свивший паутину под куполом темного абажура. Оконные стекла, затемненные снаружи двустворчатыми ставнями, с холодным равнодушием отразили в своей водянистой черноте сумрачное убожество нежилой комнаты, и Дина Демьяновна увидела пар изо рта Денисова.

– У нас как в охотничьей избушке, – сказала она в смущении. – Дрова и растопка за печкой, крупа, сахар, соль и чай в шкафу. И кажется, коробка мясных консервов. – Она засмеялась. – Одно время папа даже оставлял бутылку водки на столе. Он очень смешно рассуждал: он говорил, что если в дом заберутся воры, а всех воров он считает пьяницами, то они сразу же увидят бутылку, понюхают ее, как крысы, обрадуются и выпьют, а потом подобреют, скажут спасибо хозяину и уйдут.

– Помогало?

– Воров не было!

– Не знали, что для них бутылочка припасена?

– Может быть. А водку папа весной настаивал на почках черной смородины, она делалась зеленая, как шартрез, и мы устраивали весеннее новоселье. Приезжали Сергей Александрович и, конечно... Господи! Такая веселая была! Молодая! Любила эту зеленую водку, любовалась ее цветом и называла старой киплинговской коброй, потому что водка, как все считали, оберегала наше «богатство», плесневеющие сокровища, хламиду нашу охраняла. Но знаете, – сказала Дина Демьяновна, – летом здесь просто чудо!

Денисов все еще пребывал в состоянии растерянности и озабоченности: он то хмурился, то улыбался, и видно было, что он недоволен собой. Он пытался шутить.

– И давно папа отказался от своей идеи? – спросил он с улыбкой. – Я бы сейчас не прочь... И как это мы с вами оплошали... А где, вы говорите, дрова?

– За печкой.

Дымоход, казалось, законопачен был холодной весенней сыростью, и дым пополз из топки, опадая клубами на пол, словно бы тоже был холодный и оттого особенно едкий и вонючий. Запахло зловонным пожарищем, залитым водой. В комнате стало как будто еще холодней. Огонек керосиновой лампы, и без того тусклый, совсем покраснел. Окна, только что сиявшие чернотой, запотели. Заслезились глаза.

Денисов с Диной Демьяновной стояли у распахнутой двери и обреченно смотрели на сизый дымволок, не зная, что делать. Оба они очень устали за день, и теперь это сказывалось: тяжкая сонливость и безразличие придавили их души. А когда дым почти иссяк, они увидели в топке черные хлопья полусожженных старых тетрадей и прокоптившиеся на бумажном дыму поленья. Даже искорки не заметили они в этой посапывающей черноте.

Пришлось начинать все сначала, вспоминая нехитрую науку растопки печей, и, перепачкавшись сажей, они наконец-то разожгли в топке ворох лучины. Трескучий огонь метнулся в глубь топки, жар пробил холодную пробку в дымоходе, и они обрадовались, увидев, как огонь стал облизывать и обласкивать черные поленья, услышав, как затрещала, корежась, береста и как загудело воскресшее нутро печи.

На этот раз не понадобились старые тетради, которые приготовила уже Дина Демьяновна, достав их из-за печи.

Она сама впервые попала в это неурочное время на дачу. Обычно сюда первым приезжал Демьян Николаевич и приводил все в порядок. И теперь была очень смущена перед Денисовым, словно бы обманула его, затащила на дачу, как хозяйка, а сама теперь не знала, где чистое ведро, где посуда, чайник, и вообще не знала, как им пережить, скоротать в продымленном доме весеннюю ночь.

– Вы, наверное, ругаете меня, да? – спросила она.

– Чепуха, – отвечал Денисов, понимая ее. – Найдем ведро, принесем воды, вскипятим чайник, заварим чифирь... Все будет хорошо. По чашке черного сладкого чая, чтоб огонь по жилам, и вот увидите – оживем.

Но ведра они так и не нашли, и Дина Демьяновна, вслух уже поругивая отца, не могла себе представить, куда он мог запрятать его. Ладно, хоть чайник нашелся.

– Может, из бочки возьмем? – спросила она робко. – Талой? Я где-то слышала, что талая вода самая полезная, что даже птицы своих птенцов... В общем, живая вода. У нее, кажется, даже структура совсем другая, чем у обычной. Может, попробуем?

– Руки бы сполоснуть, – сказал Денисов. – С мылом... Я, конечно, за любую воду – был бы чай. И дверь, наверное, пора закрывать. Что-то я никогда еще так не уставал, – признался он с вялой улыбкой. – Черт знает что! Никаких сил. И знобит...

Железная бочка на углу дома была полна до краев, и вода успела отстояться. Ледяной панцирь, плитой лежавший еще на теневой стороне дома, с глухим хрустом обломился под ногами Денисова. Дина Демьяновна светила с крылечка лампой, пока он во тьме набирал плескучую воду в чайник. В безмерной тишине сырой ночи вода с радостным каким-то чмоканьем и плеском бежала через край бочки на землю, в объятия родной стихии. Но вот умолкла опять, притаилась, обмерла в железной своей клетке.

В сырой ночи хорошо был слышен далекий поезд, но чудилось, будто он шумел за ближним лесом, будто даже земля, напрягая свои мускулы, нервно зудела под ногами, с трудом уже перенося небывалую тяжесть бесконечных стальных колес.

Когда в распаренной комнате, в которой не только окна, но и шкаф уже запотел, с грозным шипением взорвалась на раскаленной плите вскипевшая вода, Дина Демьяновна, из последних сил борясь со сном, бросила на стол старую школьную тетрадку и, подхватив полотенцем шипящий чайник, тяжело и глухо опустила его на бумажную подстилку, высыпала в него пачку индийского чая и укутала тряпьем.

На голую кровать она бросила старую отцовскую шубу, изъеденную молью, и Денисов, полуразвалившись на ней, дремал.

Они, как гонимые бедою беженцы, добравшиеся наконец-то до теплого ночлега, были в эти минуты настолько равнодушны ко всему остальному на свете, настолько всесильна была власть беды и усталости, настолько важно им было хоть на минуту провалиться в сон, что понадобились огромные усилия Дине Демьяновне, чтобы еще раз подняться из-за стола и достать посуду и сахар из шкафа. Она забыла про ложки, но это уже было невмоготу, и она сквозь смежающиеся ресницы, сквозь мерцающую паутину увидела спящего Денисова, улыбнулась и, распластав руки на клеенке стола, коснулась лбом и щекой мягкого их тепла и тут же в нетерпении забылась.

Она впервые в жизни испытывала это очень странное состояние полусна: чувствовала подкорковым сознанием, что спит, что ей очень легко и необъяснимо сладко спать, но в каком-то сомнамбулическом сосредоточии с необыкновенной ясностью понимала движение времени, разделенного на медлительные вздохи секунд и на огромные, неподвластные разуму, неторопливые и бесконечные минуты. В этом чутком сне она словно бы воочию созерцала время, которое проплывало в ее сумеречном сознании тихо и плавно скользящей серебристой лодкой, освещенной звездами.

И когда Дина Демьяновна, вздрогнув, вернулась на землю, она знала, что прошло ровно семь минут с тех пор, как она прикорнула на расслабленных руках. Почему именно семь, она не могла бы объяснить, но твердо знала, что спала ровно семь минут, которых оказалось вполне достаточно, чтобы опять взбодриться.

Чай к этому времени хорошо настоялся и был еще огненно-горяч. Она достала стальные нержавеющие ложечки, купленные когда-то специально для дачи, звякнула ими, надеясь, что Денисов услышит и проснется. Но разбудить его оказалось не просто. Он, как ребенок, вспотевший во сне, страдальчески морщился, отворачивался от нее, шарил руками в поисках несуществующего одеяла, хмурился, рассерженно бубнил что-то невнятное и бранчливое, отмахивался, а в довершение всего вдруг агрессивно и пружинисто приподнялся на локте и, вскинув голову, мутно и зло вперился в Дину Демьяновну, в свою врагиню, которая вторглась в блаженный сон. Какое-то подобие ужаса вдруг стерло выражение зла и ненависти на его лице, и он, не узнавая ее улыбки, ее взгляда и ее самое, обмяк опять и бубнящим баском спросил:

– Я, кажется, дрыхнул без задних ног? Разве сегодня... ночные? Фу, черт! Я ведь... Ты что-то путаешь... Ладно, ладно...

Денисову только что казалось, что его будит жена, что у него ночные полеты и пора идти на предполетное построение, но теперь, когда он пытался сбросить с себя оцепенение сна, ему жутковато стало оттого, что он, просыпаясь, видел перед собой жену, которая трясла его за плечо, но вдруг вместо жены, которая только что стояла над ним, улыбнулась ему другая женщина, по-другому красивая и совсем непохожая на Катю. Он даже прижмурил один глаз, словно у него двоилось, но и тогда вместо жены над ним возвысилась другая, соблазнительно ласковая, но нереальная в своей потусторонности женщина. И пока он выкарабкивался из оглушительного и вязкого сна, она беззвучно шевелила губами, утопая в коричневом каком-то свете, и снова возвращалась, материализуясь, обретая опять объемные формы и теплую плоть. Он почувствовал прикосновение ее руки и наконец-то услышал ее тихий смех и голос;

– Митя, чай остынет. Вставайте.

Он с ужасом вспомнил все: похороны, поминки, лесную дорогу, дым из печки – хотя никак не мог припомнить имени этой женщины. Он знал, что имя не совсем обычное и короткое, но какое?! Кира? Алла? Ему вдруг в нетерпении представилось, что ее зовут Аллой. «Ну конечно, Алла», – подумал он.

– Простите, Аллочка, – сказал он, потирая измятую, изрубцованную щеку.

Но, услышав звучание незнакомого имени, понял, что ошибся, и ужаснулся опять, проваливаясь в едкий стыд.

– Совсем обалдел, – сказал он, разозлившись на самого себя.

– Митенька, меня Диной зовут, – смеясь, подсказала ему Дина Демьяновна. – Просыпайтесь скорее... Вы как ребенок, ей-богу!

– Я знаю, – проговорил он мрачно и сел к столу. – Не обижайтесь. Согласитесь, такое не часто... я никак не мог сообразить, со сна, где я и что происходит...

– Теперь сообразили?

Он не ответил и стал накладывать куски сахара в чашку: два куска, три, четыре и пять... Подумал и положил шестой.

Дина Демьяновна, стыдясь своего глупого, рвущегося на волю смеха, налила ему густого, как кофе, чаю. Он молча и хмуро забренчал ложечкой, глядя себе в чашку, а потом, обжигаясь, шумно потянул губами этот черный и сладкий настой и, сделав первый глоток, тут же опять и опять торопливо прихлебнул по-стариковски и тогда только выдохнул хрипловато:

– Да-а-а... Хорошо.

А Дина Демьяновна, словно бы по сигналу, тут же отпустила свой смех, распиравший ей горло и грудь.

– Я не над вами, – говорила она сквозь слезы. – Честное слово! Просто смешно...

Хотя она именно над ним и смеялась, не в силах вспоминать без смеха его ворчания, его мутного взгляда и ужаса, который вдруг смял его, когда он увидел перед собой ее, бормотания его полусонного, и конечно, Аллочку...

– А кто такая Аллочка? – спрашивала она. – Это ваша жена? Ее Аллой зовут?

– Нет, – отвечал Денисов. – А Аллочка – это никто. Звук. Пришел в голову звук, я и... Конечно, смешно... А вот тут, – сказал он, отодвигая чайник и всматриваясь в полинявшие лиловые чернила на обложке тетрадки, измазанной сажей. – Смотрите-ка, тут написано: «по арифметике, ученика четвертого класса «А» Скворцова Коли...» Его рукой. Его тетрадка по арифметике. Вы хорошо помните его?

...Ничего более неправдоподобного и унизительного не могла услышать в этот момент, увидеть, почувствовать, ощутить, осознать Дина Демьяновна. Тетрадка Колюни под закопченным чайником?! Как? Разве это возможно? Никогда и никто не видел на ее вмиг исказившемся лице более жалкого и испуганного выражения, чем то, какое увидел вдруг Митя Денисов, двоюродный брат Колюни Скворцова.

Какие-то немыслимые сверхначала сшиблись в ее потрясенном сознании, и что-то похожее на вольтову дугу образовалось вдруг у нее перед глазами, ослепляя ее.

...Гроб на веревках, зависший над желтой могилой, довоенная тетрадка, придавленная грязным чайником...

И не сразу донеслось до ее сознания, что эта тетрадь принадлежала именно тому мальчику в синей матроске, который когда-то был живым и молчаливым сыном похороненной ныне Марии Анатольевны.

– Да? – тихо спросила Дина Демьяновна. – Вы шутите... Ну-ка, ну-ка? Да-а... это тетрадка... по арифметике... Колюни Скворцова? А почему? Как же она вдруг... Я, конечно, помню его. А вы? Нет, но я никак не могу понять, откуда взялась тетрадка?

– Ну как откуда? – удивленно спросил Денисов. – Дядя Сережа привез или... она сама...

– Что сама?!

– Я хочу сказать... Тетя Маша...

– Очень обидно. Я ведь совершенно не знала! Решила, что это мои... тетрадки. Где-то мои тоже... Как странно! Именно в этот день.

Дина Демьяновна приподняла чайник и, вынув из-под черного дна тетрадку, тщетно попыталась стряхнуть с нее вдавленную печать сажи. Ей вдруг почудилось, будто она не тетрадку, не ее мутно-голубую обложку, не сиреневые строчки, писанные рукой Колюни, а нечто печальное и голубое, что было живо в ней, зачеркнула жирной сажей.

– Ну как же так! – сказала она с тоскою. – Почему же именно в этот день?!

Денисов пытался понять все те сложные чувства, которые смяли и отбросили ее в прошлое, и, отчасти понимая мистическую ее тоску и смятенность, возникшую от случайного совпадения, от потустороннего как будто бы укора и напоминания, сам в то же время не мог и не хотел принять этого всерьез, хотя и у него что-то пугливо съежилось в душе, какая-то жилка неприятно напряглась. Но он сказал:

– А что случилось-то? – Не понимая главного, не зная о «красивом и умном юноше», который должен был прийти, но не пришел, оставшись в памяти торжественной, как засохшая гортензия, и нелепой фразой «Самый красивый и умный на свете». – Что случилось? – повторил он с явной попыткой отвлечь ее и себя. – Ну было бы письмо с фронта или какие-нибудь стихи его, а то тетрадка! По арифметике! Я, конечно, понимаю, но... не надо, – попросил он с надеждой.

А она тихо спросила:

– Он писал стихи?

– Наверно. Тогда многие писали.

– Нет, ну а он-то? Он писал?

– Не знаю. Он не говорил. Во-первых; он на четыре года был старше меня или даже на пять, а это в том возрасте целая вечность, а во-вторых, я редко гостил у них: мой отец был военным, мы не жили в Москве. Я его любил, конечно, как старшего, но он этого не замечал. Последний раз я его видел году в сороковом, наверное, летом. Ему уже было шестнадцать. Помню, он с кем-то подрался во дворе, прибежал домой, из носа у него кровь... Он под кран умываться, а тетя Маша спокойно спрашивает: «За что это тебя?» Коля улыбнулся и говорит: «Это у меня нос слабый». – «Ну иди, – говорит, – тогда, переодень рубашку». Это меня больше всего поразило! Если бы я подрался, мне бы от матери и от отца так бы влетело! А она понимала, что парню иногда надо и подраться. Вообще он красивый был парень, худой, мускулистый, плавал хорошо...

Дина Демьяновна слушала Денисова, и ей казалось, что он рассказывает о другом человеке. Но этот другой ей тоже нравился, и ей было приятно слушать. Какое-то странное чувство родства испытывала она, не сводя глаз с Мити Денисова, – очень острое, сильное и подавляющее ее чувство. Будто бы она слушала рассказ отца или матери о себе самой, о том, чего она не помнила и не могла знать. У нее даже голова кружилась от этого странного состояния.

– Вот уж не думала, – сказала она. – Колюня и вдруг – подрался...

– Ну почему же... Он умел драться. А кстати, почему Колюня?

– У нас так в семье повелось. И вообще я совсем другим его помню. Совсем! Что-то у меня от дыма, что ли... голова... По-моему, очень жарко, душно стало. Пойду-ка я подышу.

И она, накинув пальто, вышла.

Печка уже прогорела, и от нее исходил каленый, глиняный жар.

Дина Демьяновна долго не возвращалась, и Денисов тоже поднялся.

Она стояла на крыльце, на маленькой открытой терраске, прижавшись к деревянному стояку. Денисов оставил двери открытыми, и слабый огонек помог ему различить ее в густой тьме.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю