332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Голубой дым » Текст книги (страница 1)
Голубой дым
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 01:00

Текст книги "Голубой дым"


Автор книги: Георгий Семенов






сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)

Голубой дым

Георгий Семёнов

Повесть и рассказы

Изд-во "Современник", Москва, 1979.

Уличные фонари

Повесть


1

Продутая южным ветром, мокрая Москва проснулась в это утро в мутном тумане, в вялом чмоканье зимней капели, и люди долго еще не гасили лампы, выгоняя мрак и утреннюю темень из своих жилищ.

Было до боли сладко, лежа в измятой постели, вспомнить в это январское утро большую яблоню-китайку, отягощенную розовыми райскими яблочками, похожими на алые ягоды черешни; вспомнить прохладный сентябрьский день и пронзительно желтый, шумный березовый лес за оградой; вспомнить просохшие тропинки в этом лесу и по какой-нибудь одной из этих тропинок, возникших в памяти, прийти опять к себе на участок, граничащий с лесом.

Прийти в ветреный день, поставить возле дома старую корзинку с черными груздями, поднять с земли холодное яблочко за длинный, как у черешни, хвостик, обтереть с его густой, сизоватой розовости землю и, предвкушая кислую сладость, зажмуриться и надкусить, чувствуя пересохшим языком холод колючего брызнувшего сока.

Вспомнить озябшие свои и раскрасневшиеся руки, умытые осенним ветром, и горячие на ощупь щеки. И снова холодные, тугие яблочки, собранные в холщовый мешок, в котором они скрипели, как снег. А в доме уже пахло горячим вареньем, остывающим в желтом медном тазу, – самым красивым и вкусным из всех варений, похожим на розовый мед, очень яркий и очень прозрачный, в котором теснились в невесомости прозрачные красные шарики, тоже наполненные медом. Стеклянно-огненно было это варенье и словно бы посверкивало глубинными рубиновыми гранями. Прозрачное яблочко надо было брать за длинный хвостик и, вынув из сиропа, класть на язык. Эти яблочки полагалось есть как весеннюю черешню, первые те ягоды, которые по баснословным ценам продают на московских рынках южные женщины и которыми лакомятся в то время дети.

Но был январь. Видение исчезло, оставив робкую надежду на повторение. Дина Демьяновна опять услышала порыв ветра, опять что-то зашипело на балконе, что-то грохнуло и словно бы прокатилось, барабаня по железу. Это у верхних соседей. Пора бы давно привыкнуть, что есть теперь верхние соседи, а у них есть такой же балкон, который они сразу же, как только въехали, одели в жесть и покрасили синей краской.

Теперь в каждый ветреный день или ночь, когда дует с юга, когда наступает оттепель, балкон этот барабанит тревожно и неожиданно, словно бы что-то рушится, не выдержав напора ветра, грохочет, падает вниз, все сметая на своем пути. Внизу есть тоже соседи, отгороженные, как и верхние, железобетонными плитами. А если смотреть в окно, то слева, за стеной, тоже соседи. И все они, снизу, сверху и за стенами, окружив семью Простяковых, жили своими какими-то заботами: чужие и совсем незнакомые люди, собравшиеся под одной крышей. В этом было что-то ненормальное: жить с людьми под одной крышей десятки лет и даже не здороваться при встрече, даже не знать – кто они и почему живут здесь. Особенно остро почувствовала это Дина Демьяновна, когда однажды в лифте с ней поздоровался деревенского вида паренек.

«Здравствуйте», – сказал он четко и внятно и даже как будто бы поклонился.

«Здравствуйте, – тут же откликнулась Дина Демьяновна и, приглядываясь, спросила: – А разве мы знакомы?»

«Нет, – ответил ей паренек и, смущенно окая, добавил: – Под одной крышей живем».

Это очень удивило Дину Демьяновну, и она, вспоминая потом, тихонечко всякий раз улыбалась, слыша и видя доброго паренька, приехавшего погостить к своим родственникам в Москву. Но надо иметь воображение, чтобы представить себе сотни людей, живущих под одной крышей громадного дома, которые бы каждый раз при встрече кланялись друг другу и говорили: «Здравствуйте». Трудно себе представить такое без улыбки. И все же Дина Демьяновна, с детства живя в трехэтажном старом домике в Замоскворечье, с трудом избавлялась от чувства, от мысли, что жить под одной крышей и совершенно не знать даже ближних своих соседей, отгороженных бетонными плитами, – ненормально. И ее угнетало это странное разъединение людей. Но вместе с тем еще один неожиданный сдвиг произошел в ее сознании, как только она переехала на эту квартиру: она почувствовала себя так, будто поселилась теперь не в доме, а в вагоне метро, грохочущем в подземном туннеле, будто бы стены, говорящие в тишине вечера чужими голосами, потолки и полы, издающие чужие шаги и чужую музыку, – вовсе не глухие бетонные плиты, обклеенные обоями, побеленные или устланные паркетом, а прозрачные стекла. И когда она по вечерам включала свет в своей комнатке, ей чудилось, будто на нее с любопытством поглядывали сквозь эти плиты незнакомые люди, которых она тоже осветила яркой своей настольной лампой. Особенно обостренно она это чувствовала в зимние месяцы, когда становились слышнее чужие голоса, шаги, музыка, ругань и смех.

Но все эти ощущения приглушились со временем, она прижилась в новом доме и только лишь иногда вспоминала с грустью доброго паренька и его смущение, когда она спросила: «А разве мы знакомы?»

В это пасмурное и сырое субботнее утро, совсем непохожее на январское, не хотелось вставать, и Дина Демьяновна слушала, как отец, глава маленького семейства Простяковых, добрейший Демьян Николаевич, говорил, поздравляя жену, милую и старенькую Танюшу, Татьяну Родионовну:

– Сегодня чудесная погода! Пахнет весной. С крыш капает, тепло. Ну просто весна! Я сегодня шёл по улице и все время думал про мимозу. Даже слышал ее запах. Весна! Всего один месяц остался. По сравнению с нашей жизнью это всего лишь вздох – один месяц, да и тот без хвостика – февраль-то.

– Один вздох, – соглашалась с ним Татьяна Родионовна. – Ты всегда умел подгонять время. Чему-чему, а торопиться научился. – И ласково целовала, а Дина Демьяновна живо представляла себе, как она подтягивалась на цыпочках к его губам. – Не успела и моргнуть.

– Ты меня неправильно понимаешь, милок,– говорил ей на это Демьян Николаевич.– Я не время, а твое плохое настроение гоню прочь.

– Теперь я знаю, где ты пропадал вчера целый день, – сказала с лукавинкой в голосе Татьяна Родионовна.

А он ей тоже с улыбкой отвечал:

– Теперь ведь нельзя пойти и купить. Надо доставать. Ты ведь знаешь, как теперь говорят: «Достал». Тебе нравится?

– Была большая очередь?

– Не очень.

– Я не спрашиваю, сколько она стоит, Демьян, но мне она будет дороже всех остальных, потому что ты ее «достал». Спасибо, дружочек.

Опять вазочка! Дина Демьяновна улыбалась, слушая своих стариков, их разговор о вазочке, которая теперь займет в буфете свое место среди других многочисленных хрустальных вазочек всевозможных форм и оттенков, подаренных в былые годы. Сколько она помнила себя, отец всегда дарил маме на Татьянин день вазочку для цветов, конфет или варенья. У него была страсть к этим вазам и вазочкам – он долго и нудно ругался и страдал душою, если кто-нибудь нечаянно разбивал одну из них. Алчным взглядом он порой осматривал хрусталь, стоявший в буфете, на тумбочках, на столах и даже на шкафах, пересчитывал, протирал куском рваной замши, разглядывал на ярком свету, и у него поднималось настроение, когда он осторожно ставил вазочки обратно на свои места, с наслаждением созерцая их сверкание, их формы и упругие голубо-алые, бриллиантовые грани. В эти блаженные минуты он любил показывать домочадцам свое искусство: жестким пальцем, смоченным в вине или, если вина не было, в уксусе, вел по краешку вазочки, как по струне, и в какой-то момент в воздухе рождался вдруг тонкий и грустный, серебряный голос хрусталя, который властно витал по комнате и тихо замирал, вызывая на лице у Демьяна Николаевича торжествующую улыбку. Звуки были чище и гуще, чем звуки виолончели или скрипки, и чудилось всегда, будто не хрусталь звучал, не он издавал протяжный ветреный гул или звон, а сам воздух наливался звучным пением.

Как это у него получалось, было тайной для Дины Демьяновны, и сколько бы она ни пыталась – хрусталь под ее пальцами звенел глухо, как обыкновенное стекло, а если же она щелкала по вазе, отец сердился и поглаживал хрусталь, как живое существо, которое незаслуженно и грубо щелкнули по носу.

Впрочем, он давным-давно уже отучил свою дочь от этих диких, как он говорил, манер, и Дина Демьяновна теперь уже никогда даже и не пыталась, да и не хотела извлекать этот звон. Она давно уже привыкла к отцовскому сумасбродству, а его постоянные окрики: «Осторожно! Разобьешь!» – тоже давно уже стали привычными ей, как и певучий звон, рожденный неуловимым и скользящим движением отцовских пальцев. К этому привыкла и Татьяна Родионовна, полюбившая хрусталь, как частичку своего мужа, которому она была верна всю жизнь во всем.

Особенная эта любовь началась с той поры, как родилась у них дочь, которую Демьян Николаевич вопреки всем семейным традициям и правилам назвал Диной, услышав в этом чужеродном имени ликующий звон хрусталя, мелодично замирающий в звучном, как он считал, и благородном отчестве – Демьяновна...

«Дин-н! Демьянна!» – восклицал счастливый отец, вертя в руках, подбрасывая вверх подрастающее свое чадо, подставляя его свету и словно бы разглядывая в детском личике одному ему только видимые алмазные грани, издающие радостные и печальные звуки: «Дин-н Демьянна!»

Хрусталь пел в его руках. Демьян Николаевич мог провести пальцем по кромочке вазы, и она отвечала ему долгим и ветреным звучанием, поющим каким-то голосом, а у него самого в эти мгновения блестели глаза, и он с зачарованной улыбкой фанатика оглядывал своих домочадцев, словно бы и в глазах их тоже пытался услышать ответный звон. А может быть, и слышал его.

Когда они переезжали из старого дома, где занимали две большие комнаты с высоченными потолками и с отличным паркетом из мореного дуба, никто из них, ни Демьян Николаевич, ни Татьяна Родионовна, и слушать не хотели свою дочь, которая со слезами на глазах умоляла их оставить, выбросить, не брать с собой старые шкафы или буфеты. Они не хотели и слышать об этом.

«Куда же я поставлю хрусталь?» – удивлялся Демьян Николаевич.

«А этот отрез куда? – спрашивала Татьяна Родионовна. – Такого драпа теперь не купишь. Или этот ситец? Ну куда? Под кровать, что ли?»

И она показывала слежавшийся от времени кусок старого ситца, который ей стоил очень дорого когда-то в послевоенные трудные бедные годы и который она ни за что бы не согласилась подарить кому-нибудь сейчас или хотя бы даже продать по теперешней низкой цене.

«Боже упаси!» – говорила она, не на шутку пугаясь и даже сердясь на Дину Демьяновну, ужасаясь ее непрактичности и легкомыслию.

С незапамятных лет хранила она в огромных шкафах четыре старые, изношенные, вытертые шубы и два демисезонных пальто, тоже потертых и старых и до такой степени пропитанных нафталинным духом, что стоило их только вынуть из шкафа, как в комнате дней десять не выветривался этот запах. Но она и старье это не захотела выбрасывать и даже прослезилась, обороняясь слезами от дочери и мужа. Демьян Николаевич на сей раз не был на ее стороне.

«Уж лучше отвезу их на дачу, – сказала она после долгих уговоров. – Ладно уж... На даче бывают холодные вечера, и я всегда зябну».

«Мама, но ведь сад пропахнет нафталином!»

«Танюша, – робко говорил Демьян Николаевич. – А что тогда делать с моими старыми шубами?»

«Как что?! Они сшиты из настоящего драпа. Вспомни хотя бы ту, которую тебе шил этот твой Соломон. Это ведь английский драп! Ее можно перелицевать, и она как новая будет. А та, что с каракулевым воротником? Там еще очень хороший каракуль. Его отдать шорнику, он подберет кое-что и... Даже не выдумывайте! Мы не американцы какие-нибудь, слава тебе господи».

«Хорошо, Танюша, на сбрую это, конечно, сгодится...» – соглашался с ней Демьян Николаевич и грустно подмигивал дочери, с которой был полностью согласен в этих вопросах: он презирал все мягкое и глухое и ему тоже не хотелось, конечно, тащить на новую квартиру старые свои шубы, ни одну из которых он никогда уже не наденет на себя, старые пальто, костюмы, рубашки с истлевшими, но чистыми, отглаженными когда-то воротничками и сложенные в аккуратные стопочки в комодных ящиках.

В их доме вообще никогда ничего не выбрасывалось, кроме картофельных очисток и мусора. Картонные коробочки, принесенные из магазина, флакончики из-под старых духов, футлярчики от этих флаконов, жестяные банки из-под зубного порошка, из-под старинных каких-нибудь конфет или халвы («Халва, высший сорт, первой кондитерской фабрики наследниковъ В. И. Жукова в Москве»), даже оберточная бумага, даже бумажная бечевка, которой перевязывались покупки, коробочки из-под лекарств, пустые катушки – все это барахло оставалось в доме и находило каким-то образом свое место в многочисленных шкафах, комодах, тумбочках, полочках и ящиках, громоздившихся в больших их комнатах в старом доме.

«Неужели повезем все это на новую квартиру? – в отчаянии спрашивала Дина Демьяновна. – Вы ведь смотрели. Там в три раза меньше площади, а эти вещи, эти шкафы и тут-то трещат от тесноты!»

Татьяна Родионовна только горестно кивала, соглашаясь с дочерью, но расстаться с какой-нибудь коробочкой или картонкой, увы, не могла.

В доме было пять платяных шкафов, или гардеробов, как их называли по старинке в семье Простяковых, два огромных резных буфета высотой около двух с половиной метров и два комода. Один из красного дерева и, разумеется, очень дорогой, со старинными, потемневшими затейливыми ключиками к каждому ящику. А другой – пузатенький, фанерованный под темный орех, тоже со множеством ключиков.

Вообще ключей всевозможных рисунков, форм и размеров в доме было великое множество. Были большие ключи с такой сложной бородкой, с таким ажурным кольцом ручной работы, что это и не ключи уже были, а скорее всего, какие-то предметы, по которым можно было судить об искусстве старых мастеров, изготовивших их когда-то. Добрая половина этих ключей давным-давно не помнила своих замков, той механической и тоже, конечно, очень сложной и затейливой утробы, которая была создана только лишь для них,– все они достались Татьяне Родионовне и Демьяну Николаевичу еще от родителей или даже от дедушек и бабушек и, по сути дела, давно утратили свое истинное назначение, превратившись в приятные безделушки.

«Есть люди, – говорил Демьян Николаевич, – которые коллекционируют старинные замки и ключи. Так что выбрасывать их просто глупо».

С ним соглашалась Татьяна Родионовна и запихивала позвякивающие связки в какой-нибудь мешочек, а мешочек в свою очередь пихала в большой мешок, в котором были сложены мягкие вещи.

Дина Демьяновна никогда и предположить не могла, что в их доме хранится столько хороших веревок. Они словно бы ждали своего часа и теперь, заслышав сборы, выползли неведомо откуда. Тут были старые пеньковые, толстые, крученые веревки, которыми, возможно, в давние времена крепили паруса и всякие другие снасти на кораблях; были веревочки потоньше, а были и совсем тонкие, которыми валенки подшивают, – отличная льняная дратва. И все они пошли в дело в те сумасшедшие дни, когда пришлось Простяковым, прожившим полвека в своем старом доме, трогаться с насиженного места.

Теперь даже не верилось ни Дине Демьяновне, ни Татьяне Родионовне, ни Демьяну Николаевичу, что они остались живыми и сумели, как это ни странно, все разобрать, упаковать, перевязать и перевезти с одного места на другое. Недели две после переезда ходили они как оглушенные, и рассудок каждого из них уже отказывался что-либо понимать. Но все-таки переехали. И мало того! Демьян Николаевич и Татьяна Родионовна, войдя впервые в свою квартиру со смотровым ордером на руках, ужаснулись, увидев в комнатах коричневый линолеум, услышав непривычно тихие и чмокающие, липкие какие-то звуки своих шагов.

«Как же так? – воскликнула Татьяна Родионовна. – И в комнатах нет паркета?! Нет, Демушка, надо отказаться. Это казарма какая-то, а не квартира. Я не смогу!»

«Пусть это не беспокоит тебя, – сказал ей Демьян Николаевич, поддержав ее, пошатнувшуюся, за локоток. – Я уже все придумал. Тут будет паркет. Наш старый, добрый паркет».

Мало того что переезд совершенно оглушил и надолго выбил из колеи бедных старичков, так Демьян Николаевич еще целую неделю после переезда приходил в опустевшие и гулкие свои комнаты, которые без мебели и вещей казались какими-то огромными и холодными, мрачными залами, и отдирал паркет, помечая цветными карандашами каждую досочку, чтобы потом настилать их в том же порядке, в каком они здесь лежали. Это стоило ему неимоверных усилий, потому что паркет был посажен на столярный клей, и многие досочки трескались и ломались. Но все-таки он справился и снял почти весь паркет, больше чем достаточно для той площади, которую ему надо было застилать. Он страшно похудел за те дни, и в глазах его появился лихорадочный блеск. Лоб его от усталости и напряжения словно бы омертвел и стал желто-белым и блестящим, как полированная кость.

«Демушка, ты устал, – говорила ему Татьяна Родионовна каждый вечер. – Тебе надо сделать передышку. Ты посмотри на свои руки, они у тебя все в ссадинах. Ты получишь заражение крови, если не будешь смазывать йодом раны».

«Ах, оставь ты, пожалуйста! Какая передышка! Лишь бы успеть. Соседний дом уже сносят. И меня рабочие гоняют. Крышу должны снимать. Ругаются. А ты – передышку! Ты сама на себя посмотри! Ты валишься с ног. Тебе надо обязательно отдохнуть. Я тебе запрещаю передвигать то и дело эти шкафы, будь они неладны!»

Татьяна Родионовна, которая за те дни уменьшилась, казалось, вдвое, стояла перед ним, повязав свои растерзанные, седые волосы серой какой-то тряпочкой, слушала его и словно бы силилась, но не могла ничего понять. Она совершенно не понимала, что произошло с ними, что ей теперь надо делать, с чего начинать и как уместить вдоль стен все эти деревянные коричневые громадины, между которыми она теперь протискивалась с каким-то странным выражением ужаса на лице – маленькая, седая, с серой тряпочкой на голове среди темных, загородивших свет чудовищ.

Но это еще не все! Два шкафа так и остались на лестничной площадке, потому что рабочие, посмеиваясь над Простяковыми, отказались втаскивать эти шкафы в квартиру. Вернее, не посоветовали этого делать, потому что тогда в квартиру вообще невозможно было бы войти.

«Ну как же так, Демушка! Это же очень хорошие шкафы. Их же поцарапают. Надо что-нибудь придумать!» – взмолилась Татьяна Родионовна, совсем потеряв голову.

На этот раз Дина Демьяновна, тоже обезумев от всего этого кошмара, не стерпела и накричала на мать, а отец, добрейший Демьян Николаевич, стараясь сохранить спокойствие, бешено-тихо сказал дочери:

«Не смей. Это не твоя забота.– А потом обнял за плечи свою Танюшу и дрожащим от возбуждения и усталости голосом сказал ей как можно ласковей: – Успокойся, пожалуйста. С ними ничего... Если понесут громоздкую вещь, а мы будем дома, то нам позвонят и попросят убрать шкафы. Мы их внесем на время в прихожую, а потом опять вынесем. Я уже позвонил Сергею Александровичу... Он позаботится о машине. Придется отвезти на дачу. Он поможет. Возможно, даже завтра сумеет приехать за ними».

«Эти шкафы на дачу? В сырость?! – воскликнула Татьяна Родионовна. – Они ведь погибнут там. Они отсыреют за зиму и все расклеятся».

«Ну, а что же делать-то, милочка? Посоветуй».

Дина Демьяновна, не справляясь с собой, опять в повышенном тоне стала что-то выговаривать матери.

«Дина!» – сказал ей Демьян Николаевич и стиснул зубы. И глаза его в этот момент зажглись звериным каким-то бешенством. Дина Демьяновна заплакала в отчаянии и, махнув рукой, хотела уйти от стыда, протиснуться между шкафом и стеной на кухоньку, чтобы там поплакать и потом умыться, но не смогла этого сделать, и тогда она с силой стукнула шкаф кулаком:

«Пропади он пропадом!»

А рабочие, дожидаясь расчета, сочувственно посмеивались над стариками, жалея их и в то же время понимая все страдания, которые выпали им в конце их долгой жизни.

«Ничего, бабусь, – говорил один из них, похлопывая ладошкой по шкафу, оставленному на площадке.– С этими шкафами ничего не случится. Они еще вашу дочку переживут, не только вас. Пианино тащить и то легче! Они небось сплошь дубовые. Таких теперь не делают. За такие шкафчики надо бы подкинуть нам по рваненькому. Разве это шкаф? Бульдозер и тот будет полегче».

Все это так и было на самом деле, и рабочий нисколько не преувеличивал. Все они так измучились с этими комодами, шкафами и буфетами, что, видимо, долго еще будут вспоминать страшный этот день и эти громадины, которые с трудом проходили в узких лестничных маршах и каждый раз застревали на поворотах, упираясь углами в свежую штукатурку. Все стены вплоть до шестого этажа были изранены этими шкафами, и даже Демьян Николаевич не на шутку опасался, как бы работники ЖЭКа не потребовали отремонтировать стены за его счет. Впрочем, в эти часы никто не поднимался и не спускался по лестнице – все ездили на лифте и никто не видел белых царапин и сколов на серых стенах.

Да, это были ужасные дни, и Татьяна Родионовна не раз сетовала, что господь бог не прибрал ее до этого переезда, не дал ей умереть в старом, обжитом, родном доме.

Но прошло время, добрый их друг Сергей Александрович отвез шкафы на дачу, а те, что остались в квартире, каким-то странным и трудно объяснимым образом разместились в конце концов вдоль невысоких стен большой комнаты, оставив место для высокой железной кровати, которую купил когда-то Демьян Николаевич, купил в те далекие годы, когда еще дочери не было на свете и они с Танюшей даже не помышляли о ней. Кровать эта стала как раз напротив окна по торцовой стене комнаты. Благо, что окошко в комнате было одно! Большое, но одно. Между шкафами, комодами и буфетом тяжело стал на свое законное место обеденный стол с тяжелыми резными ножищами. И осталось даже место для стульев. Правда, пройти между столом и буфетом с одной стороны и между столом и шкафом – с другой можно было только в том случае, если стулья бывали задвинуты под стол. Но, спрашивается, зачем выдвигать стулья из-под стола, если не сидеть на них? С этим и Демьян Николаевич, и Татьяна Родионовна быстро смирились. И все тумбочки, сундучки и этажерки уместились под окном. К окну, к сожалению, нельзя было подойти, но это уже полбеды. Да к тому же Демьян Николаевич как раз под форточкой сумел поставить невысокий, старинный сундучок, в котором хранились старые, но не совсем еще изношенные ботинки. С этого крепкого сундучка даже маленькая Татьяна Родионовна легко доставала до форточки.

«А ты не хотела брать сундучок, – с укоризной сказала она дочери.– Я терпеть не могу пустые современные квартиры. Это какой-то ужас! Студенческое общежитие. Кровать, тумбочка, и больше ничего. В таких комнатах пахнет казармой, а у нас, как говорится, в тесноте, да не в обиде».

Самое страшное, что она могла придумать в отношении человеческого жилья, это была казарма.

«Это ж просто казарма какая-то!» – говорила она, если гости накуривали в комнате.

«Почему ж ты не вытер ноги у порога! Ты ведь не в казарму вошел», – говорила она порой Демьяну Николаевичу, хотя в жизни своей эта милая женщина ни разу не видела настоящей казармы, о чем ей, кстати, напоминал всегда добрый ее Демушка, посмеиваясь над ней.

На этот раз, глядя на маму, взобравшуюся на сундучок, Дина Демьяновна горько усмехнулась и окончательно поняла, что давняя ее мечта о переезде в новую квартиру, о новой жизни в этой, пусть маленькой, но все-таки своей, отдельной квартире так и осталась детской мечтой.

А когда Демьян Николаевич, превозмогая себя, настелил в комнатах старый, потертый, свинцово-серый паркет, кое-как отциклевав его, отчего он стал пестреньким, тогда ей даже показалось, что она никуда и никогда не переезжала, а как жила в старом доме, так и продолжала жить, только теперь стало теснее в комнатах и стали ниже потолки.

Старый их дом, выложенный по фасаду маленькими кирпичиками, покрытыми песочно-белой глазурью, высокий его, поблескивающий после дождей фасад с ажурным балконом на втором этаже, ржавым и опасным, но все-таки балконом, – домик их, давно уже снесенный рокочущими машинами, иногда вдруг с каким-то мягким, тревожным толчком в груди возникал в ее памяти, и тогда ей нетрудно было представить себе, как тяжело и мучительно переживали все это ее старички, если даже ей, прожившей в старом доме тридцать восемь лет, иногда казалось, что она лишилась в своей жизни не просто дома, в котором привыкла жить, но лишилась родного существа с грустными глазами под нависшим карнизом. Окна его и в самом деле казались грустными, потому что над каждым из этих высоких и узких окон были выложены из тех же глазурованных кирпичиков рельефные островерхие карнизики, похожие на изломленные в печали брови. Теперь их не было. Странно. И жалко, конечно.

Но странно было теперь и то, что, только начав жить в новом доме, не успев еще привыкнуть к новому расположению вещей в комнате, они сразу же полюбили горячую воду и ванную, выложенную кафелем, удобную, хотя и маленькую, кухоньку, и ни Татьяна Родионовна, ни Демьян Николаевич и уж тем более ни Дина Демьяновна – никто не мог себе представить теперь, как они до сих пор обходились без горячей воды. И если бы им вдруг предложили, допустим, вернуться в старый их дом, то вряд ли бы они согласились на это, хотя в каждом из них долго еще тлело теплое воспоминание о добром доме, о высоких его потолках, почерневшей от времени электропроводке, о шнурах, свисающих с темных потолков и несущих оранжевый абажур и холодный блеск маленькой хрустальной люстрочки, повисшей над обеденным столом. И особенно о тех глазурованных, аккуратненьких, светлых кирпичиках, которыми был выложен узкий и высокий фасад старого особняка.

Все это ушло в прошлое, все теперь улеглось и успокоилось в их новой жизни, появились новые привычки, которые давно уже стали казаться старыми – мыться по утрам теплой водой, завтракать на кухне, а на ночь принимать душ.

Появились новые удобства, но и неудобства тоже давали знать о себе: теперь до работы, до своей библиотеки, Дине Демьяновне приходилось добираться на автобусе, а потом еще на метро, – но все это тоже стало привычным.

И даже собака, которую завели Простяковы, купив на рынке беспородного щенка, стала привычной, словно она жила вместе с ними испокон веков.

Собаку Демьян Николаевич назвал Караем. Эту громкую кличку он помнил с детства, с той поры, как к отцу приезжал его приятель и рассказывал об охоте на зайцев, а маленький Демушка слушал в диком восторге, сидя у отца на коленях. С тех пор, если он вдруг представлял себе свою собственную собаку, о которой Татьяна Родионовна и слышать никогда не хотела, он мысленно называл ее Караем.

Теперь, живя на окраине, Татьяна Родионовна сама первая заговорила однажды о собаке, и Демьян Николаевич, не дав остынуть этому разговору, в ближайшую же субботу поехал тайком на Птичий рынок и купил за три рубля симпатичного, лохматого серого щенка с бурой мордой.

«Это немецкая овчарка, – говорил ему хозяин и показывал потрепанную фотографию стройного, увешанного медалями, настороженно-мощного кобеля. – Это его отец».

Мужичок был пьян, и Демьян Николаевич, конечно, догадывался, что никакого отношения щенок не имеет к медалисту.

Так оно, разумеется, и случилось. Из щенка вырос нескладный, коротконогий, грудастый и лобастый кобель с висящими на хрящах ушами. Он был страшный обжора – этот Карай, и скоро спина его стала такой широкой и жирной, что ему даже бегать сделалось тяжело. Но Простяковы в нем души не чаяли, называя Караюшкой. Даже Татьяна Родионовна полюбила его и, когда оставалась в доме одна, разговаривала с ним, как с человеком, или, вернее, как с ребенком.

И она, и муж ее, Демушка, мечтали когда-то о зяте, который пришел бы к ним в семью, мечтали о внуке или внучке... Но время шло, а дочь все оставалась одна.

Пришел к ним на старости лет молчаливый и толстый Карай с коричневыми добрыми глазами, у которого была приятная собачья привычка – укладываться по вечерам к ногам старой или молодой своей хозяйки и задумчиво смотреть в полудреме на Демьяна Николаевича.

Это были счастливые минуты в жизни Простяковых, – минуты, когда они собирались по вечерам и предавались тихим и спокойным разговорам о жизни. А для ленивого Карая это был истинный праздник – лежать на прохладном паркете и смотреть на своих хозяев или же спать под их любящими взглядами.

Собаке этой чертовски повезло в жизни. Хотя, возможно, по-своему, по-собачьи, Карай полагал, что это и есть нормальная жизнь, что все собаки на свете живут так же, как живет он. Или даже немножко лучше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю