355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Голубой дым » Текст книги (страница 8)
Голубой дым
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 01:00

Текст книги "Голубой дым"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)

11

Гости уехали в сумерках, и Петя Взоров, сославшись на дела и плохое самочувствие, тоже собрался с ними. Дина Демьяновна проводила их до леса, расцеловалась со всеми и вернулась очень усталая домой.

Нервная эта усталость повисла на ней свинцовой какой-то, тяжкой тревогой. Каждая клеточка тела, казалось, была подавлена предчувствием неизбежной беды.

Какой беды? Почему?

– Устала, – сказала она Татьяне Родионовне, дребезжа раскладушкой на террасе. – Я, наверное, лягу.

Татьяна Родионовна и Демьян Николаевич стали молча, бесшумно убирать со стола, хотя и любили они посидеть в сумерках, под огромным, старым абажуром на застекленной террасе, увитой хмелем. Коричневые стены пропитывались оранжевым светом, становились теплыми и очень приятными, и чудилось тогда, будто вся терраса источала восковой, пчелиный запах. На деревянном, почерневшем от времени, массивном столе ярко сверкали белые чашки под низким абажуром, а лица сидящих за столом были трепетно укрыты живыми оранжевыми тенями от абажурной бахромы. И только руки были освещены. Здесь, на террасе, стоял желто-коричневый буфет, и он всегда скрипел, приветствуя входивших на террасу и прощаясь с уходящими. Буфет был похож на забытый всеми, полуразрушенный костел. Медвяно-желтое нутро его пропахло хлебом, сахаром и печеньем, и порой даже казалось, что хлеб, полежав на его полках, становился вкуснее и душистее.

Все любили этот буфет, этот стол, этот плавающий в воздухе, отражающийся в стеклах и в чашках чая старинный абажур, пружинящие половицы, на которые сразу же откликался дремлющий возле бревенчатой стены буфет. Но в этот вечер Татьяна Родионовна, помогая дочери стелить раскладушку, сказала с шутейным страхом:

– Как ты тут не зябнешь по ночам!

Сказала так, будто ничего ровным счетом не произошло в этот день, будто это был обыкновенный день, похожий на все другие, прожитые дни, когда она тоже так же вот говорила: «Как ты тут!»

И Дина Демьяновна, еле держась на ногах, была благодарна ей за это.

Лишь только раскладушка забелела простыней, лишь только Дина Демьяновна, смежая усталые веки, разделась и успела с дрожью и ознобом укрыться ватным, тяжелым одеялом и вдавиться головой в холодную подушку, как все вдруг исчезло для нее, и она отключилась, как какой-нибудь электрический прибор, от той сети жизненных хитросплетений, в которой она путалась весь этот суматошный день с лесной прогулкой после обеда, с обильным ужином и бесконечными разговорами, с напряженным ожиданием главного разговора и с разочарованием, потому что никто так и не решился или не захотел начать этот деликатный и необходимый разговор. Обо всем переговорили, но только не о судьбе Дины Демьяновны и Пети Взорова.

И опять неопределенность, но теперь уже пугающая своей жестокостью и фатальной какой-то неразрешимостью, опустошила ее душу.

Она проснулась, как от толчка, мягкого и нежного, так ее будило утреннее солнце. Но, оглядевшись с бессонной какой-то бодростью, поняла, что на дворе ночь, что светит луна, вырывая из тьмы испепеленный пронзительным и звучным светом стол и квадраты крашеного пола. Она чуть ли не со слезами вспомнила, что уснула и проспала весь вечер, что ее никто не разбудил к чаю, лишив заманчивого удовольствия. Теперь ей совсем не хотелось спать, и она чувствовала, что не сможет уснуть в этой пустынной лунной ночи. Хотелось плакать, как в детстве, и громко звать маму.

«Что же мне делать? – подумала она в отчаянии.– Надо ведь что-то делать. Я есть хочу! Я ничего не ела весь день. Я ужасно голодная».

Луна светила так ярко и неистово, что Дина Демьяновна разглядела в ее лучах, в ее вездесущем сиянии блеснувшие стрелки часов, услышала торопливое цоканье крошечного механизма, которое тут же уплыло от нее вместе с рукой и растворилось в лунном свете.

Очень хотелось есть. Одно лишь воспоминание о поджаристых и больших котлетах с молодой картошкой вызвало во рту щемящий привкус голода. Но она с вожделением вспомнила и салат из свежих малосольных огурцов, сдобренный подсолнечным маслом, помидоры, привезенные Петей из Москвы, и чуть было не заныла от нестерпимой уже обиды и какого-то счастливого голода: «Ма-ама-а!»

Она давно не ощущала такого острого и такого резкого и обнаженного чувства голода. Она вообще забыла, что это такое.

И это чувство взбудоражило и возбудило ее. Жизнь показалась вдруг такой заманчивой и сулящей столько удовольствий, столько радости в тихом своем течении, что Дина Демьяновна даже похолодела от хлынувшей вдруг сквозняковой свежести. Она знала, что в доме есть холодные котлеты, есть помидоры и холодная картошка, есть подсолнечное масло и черный хлеб, и, зная об этом, чувствовала себя так, словно именно в насыщении, в жадном поедании этих холодных котлет и таится вся прелесть жизни. А в каких отношениях она находится с людьми, живущими в ее душе, – это уже вопрос второстепенный и, в конце-то концов, не очень и важный.

«Нет, я не могу. Я умру с голоду, – подумала она с удивлением. – Это был мой день, это моя ночь. Я хочу ходить. У меня судороги начнутся, если я сейчас же не встану. У меня живот провалился от голода. Я есть хочу! К черту, к черту! Надоело все!»

Она не любила и никогда не ложилась спать в длинных рубашках и мирилась только с пижамой из светлого ситчика, предпочитая спать вообще без одежды. Но дачные ночи холодные. К тому же – терраса, тонкие переплеты застекленных рам, как аквариум, мирок, затянутый, как водорослями, хмелем, а она не гуппи.

В эту голодную ночь она испытала вдруг странную и как будто бы порочную, запретную во всяком случае страсть... Она сначала испугалась смутного этого и неопределенного желания, но что-то подхлестнуло ее, подтолкнуло из постели, сердце ее учащенно заколотилось, по лицу поползла испуганная улыбка... Ей захотелось вдруг встать и босой понежиться в лунном свете, напружиниться, изогнуться и увидеть себя, освещенную луной, увидеть светящуюся фосфором свою кожу – хотелось почувствовать себя бесконечно красивой и молодой.

«Ну и что ж?! – спросила она себя с удивлением.– Меня никто не увидит. А если увидит, сойдет с ума. Я очень красива, у меня широкие бедра и упругий живот, тонкие ноги и гибкая спина... И красивая ложбинка на спине. И кожа атласная... «У тебя хорошая кожа», – вспомнила она Петины слова.

– Я очень красивая, – шепотом сказала она. – И схожу с ума от голода. Я голодная самка.

Она прошептала это слово «самка» или, вернее, продышала неслышно с таким тайным и сладостным чувством, таким желанием сиюминутного, еще неизведанного доселе, страшного, но заманчивого греха, что уже не могла сопротивляться, и, стараясь не скрипнуть половицами, опустила ноги на холодный пол. Со страхом и дрожью разделась. Стало холодно, когда она поднялась во весь рост. Она закрыла груди руками, прижав локти к животу. Полусогнувшись, на цыпочках, по ледяным половицам вошла в лунный свет, услышав громоподобный скрип старого буфета, который заворчал на нее. Кожа покрылась шершавыми мурашками от наслаждения, которое щекотно и нежно шевельнулось в груди. Она прислушалась, но в доме ничто не ответило на голос разбуженного буфета.

«Я схожу с ума, – подумала она с игривым и каким-то ложным испугом. – Почему же мне так приятно? И не страшно, не стыдно».

Ей и в самом деле было приятно стоять на холодном полу и, освещенной, чувствовать на своем теле лунный луч, пронизывающий ее насквозь.

«Я очень красивая... Это моя ночь. Я безумно люблю себя. Я никогда не была еще такой красивой, как сейчас. Я ничего не боюсь. Я люблю себя! И никто никогда не поймет, как я люблю себя. Я самая красивая женщина! И эта ночь – моя. Никто ничего не поймет и не узнает обо мне. Одна только я буду знать о себе все. Я хочу стоять вот так среди ночи, одна. Мне это приятно... И сама не знаю почему. А правда, почему? Какое-то наваждение? И ужасно хочется есть, – подумала она вдруг, услышав урчание в животе. – Почему же мне так приятно? Потому что я голодная, что ль? Как будто купаюсь в реке ночью, оставив все одежды на берегу. Тоже немножечко страшно и очень приятно, куда приятнее, чем в купальнике...»

И в этот момент она увидела за стеклом на лужайке, в разливах лунного света туманно-белое возвышение. Она не испугалась, а с любопытством вгляделась в это призрачное возвышение, узнав в нем бледный куст цветущей гортензии, кипы больших соцветий...

Нет, не страх она испытала в тот момент, когда вспомнила о гортензии, хотя и прошелся по спине колючий морозец, – она ощутила в этот момент свою беспомощность и обнаженность перед этой застывшей глыбой цветов, возвышавшейся над лунным половодьем. Ей стало стыдно.

«Красивый и умный юноша, – вспомнила она в эти мгновения. – Господи! Что это я? Конечно... Его земля, Колюня Скворцов. Почему же я еще не умерла от ужаса? Может, я и вправду сошла с ума? Или я лунатичка? Я сплю?»

Когда она подумала вдруг, что спит, и все, что затеяла, происходит с ней во сне, что она помимо воли подчинилась какому-то страшному и жуткому приказу встать, вот тогда-то только она и испугалась по-настоящему. Судорога страха кинула ее в теплую еще постель, раскладушка взвизгнула всеми своими пружинами, скрипнул старый буфет, а она зарылась с головой под одеяло и, притаившись, зажмурившись, долго не могла успокоиться и согреться, хотя вскоре уже и посмеивалась стыдливо над собой, над своим недавним сумасбродством, над этим диким, как ей казалось теперь, желанием увидеть себя в лунном свете.

Так она пролежала до тех пор, пока ей не стало душно. В животе тоскливо сосало от голода, и она подумала опять, что не уснет, если сейчас же не встанет и не съест хотя бы кусок хлеба.

«Господи, как я устала!»

На этот раз Дина Демьяновна с раздражающей ее саму быстротою оделась и, заставив себя без страха взглянуть на туманную голову гортензии, светлеющую на лужайке, щелкнула выключателем.

И все исчезло сразу: луна, гортензия – словно бы она сменила черно-белую программу телевизора на цветную.

«Почему я должна спать?! Я так устала... Одна только ночь, господи! Неужели нельзя уделить мне одну только ночь! Одну только... Я все время одна. Не могу больше. Неужели не понимают, что я совсем одна?! Неужели спят?»

Но именно в это время услышала, как всхлипнула дверь, и в проеме появилась Татьяна Родионовна, которая со сна щурилась и морщилась в недовольной и, казалось, озлобленной гримасе.

– Что? – спросила она испуганно. – Почему ты оделась?

Дина Демьяновна с ненавистью и отвращением взглянула на нее, заспанную и испуганную, и, крепя слезы от обиды, грубо ответила:

– Есть хочу.

Татьяна Родионовна, накинувшая на плечи вытертую шубу с кошачьим драным воротником, недоуменно вперилась в дочь.

– То есть как? Ночь на дворе.

Дина Демьяновна смотрела на эту седеющую, сивую, заспанную старуху, которая была ее матерью, на дряблую шейку, прикрытую посекшимся и рваным ворсом мертвой кошачьей шерсти, и неожиданная злость подхлестнула ее, и она взорвалась.

– Ну представь себе, – сказала она шипящим голосом, – что мне очень плохо. Что я одна и мне плохо. Что я могу сойти с ума или умереть. «Ночь на дворе!» Ах, как страшно! Вы будете с папой спать? Вам хорошо, да? А мне плохо! Очень...

Татьяна Родионовна выпростала руку из-под накинутой шубы и ухватилась за косяк.

– Дина! – сказала она задребезжавшим голосом, не сводя глаз с дочери. – Что?! Я не могу понять... Что? Объясни...

– Конечно, ты можешь только падать в обморок! Ах! Пугаться за меня, падать в обморок... А никто, ни ты, ни папа, ни я сама – никто не может ничего понять и объяснить мне! Никто! Боже мой! Никто...

Пришел на голоса всклокоченный Демьян Николаевич и, еще не проснувшись, спросил жутким каким-то, неживым голосом:

– Что происходит? – И, просыпаясь, переводил очумелый взгляд с дочери на жену.

Татьяна Родионовна повернулась к нему медленно, словно окостенела вся, и проговорила в нерешительности:

– Вот, Дема... она... Пойди там... спички... зажги...

– Что? Чего зажги?

– О господи! – в нервном нетерпении вскричала Дина Демьяновна. – Ничего мне не надо! – переходя на истерический вопль. – Ничего! Если можно еще спрашивать, «что происходит?». Если вы... вы такие жестокие и тупые, отупевшие друг от друга, от своей... Господи! Ничего не надо! Идите спать! Я сама... Идите!

– Иди, Дема! – возвысила голос и Татьяна Родионовна. – Сейчас же!

– Куда? Я ничего не пойму. Объясните в конце концов!

– Я же сказала, – взмолилась Татьяна Родионовна, чуть не плача. – Я же тебе велела... возьми газ... там спички... Зажги и поставь чайник. Диночка хочет есть.

Демьян Николаевич, стараясь взять себя в руки, подозрительно посмотрел на женщин и, откашливаясь, промолвил покорно:

– Так бы сразу и сказали. Сейчас. – И ушел.

Татьяна Родионовна, скинув шубу на пол, в одной измятой полотняной рубашке подошла к дочери, обняла ее и заплакала.

– Милая ты моя, – говорила она сквозь слезы.– Радость моя. Я все... я хочу тебе... я все готова сделать для тебя. Неужели ты могла подумать, – говорила она, протягивая дрожащую руку к ее голове, дрожащие пальцы к волосам, сухое их тепло на темя побледневшей и остывшей как будто бы, окаменевшей дочери. – Успокойся.

– Я спокойна.

– Тебе холодно? Я сейчас вынесу... А если в комнату? Диночка, лучше пойти в комнату, там тепло. Накроем там и там будем... Ты, может быть, хочешь котлетку? Да что это с тобой?

– Прости, я накричала...

– Что ты! О чем ты! Ты вся дрожишь... Пошли, пошли, я тебе накапаю валерьянки.

И Дина Демьяновна, так и не выдавив из себя слезинки, почувствовала себя очень усталой и разбитой и подчинилась матери.

В комнате было сухо и тепло. В хромированной вогнутости калорифера отражалась раскаленная, ярко-оранжевая спираль, источая рыжее тепло, которое припекало ноги Дины Демьяновны.

То ли это тепло, которое ласковым своим прикосновением вытеснило недавний лунный холодок из тела, то ли валерьянка, выпитая из хрустальной рюмочки, то ли горячий и крепко заваренный чай, но Дина Демьяновна успокоилась. Она сидела в мягком резном кресле с рваными подлокотниками, и ей было стыдно теперь перед своими родителями, которых переполошила среди ночи, и она пыталась как-то загладить свою вину.

– Я такой голод вдруг почувствовала, – говорила она с далекой и нездешней холодной усмешкой. – Так обидно стало. Ужас! Не разбудили... А теперь вот я вас... подняла. Ложитесь спать. Ну, пожалуйста!

– А мне не хочется, – говорил Демьян Николаевич грустным своим ночным басочком.

– Ну уж дай нам с папой сегодня уложить тебя. Ты у нас маленькая сегодня, ночью есть захотела, – вторила ему Татьяна Родионовна и щурилась в заплаканной и сонливой улыбке.

О ночном своем хождении в лунный свет Дина Демьяновна старалась не вспоминать: она только теперь испытывала запоздалый и тревожный страх.


12

Утром нежданно-негаданно их всех разбудили Скворцовы.

– Эй вы, тетери,– кричал Сергей Александрович.– Так-то вы дом сторожите?! Приезжает, понимаешь ли, хозяин-барин, а челядь дрыхнет в своих чуланах. Вот я розог-то прикажу наломать, вот я конюшню-то построю, высеку Демку-то с Танькой. Особливо Демку-то, лодыря! Самовар холодный, и стол не накрыт...

Демьян Николаевич, застегиваясь, слушал из-за двери и благостно улыбался.

– Получатца у тебя, Сергей Лексаныч, – отзывался он. – Чичас раздуем самовар-от. Вставай, Танька! Барин-сударин приехали... Ругатца шибко!

А когда самовар тусклой желтой меди, попахивая еще дымком, пищал на подносе, картинно возвышаясь на краю большого стола, Сергея Александровича никак не могли дозваться. В прошлый свой приезд он забыл на даче электробритву и теперь, словно бы наверстывая упущенное, брился у себя в комнате, и из распахнутого окна доносилось подвывающее жужжание.

Электробритвы, как игрушки для детей, завораживают многих мужчин. В магазине на улице Горького всегда можно увидеть праздных любителей этого одного из симпатичнейших изобретений человечества. Надо ли говорить, что мужчины ничуть не меньше женщин следят за своей внешностью, а в отношении своего лица даже, пожалуй, опередили слабый пол, ежедневно насилуя природу, исправляя ее ошибки, выбривая бороду, которая дана им самой природой. И больше того, на человека, носящего усы и бороду, многие ревнители выбритого лица поглядывают с насмешливым недоумением. Велика сила привычки!

У Сергея Александровича была своя маленькая и тайная мечта – иметь лучшую в мире электробритву: бесшумную, изящную и безотказную игрушку. Он и сам уж точно не помнил, сколько перебывало у него всевозможных бритв, начиная с первой, малоудачной модели ленинградского завода, похожей на циклю по форме да и по существу: бриться ею было мучительно, и, кроме раздражения кожи, она раздражала и Сергея Александровича, который, однако, оказался стойким и не вернулся к надежному «жиллету». Но бритвы, перебывавшие у него, пока еще не шли в сравнение с той, о которой мечтал Сергей Александрович.

– Разве это вообще-то бритвы? – говорил ему Демьян Николаевич. – Сенокосилки какие-то. То ли дело моя! Одно название чего стоит – опасная!

Немецкая бритва с костяной ручкой, которую он купил в конце войны у инвалида, брила со змеиным, опасным сипом, не оставляя на щеках даже намека на щетину. И оба друга часто спорили, выставляя напоказ свои выбритые подбородки, и даже жен своих звали в свидетели и судьи. Побеждал в этих соревнованиях всегда Демьян Николаевич, уступая, конечно, в скорости. Сергей Александрович тогда хохотал от души над белопенной бородой, которую Демьян Николаевич не успевал сбрить.

– Что, заржавела? Может, косу принести?

Так иногда забавлялись два старика, достигшие «желанного» – по древнекитайской периодике – возраста.

Сергей Александрович рано поседел, и в отличие от своего друга, был избавлен природою от облысения. Седина его, как часто бывает у блондинов, отливала золотистым оттенком, и он выглядел куда моложе Демьяна Николаевича, у которого тоже довольно рано, увы, заблестела на темени белая кожа, обтягивающая мощный и лобастый череп.

«Старой зубной щеткой» называл его порой Сергей Александрович, хотя надо было обладать особой силы воображением, чтобы представить зубную щетку, глядя на голову Демьяна Николаевича.

У Сергея Александровича была длинная, кадыкастая шея, и казалось, он родился в неизменной белой рубашке, повязанной галстуком, в то время как Демьян Николаевич галстуки не любил, хотя и не позволял себе вольности ходить на работу без галстука.

Это были очень разные и совершенно не похожие ни по внешности, ни в привычках, ни в образе жизни люди.

А начало их дружбе положила счастливая женитьба, хотя, впрочем, и до женитьбы они были знакомы друг с другом, потому что будущие их жены были подругами детства.

Сергей Александрович ходил в то время в кожаном картузе. Он воевал в гражданскую, и у него хранилась дома шашка в черных кожаных ножнах.

– Смотри! – грозился Демьян Николаевич. – Посадят тебя за это холодное оружие, – когда Сергей Александрович доставал шашку из-за шкафа и, протерев ножны от пыли и паутины, осторожно и бесшумно выдвигал грифельно поблескивающий, избитый, источенный временем клинок.

– Ты не донесешь – кто ж узнает? – отвечал вопросом ему Сергей Александрович, загадочно поглядывая на стальную, чуть изогнутую полосу. – За нее не посадят, – уверенно заключал он и резко вгонял клинок в ножны.

– Зарубил ты хоть кого-нибудь этой шашкой? – спросил однажды Демьян Николаевич.

А Сергей Александрович откинулся на спинку стула, положил шашку на колени и, словно баюкая ее, запел, прищурив в загадочной и странной улыбке светлые, мутно-голубые, простецкие глаза жителя северной России. Пел неразборчиво какую-то старинную песню с заунывным мотивом.

– А как же?! – ответил он вдруг с ледяным, белесым блеском в прищуре.

С тех пор Демьян Николаевич никогда не спрашивал его о прошлом.

– Ну тебя в болото с твоей шашкой! – говорил он ему, если Сергей Александрович тянулся рукою за шкаф. – Спрячь ты ее куда-нибудь подальше. Ну ее!

– Не бойся, Демушка, не зарублю... Ах, Дема, дорогой! – шутил Сергей Александрович, когда по какому-либо случаю они собирались у него за хлебосольным и хмельным столом. – А ведь если подумать, мог бы и ты против меня оказаться тогда...

– Это каким же образом?! – с тихим и еще не созревшим возмущением спрашивал бледнеющий Демьян Николаевич. – Что ж я, по-твоему, против революции был, что ли?

– Да ведь у нас с тобой, Дема, может быть, разные революции были: ты за одну, я за другую. Оттого и гражданская-то началась?

– Ну, знаешь. Мне твои эти всякие... привычки кавалерийские... Что за хамство вообще-то! Почему ты себе позволяешь хамить?!

– Не обижайся, я шучу, – успокаивал его Сергей Александрович, поглаживая потертый эфес шашки. – Я ж это с печалью говорю, с тоскою... Радуюсь, что этого не случилось. А ты, чудак, обижаешься!

– Как же не обижаться?! Хорошенькое дельце! – вскидывался Демьян Николаевич. – По-твоему выходит, что Простяковы... что ни отец мой, ни я сам не участвовали в строительстве республики, да? По-твоему, восстанавливать хозяйство – бабье дело, а шашкой махать – мужское. А ты вспомни себя! Ты пока учился, пока тебе мозги вправляли, чтоб ты для дела какого-нибудь годился, я уже заведующим сберкассой был. Это что ж, по-твоему? Тьфу! – и растереть, что ль?! Ты учти, Простяковы хлеб свой всегда трудом зарабатывали. Всегда! И заруби себе это на носу своей... как ты ее называешь...

– Гурда она называется. Казацкая гурда. Я ее в бою взял... Из мертвой руки врага вынул... Вот так, Дема! А ты говоришь – сберкасса!

– Ну и что! А ты бы попробовал. Там гурдой не помахаешь, – горячился Демьян Николаевич.

Так они спорили иногда, и казалось, спор этот вот-вот перерастет в крупную ссору. Но тут-то как раз и вмешивалась Татьяна Родионовна, милая Танечка, в которую был чуть-чуть влюблен, не скрывая этого, Сергей Александрович.

– Сереженька, – говорила она с пугливой озабоченностью, – ты ведь сам должен понимать: каждому свое в жизни. Ты дрался, а Демьян работал. Разве можно за это упрекать? Ты ведь тоже теперь инженер, а не конник. А он даже учиться-то не мог, потому что кормильцем был в семье. Он ведь с семнадцати лет работать начал.

– А за что я его люблю? – спрашивал Сергей Александрович, словно бы осаживая коня на всем скаку. – За то, что он трудяга-парень, честный малый, и еще за то, что женушку себе выбрал такую красивую. Хитрый мужик! Сразу разглядел, а я вот не смог... Все! Заключаем перемирие. Давай брататься, Дема!

– Пошел бы ты в болото! – говорил ему Демьян Николаевич с неостывшей еще обидой, хотя уже и без злости. – Что за привычка дурная: позвать в гости и обхамить. Куда это годится! Испортил настроение и рад... А чего ж ты? Лезешь брататься, а шашку из рук не выпускаешь?

– Убери ты ее, в самом-то деле! – в сердцах говорила ему Мария Анатольевна, которая терпеть не могла шуток опьяневшего мужа.

– С соседом-то дружись, – отвечал, смеясь, Сергей Александрович, – а за шашку держись.

Но раздоры эти, похожие на брань, случались редко и давным-давно уже не возникали вновь: то ли кровь горячая перебродила и успокоилась в сердце у драчливого по натуре и резкого в слове Сергея Александровича, то ли со временем полюбил он без оглядки своего доброго друга – во всяком случае, озлобленность его, зовущая всегда в драку, в спор, в брань, сменилась добродушной ворчливостью, а старая гурда висела теперь открыто у него над кроватью, на зеленом ковре рядом с французской двустволкой, с которой он хаживал на охоты.

– Знаешь, сколько стоит? – спросил он как-то у Демьяна Николаевича. – Вот ты всю жизнь с деньгами имеешь дело. Сколько бы ты дал за это ружье?

– Ни копейки.

– Мне в комиссионном... Учти, в комиссионном! Там дороже не оценят. Там мне предложили тысячу двести рублей.

– Новых? – недоверчиво спросил Демьян Николаевич.

– Новых.

– Врешь небось... Чего же не продал?

– Я, Дема, люблю оружие, а не деньги. Мне на клинок смотреть приятнее, чем на сберкнижку. Само движение это, когда шашку из ножен наголо, – душу веселит. А то замки ружейные открою, услышу чмоканье металла, маслице понюхаю – это же поцелуй! Ты посмотри, какая линия шейки, какая простота во всем, и, ей-богу, нет более высокого искусства! А бьет! Тут все: и форма, и содержание. Произведение искусства, а не ружье. Я не специалист по ружьям, но, чувствую, цены ему нет.

– Убивать произведением искусства?! Безумие, конечно... А за сколько купил?

– Я, Дема, не знал, сколько оно стоит. Я у вдовы купил. Вдова одного нашего сотрудника. А он – фронтовик. Ружье привез с войны, на охоту тоже, как и я, мало ходил и тоже разбирался в ружьях. Вдова мне за восемьсот рублей и продала. Не новыми, а старыми... Представь себе! А уж потом, когда я цену настоящую узнал, мне нехорошо сделалось. Побежал я к вдове, а она, Дема, умерла к тому времени. Вот какая некрасивая штука получилась. Продать теперь это ружье не имею права. Продам – считай меня спекулянтом и мародером. Вот так. Пусть висит.

– Но ведь им-то оно тоже досталось не за деньги, а так... Сам говоришь... – сказал Демьян Николаевич и осекся.

Сергей Александрович с воскресшей вдруг злобой и тихим бешенством глянул на него и, задохнувшись, сказал с заиканием:

– А ты бы попробовал... за так-то! Так, говоришь... Попробовал бы – узнал, сколько стоит. Так... финансист!

Демьян Николаевич любил своего друга с таким же беспокойством и тревогой, как он любил дочь, и если долго не виделся с ним, скучал и волновался.

– Что-то Сережка давно не приезжал, – говорил он Татьяне Родионовне. – Не случилось ли чего?! На что она ему вполне резонно отвечала:

– Если бы случилось, мы бы знали. Никуда твой Сережа не денется.

Это бывало летом, когда Простяковы безвыездно жили на скворцовской даче, на подножном, как они говорили, корму, а сами Скворцовы жили в Москве.

Зато дни, когда они приезжали, были праздниками для Простяковых. Демьян Николаевич с годами даже перестал стыдиться слез, если вдруг они проступали у него от радости при виде седого своего, длинношеего друга, впряженного в большой зеленый рюкзак, в котором он привозил на дачу продукты.

В это утро, когда они наконец-то остались одни, когда жены их, а с ними и Дина Демьяновна, пошли прогуляться по лесу, Демьян Николаевич рассказал другу грустную историю отношений своей дочери с человеком, которого он сам так и не сумел полюбить.

И, рассказывая, не таил слез.

Сергей Александрович сидел сгорбившись на садовой скамеечке, сцепив худые руки, брошенные между колен, и хмурился, слыша слезы в голосе друга.

– Что же ты раньше-то, – с укоризной сказал наконец он хриплым голосом, – ничего не говорил... Я ведь думал – ходит, женихается. Думал, чтой-то, дескать, Диночка такая разборчивая невеста?! Парень вроде бы улыбчивый, добрый, а она... Ничего, думал, парень-то. А тут оказывается... Ты его, Дема, гони в шею, как придет. А нужно будет, меня позови... Я ему за каждую твою слезинку, гаду! Я ведь, знаешь... Я его горбатым сделаю. Дема, перестань, милый... Дема! Я прошу.

– Как же я могу? – отвечал Демьян Николаевич сквозь слезы. – Вся беда, что она без ума от него. Я ж вижу! Не слепой... Как же я смогу?

Сергей Александрович стиснул сцепленные пальцы с такой силой, что они побелели у него, а ногти и подушечки набрякли кровавой сизостью, и с тоской посмотрел искоса на несчастного своего друга.

– И она тебе во всем сама призналась? – спросил он и, не дожидаясь ответа, сказал с ядовитой усмешечкой: – Решительный шаг... Да и как тут быть?! Другие в ее летах детей уже нянчат, а у нее только-только. – И вдруг, обозлясь, проворчал с какой-то прежней злостью и душевным неприятием: – Посадили девку на цепь, а теперь ходят, покусанные... И нечего реветь. Утри слезы, баба! Стареешь ты, Дема, стареешь...

– Стареть-то мне не с чем! – в отчаянии воскликнул Демьян Николаевич, вытирая слезы. – Угрюмая у меня старость, хоть вешайся.

– Ты поосторожней с этим... Особенно когда мне говоришь. Я и психануть могу... У меня, Дема, могила в сердце, а ты истерики тут вслед за дочерью... Совесть поимей. Стареть не с чем?! Думаешь, могила сына – это тот самый багаж, с которым стареть приятно? Я ж тебе за это!!! Дурья башка! Извинись сейчас же!

– Прости, Сережа, – хлюпнув носом, сказал Демьян Николаевич с поспешностью. – Я ведь не хотел... Прости.

– Пороть вас всех надо! И тебя в первую очередь, старого дурака. На конюшне. Вытри слезы! Иди умойся – смотреть тошно! Ну, пошли, пошли. Умойся как следует, а я тебе рюмочку налью за это. Иди! – говорил Сергей Александрович, подталкивая друга.

Но когда вернулись женщины, он и виду не подал, что ему стала известна чужая тайна. Был весел и дурачился, как обычно развлекая всех. Когда же выпили за обедом по рюмочке теплого душистого коньяку, он даже подмигивал и строил глазки Татьяне Родионовне, как это делал всегда, всю жизнь, изображая из себя несчастного влюбленного. А Татьяна Родионовна тоже, как всегда, смущалась и розовела от удовольствия. И даже чуточку молодела, робко поглядывая на своего задумчивого и печального супруга.

Был ее муж неисправимым ревнивцем, и привычку эту не оставил и теперь. А Татьяна Родионовна привыкла тоже до сих пор бояться его мрачных упреков.

Теперь она поглядывала на мужа и, видя усталость и печаль в его опухших от слез и бессонницы глазах, пыталась ласковой и робкой улыбкой успокоить его, словно бы говорила ему взглядом: «Ты не волнуйся... Я ведь только тебя люблю, а с Сережей – это у нас игра такая... Ты же знаешь!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю