355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Семенов » Голубой дым » Текст книги (страница 20)
Голубой дым
  • Текст добавлен: 24 марта 2017, 01:00

Текст книги "Голубой дым"


Автор книги: Георгий Семенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)

29

Еще один январь заканчивался в жизни Простяковых. Проходил он на этот раз с редкими и нестойкими морозцами, после которых наступала слякотная мокрядь. Иней обметывал кирпичные стены, летели грязные брызги, улица шипела под колесами машин, а люди торопились домой, битком набивая городской транспорт. И грипп, конечно, не замедлил явиться в Москву.

Двадцать пятого января на Москву налетел мокрый южный ветер, небо затянуло тучами, шумно стало и сумрачно. День прошел очень быстро, словно и не начинался.

Дина Демьяновна купила белые хризантемы возле Белорусского вокзала, поздравила Татьяну Родионовну, поцеловала ее трижды и поставила цветы в новую вазочку, которую купил Демьян Николаевич. Так было всегда: отец дарил вазочку, а она – цветы.

К вечеру Демьян Николаевич ввернул везде, где только можно, стосвечовые лампы. На раздвинутый стол накрыта была старинная белая скатерть. Фарфор, хрусталь и серебро заняли на этой снежно-чистой скатерти привычные свои места, засверкали и засветились под яркой люстрой. Спинки стульев торжественно возвысились над богатеющим с каждой минутой столом.

И наконец раздался первый звонок.

Демьян Николаевич снял фартук и пошел открывать, а Татьяна Родионовна вышла в прихожую и, нарядная, подрумяненная, подпудренная, засеребрилась вся в умиленной улыбке. На ней было платье бледно-розового, лососевого цвета с черным кружевным воротничком, а на груди сочно переливал свет в своей дымчатой глубине большой раухтопаз, доставшийся Татьяне Родионовне еще от матери. Оправленный в серебро, он был добрым ее талисманом, и она верила в его волшебную силу – это был ее камень.

У Простяковых собирались, как и в прошлые годы, все их ближайшие родственники: двоюродные братья и сестры Татьяны Родионовны и Демьяна Николаевича, которых было когда-то много. Теперь же от многочисленной родни, некогда заполнявшей комнаты Простяковых, остались три немощные старушки и один красноносый склеротический старик, ликом своим являющий типичного пьяницу, хотя в жизни не пил никогда ничего, кроме двух рюмочек легкого вина за вечер. Он стал забывчив с годами, путал имена своих родственников, которые мило потешались над ним всякий раз в подобных случаях, а он как будто и рад был этому вниманию, войдя с годами в роль эдакого шута горохового. Лет, наверное, восемь назад под ним развалился стул, и он упал на пол. Простяковы и все их гости очень переживали за него, а он был смущен ужасно, нос его стал совсем багровым, но Дина Демьяновна помнила, что милый ее дядюшка уверял тогда, что ничего не случилось, он не ушибся и очень жалел сломанный стул.

С тех пор, когда он приходил к Простяковым на татьянин день, Татьяна Родионовна, усаживая гостей за стол, говорила ему с виноватой и ласковой улыбкой:

– Садись, не бойся, этот стул крепкий, он выдержит тебя. Садись, пожалуйста.

Гости улыбались, вспоминая давнишний казус, а дядюшка каждый год теперь, прежде чем сесть, ощупывал стул, словно хотел убедиться в его прочности, чем тоже вызывал улыбки и смех у гостей.

Приходили к Простяковым и молодые их родственники – племянники и племянницы со своими женами и мужьями, многим из которых было уже под пятьдесят. Но все-таки они были молодыми, и Татьяна Родионовна, рассаживая своих гостей, говорила обычно:

– Дема, усади сначала старичков, а молодежь сама найдет себе место.

А «молодежь», редко встречаясь в жизни (обычно только на похоронах), улыбалась в вежливой растерянности, и Демьяну Николаевичу приходилось и ее тоже рассаживать по местам.

Сделать это было не так-то просто, потому что в доме Простяковых никогда не бывало просторно, а в новой квартире и подавно. Гости с трудом протискивались между столом, стульями и шкафами, усаживались плотно, на весь вечер, сытно закусывали, выпивали, потом ели горячее, а напоследок пили чай с домашним тортом. Ни танцев, ни песен – никогда этого не бывало в доме Простяковых: люди приходили есть, пить и разговаривать. Пили мало, поэтому разговоры никогда не бывали шумными и бестолково-хмельными.

В этот вечер собралось четырнадцать человек. В квартире запахло духами, табачным дымом, стало шумно и совсем тесно. Ждать было больше некого, и Татьяна Родионовна пригласила всех к столу. Она не забыла, конечно, напомнить двоюродному брату о стуле, гости не забыли улыбнуться. А Демьян Николаевич тоже не забыл сказать про гвозди, которыми он специально укрепил стул, предназначенный для брата.

– Осторожней, там гвозди торчат,– сказал он.

Гости опять улыбнулись, посмеялись, как и много лет назад, а Татьяна Родионовна, сложив губы бантиком, обиженно сказала:

– Вечно он шутит с этими гвоздями.

А брат, конечно, принялся с серьезным видом ощупывать стул.

Пришел, как и всегда, Сергей Александрович, но на этот раз пришел с новой своей женой, вызвав этим некоторое замешательство у Простяковых, с которым, впрочем, они быстро справились, занятые чрезвычайными своими хлопотами.

О праздничном столе Простяковых можно было бы написать серьезнейшие исследования на экономическую, историческую, гастрономическую тему, если проследить постоянную и как будто неуловимую смену яств на этом столе. Он всегда был изобильным, но с каждым годом все изобретательнее приходилось быть самим хозяевам, чтобы гости остались довольны закусками. С годами на столе появилась тресочка под маринадом, а вместо заливного судака розовый морской окунь. Давно изчезла семга, осетрина и, конечно, икра, хотя Простяковы ухитрялись заменить ее грибной икрой, а семгу и осетрину – тонко разделанной копченой ставридой, нежной селедочкой, а то и кетой или горбушей. Но, как и в прежние годы, на столе всегда были маринованные опята, соленые чернушки, волнушки, квашеная капуста с клюквой, моченая брусника, хрен домашнего приготовления, колбаса, сыр и прочие холодные закуски, перечислить которые просто невозможно. И конечно же, как всегда, была пышная кулебяка с капустой и пирожки с мясом, без которых не обходился праздничный стол Простяковых. Ну и, разумеется, время бессильно было поколебать русское хлебосольство и радушие, царившие в этот день в доме. Никто из гостей не был обойден лаской, каждого Татьяна Родионовна расспрашивала о жизни, разглядывала каждого и старалась сказать что-нибудь приятное, сочувствовала или радовалась, делая это очень искренне и простодушно, как немногие умеют в наш век. Говорят, что самый скучный человек тот, который на вопрос: «Как жизнь?» – начинает рассказывать, как он живет. В доме Простяковых, видимо, не знали об этом и никому никогда не бывало скучно выслушивать друг друга: тут умели душевно слушать и понимать человека.

Когда все уселись за стол, Татьяна Родионовна приступила к главной своей обязанности, к потчеванию гостей, делая это с завидной настойчивостью и с той же забываемой в некоторых домах нарочитой, наигранной обиженностью на гостей, которые якобы ничего не едят за столом.

– Кушайте! – просила Татьяна Родионовна. – Что ж ты плохо угощаешь, Дема?! У тебя никто ничего не ест.

– Что ты, Танюша! – отвечал ей Демьян Николаевич.– Я все время угощаю. Ты посмотри, что творится в тарелках у моих соседок. Посмотри! У моих соседок полны тарелки... Я ж не виноват, что молодежь забывает о своих соседках. Это у них пусто, у молодых, а я только и делаю, что угощаю.

– А мы уже все съели,– отвечали молодые.– Вот у нас и пусто в тарелках... Спасибо, мы все попробуем, все – обязательно.

– Не-ет1 Так нельзя... Попробуйте тресочки, запеченной под майонезом. Это новое блюдо, и вам понравится.

Была Татьяна Родионовна жеманна и женственна за столом, находясь как бы у руля семейной своей бригантины, властвуя и наслаждаясь властью и радушием. И бывала очень рада, когда тщеславие ее удовлетворялось, когда гости ели и пили с аппетитом, а за столом шел добродушный, порхающий в воздухе, благопристойный разговор, кто-то вдруг смеялся под звон ножей и вилок, кто-то рассказывал, не мешая никому есть, приятные истории, легкие анекдоты,– словом, когда под сверкающей люстрой сидели в ее доме счастливые люди, а в комнате стоял тот гомонливый и радостный общий разговор, безошибочно указывающий хозяйке, что вечер удался и все довольны.

– Кушайте, кушайте, пожалуйста,– приговаривала она неустанно.– Сережа, а у твоей соседки пусто,– говорила она и Сергею Александровичу, рядом с которым сидела сильно растолстевшая его жена.– Вот попробуйте салаки копченой. Дема целый час с нее шкурки сдирал, она без косточек, нежная, вам понравится. Вам ведь можно копчености?

– А я все ем, пока естся,– отвечала Мадам с улыбкой.– А то захочется, а уже нельзя будет.

– Кушайте на здоровье... А что же никто не попробовал грибной икорки? Ну так же нельзя... И к тресочке не притронулись... Кушайте, пожалуйста.

Нет, далеко не в каждом доме встретишь теперь такое хлебосольство! Пропадает этот талант в наш суматошный век, забывают порой люди за звоном стаканов – для чего собрались, напиваются до бесчувствия, выводя жен из терпения, хозяин не отстает от гостей, мужчина тянется к мужчине, женщины остаются одни, а хозяин, когда все уже выпито, тайком угощает своих опьяневших друзей на кухне, женщины хмурятся, вяло лопочут о жизни, пьют чай с конфетами и тортом, а потом везут домой через всю Москву осоловевших, больных, бранчливых своих мужей, ругая их на чем свет стоит. Какой уж там праздник!

Демьян же Николаевич загодя готовил настойку на горьком миндале, на лимонной корочке, загодя покупал две или три бутылки марочного вина. А потом, наливая гостям душистую настойку, радовался, видя, как смакуют гости, как туманятся их глаза от удовольствия.

Все было хорошо в этот вечер, и Татьяна Родионовна уже умерила свой хозяйский пыл, слушая радостных гостей, когда в прихожей раздался вдруг звонок.

– Кто ж это может быть?! – сказала она в изумлении и пошла открывать.

Вскоре вернулась и, пунцовая от волнения, стараясь не подать виду, тихонечко сказала дочери:

– Тебе придется выйти. Извините, пожалуйста,– обратилась она к гостям.– Неожиданный гость... Диночка, поторопись... Это так неожиданно,– говорила она в полной уже растерянности.

– Кто это? – спросил Демьян Николаевич, когда дочь вышла из комнаты.

А она на него посмотрела через весь стол и так выразительно опустила глаза, что Демьян Николаевич все сразу понял и, разведя руками, сказал: – Ну что: ж... Зови к столу.

Как это ни странно, Дина Демьяновна сразу же поняла, услышав звонок, что пришел Петя Взоров. У нее почти не было никакого сомнения на этот счет, когда она выходила из-за стола. Кровь прилила к лицу, она почувствовала на себе взгляды всех сидевших за столом, услышала мгновенную тишину гостей, провалилась в эту тишину и ощутила страшную неуклюжесть, неповоротливость, неловкость во всех движениях своего тела. А когда и в самом деле увидела его, стоявшего без шапки, в пальто возле дверей, безмерно удивилась и до такой степени разволновалась вдруг, что самым глупейшим образом воскликнула:

– Привет! Как это ты узнал мой адрес?!

– Здравствуй, Дина,– сказал он с улыбкой.

– Разве мы с вами на «ты»? – спросила она и безумно смутилась, понимая дикость этого вопроса.

– Я пришел поздравить Татьяну Родионовну. А насчет... Как вам будет угодно... Мне уйти?

Она увидела три живые розы в прозрачной обертке, услышала их аромат, показавшийся ей вдруг неприятным, сладковатым запахом гниения.

– Нет,– сказала она.

– Это для твоей мамы,– кивнул он на розы, лежащие на высокой тумбочке возле двери.

– Раздевайтесь,– сказала Дина Демьяновна, разглядывая розы свекольного цвета, которые вряд ли уж оживут в воде.– Их надо в теплую воду, я сейчас...

В это время как раз появилась Татьяна Родионовна в прихожей.

– Ты куда? А цветы? – спросила она у дочери.

– Я сейчас... я в ванну их...

Она закрыла за собой дверь ванной комнаты, пустила горячую воду, и увидела свое отражение в зеркале, постаралась как можно скорее успокоиться и прийти в себя. Высокие скулы ее горели и были чуть ли не такого же цвета, что и розы; глаза казались испуганными и словно бы неуправляемыми. Она взбила прическу, помяла зубами неяркие свои губы, облизала их, зажмурилась, сморщилась, смяла лицо в напряженной гримасе, а потом раскрыла глаза и взглянула опять на себя. Все осталось по-прежнему на ее лице, ничего, увы, не изменилось: так же путались мелкие морщинки под глазами, так же блеклы были губы и худосочная шея, кожа на которой уже потеряла свою упругость.

Розы плавали в теплой воде, а Дина Демьяновна никак не могла выйти из ванной: у нее не хватало духу открыть дверь. Ей очень хотелось в эти минуты выкурить сигарету.

Она вдруг отчетливо поняла, до нее именно в эти минуты дошло вдруг ясное и простое объяснение собственного своего состояния: она с удивлением осознала, что пришел в ее дом единственный человек на земле, которого она когда-то любила и который был бесконечно дорог ей и поныне.

– Диночка, где же ты? – услышала она голос Татьяны Родионовны.– Дина,– сказала она, приоткрыв дверь,– ну ведь глупо получается, он сидит за столом, а ты здесь. Ты уж, пожалуйста, не порти мне моего дня. Надо, милая, идти, все ждут тебя.

– Ты куда его усадила?

– Пришлось... рядом с тобой... Ты не волнуйся, по-моему, он очень изменился, и я не думаю... Я думаю что... он... не позволит себе никакой бестактности.

– А я и не волнуюсь,– ответила Дина Демьяновна.– Мам, я сегодня страшная? Только честно...

– Ты сегодня очень хорошо выглядишь, у тебя румянец, он тебе к лицу...

– Ну ладно, пошли.

Но Петя Взоров не засиделся за столом. Он поднял тост за Татьяну Родионовну, сделал это тихо и скромно, а после этого сидел словно бы невидимка. Никто не спросил его ни о чем, никто не взглянул на него, кроме Мадам, которая видела его впервые и, вероятно, не совсем представляла себе, кто это. Разговор за столом мало-помалу окреп, гости опять оживились, а вместе с ними и Дина Демьяновна, которая, казалось, тоже не замечала Петю Взорова.

Тогда он встал, попрощался с Татьяной Родионовной, попросил прощения и вышел. Все опять примолкли, и в этом молчании Дина Демьяновна торопливо вышла следом за Петей.

Он стоял возле входной двери и курил.

– Спасибо,– сказал он Дине Демьяновне.

– За что?

– За то, что вышла проводить.

– Дай мне сигарету.

Он, не спрашивая ни о чем, протянул пачку, щелкнул зажигалкой.

– Пошли в комнату,– сказала Дина Демьяновна.– Не дай бог, мама сигарету у меня увидит.

В комнате на диване лежала груда пальто и шубок, не уместившихся на вешалке, была открыта форточка, и хорошо дышалось в прохладе.

Петя очень постарел, осунулся, был бледен, и бледность эта показалась Дине Демьяновне болезненной. Во всем его облике появилась какая-то незнакомая ей колючесть и обостренность всех черточек, жестов, взглядов – исчезла та давнишняя смазанность в выражении лица, которое не нравилось Дине Демьяновне, появилась определенность и законченность форм. С таким лицом человеку можно выдавать бессрочный паспорт: оно уже не изменится, оно будет только стареть с каждым годом, будет сохнуть и морщиться кожа, западать глаза, щеки, виски...

Он, как и тогда, в метро, нравился Дине Демьяновне, у нее дрожали пальцы, она щурилась от дыма и смотрела в пол.

– Ты очень удивилась? – спросил Петя Взоров.

Она не ответила и, в свою очередь, спросила:

– Как ты живешь? Ты женат? Я видела тебя с девочкой, это дочь?

– Женат. Дочь.

– Как работается?

– Там все нормально. Вылез в начальство...

– А здесь?

– Здесь все гораздно сложнее.

– Все ясно. Не сошлись характерами, жена недоразвитая дура, а мы ответственны только перед мертвыми предками, мы сад и садовник одновременно, а жена ничего этого не хочет знать и говорит: давай деньги. Скучно все это до безобразия.

– А если такова жизнь?

– Ах, ну да! Разбитые надежды, утраченные иллюзии...

– А если это действительно так, что тогда?

– Купить веревку, мыло и крюк покрепче...

– А если серьезно?

– Ну что ты заладил: если, если...

– А если я о тебе все время думаю? Я слышу тебя сейчас, вижу рядом с собой и не верю, что это я, живой, а ты рядышком...

Он это сказал, не поднимая глаз на Дину Демьяновну, сказал с большим усилием золи, взволнованно и искренне, без тени лжи или кокетства. И она поверила ему.

– Дина, позволь мне, – сказал он опять,– позволь мне хоть чуточку надеяться...

Он нравился ей, и было приятно слышать эту мучительно высказанную просьбу, но какой-то звереныш в ней оскалил вдруг зубки, мстительно блеснул глазами, она усмехнулась и удивленно покачала головой.

– Откуда это у тебя? «Позволь чуточку надеяться...» На что надеяться-то? Что ты бросишь нелюбимую женщину и любимую дочь... На это?

– Не надо так, Дина, Не такое я ничтожество, как тебе кажется. Я, честно говоря, не знаю, что лучше: жить с нелюбимой женщиной или уйти от нее. По-моему, наша мораль не пострадает, если два человека освободятся друг от друга, разорвут, так сказать, оковы и обретут свободу. По-моему, мораль даже на стороне этих людей или хотя бы одного из них, кто решится первым...

– А я плевать хотела, мистер, на вашу мораль,– сказала Дина Демьяновна.– Я не из тех, кто может красть чужое или хотя бы купить краденое... Я не смогу красть, если даже ваша мораль будет на стороне крадущих. Понимаешь? Не смогу, если даже это будет узаконено. Я так устроена. На меня среда обитания влияет гораздо в меньшей степени, чем на многих других и на тебя в том числе. Я ужасно старомодная. Да и стара уже! Понимаешь? Ловкости уже нет в руках, чтобы красть чужое. Говоришь: укради, это теперь разрешается, а я не могу красть. Очень жаль, конечно. Но что тут поделаешь, если я не могу, Ты теперь начальник, тебе, конечно, лучше знать, что дозволено, а что нет... Но я-то не могу красть... Пойми. Я маленький человечек, я ничего этого не умею, не могу и не хочу.

Петя Взоров хмурился, слушая ее, потом угрюмо сказал:

– Пепельницы, конечно, нет?

– Пепельницы нет.

– Слушай-ка,– сказал он в раздумчивой хмурости,– ты, конечно, права. Я не спорю. Хотя можно было бы и поспорить... Слушай-ка, но позволь мне... хоть когда-нибудь еще раз увидеть тебя... Я чертовски устал. У меня нет прошлого с этой женщиной. Я живу от той грани, когда встретил ее, а до этой грани – юность, возмужание, надежды и ты. Я не могу вместе с ней уйти в свою молодость, в которой ты. А мне так теперь нужен человек рядом, с которым бы я мог свободно гулять по всей своей жизни, не спотыкаться, не проваливаться в пустоту, не стукаться лбом о стенку... Господи! До чего ж я завидую твоим старикам! Я их, честно говоря, только теперь стал понимать. Они счастливые, потому что в любой момент могут свободно пройтись, прогуляться по всей своей жизни, поплавать во времени, не боясь глубины... Любовь это или привязанность, бог их знает, но они счастливы. Ну хорошо,– встрепенулся вдруг он.– Я должен идти.

Быстро поднялся, вышел из комнаты, оделся, поцеловал ей руку и торопливо вышел.

Она ему не сказала больше ни слова. Она верила и не верила, что это приходил он, единственный тот человек, которого она любила.

Ночью она спала и улыбалась во сне.

Татьяна Родионовна и Демьян Николаевич, как всегда после татьяниного дня, убирались в доме, мыли посуду, пили за полночь чай, обсуждая и переваривая минувшее застолье. А когда все прибрали в квартире, зашли на цыпочках в комнату дочери, поставили вазочку с мокрыми розами на ее стол, включив ночник, увидели в тусклом свете лицо спящей дочери, заметили подобие улыбки на губах, сели на краешек дивана, взялись за руки и беззвучно заплакали, не спуская глаз со спящей дочери.

Бедные старики! Они очень жалели ее и думали, что она опять теперь будет жить надеждой, думали о человеке, который опять ворвался в ее жизнь и опять принесет ей много горя, которое, увы, они уже не смогут взвалить на свои дряхлеющие плечи и которое придется нести в одиночестве милой их Диночке.

Они и представить себе не могли, как глубоко заблуждались на этот раз.


Будорань

После теплых, затяжных дождей в наших лесистых и все еще диковатых, глухих местах полезли вдруг из-под каждой елки и березы разные грибы, и стало их очень много. Но были они все подпорченные, так что даже интерес к ним начал пропадать – какой ни возьми, хоть бы даже тот, что только что землю разрыхлил, только что круглую шляпку свою показал,– даже и он уже с червоточиной, а уж большие грибы и подавно никуда не годились.

Люди говорили около сельпо: «За грыбом нынче даже нагинаться нет никакого смыслу: весь стоит червивый, как есть. Душно для грыба, вот и преет».

А другие им возражали: «Грибной червь, как и малиновый. На него не смотри, а на вкус он не сказывается вовсе. А то можно что сделать – принес, и сразу в соленую воду, весь червяк всплывет – он соли не терпит».

«Тьфу ты! – говорила на это какая-нибудь женщина. – Пропади они пропадом, эти грибы! Чтоб я их еще с червяками ела!»

С ней многие соглашались. И правильно делали, потому что жить в лесу и готовить для себя грибы червивые – дело совсем никудышное.

Надежд на хорошие, крепкие грибы оставалось у меня все меньше и меньше. Мокрая земля с утра до вечера прогревалась жгучим солнечным жаром, небо в безветрии мутнело к полудню, и что-то странное творилось с природой: солнце выжаривало из земли воду, поднимало ее в небо, а там, в вышине, охлажденные эти испарения собирались в дымные облака, которые тяжелели, беременели к вечеру влагой, и все, что было днем поднято ввысь, ночью оседало дождем на пресыщенную водою, хлюпающую под ногами, распаренную землю. И казалось, конца не будет этому круговороту.

Травы стояли густые и высокие, и в гущине их так и не успевали высохнуть за день то ли росы, то ли дождевые капли – над лугами, над лесными полянами воздух казался душным от запахов цветущей, мокрой травы, согретой солнцем, да и в лесу тоже дышать было нечем с непривычки, как будто и не дышал я, а захлебывался соком травы и листьев, не шел по лесной тропе, а плыл в зеленом соке. Первые два дня голова моя разламывалась от боли: я отравился этим густым воздухом, угорел в лесном краю.

Лишь на третий день, когда организм мой перестроился, я почувствовал наконец-то себя человеком здоровым и счастливым, у которого впереди было несколько дней вольной и беспечной жизни.

А что может быть лучше этого состояния?! Я любил всех людей, с которыми встречался, и мне казалось, что они меня тоже любили и были даже счастливы от того только, что я среди них счастлив. Испытывал я в те дни состояние полного блаженства, слившись душою со всяким сущим на земле, и даже как будто бы поглупел от этого душевного комфорта и радовался, что очень поглупел и что совсем не обязательно быть умным или, во всяком случае, совсем не обязательно стараться быть умным в те счастливые дни, которые простерлись передо мной бесконечностью... Да и был ли я когда-нибудь умным? А если и был, то зачем мне это? Все мои мышцы, весь мой костяк, на котором держались мышцы,– весь я был создан природой для свершения каких-то вовсе не умственных, а, скорее, физических усилий – все было прочно, весомо и наполнено силой физической, которая дремала во мне все эти годы, не находя выхода, а усилия мои были только умственные, неимоверно трудные и расточительные усилия, которыми я жил и добывал себе на хлеб, хотя природа рассчитала меня совсем, наверное, не для этого труда и не этим трудом полагалось бы мне добывать хлеб насущный, а скорее руками своими да дедовским опытом, который был, конечно, заложен в мой интеллект.

И вот наконец-то я вернулся в свою стихию или, вернее, попал случайно в ту именно стихию, которая была, вероятно, уготована мне природой, была написана на роду – охота и ловля рыбы, собирание грибов и всякие другие промыслы, которых я еще не коснулся в своем опыте, но которые заманчиво маячили где-то перед моим мысленным взором и которыми я занялся бы с любопытством и большим желанием.

Была душистая и теплая ночь, накрапывал дождь, а утром, на рассвете, серый какой-то пар окутал все предметы – это не туман был, а словно бы распаренное облако опустилось на землю – все было видно вокруг в этом облаке, но чудилось, будто все избы, изгороди и деревья были дымчато-прозрачными и легкими. А в вышине смутно ворочались темные и белые клубы пара – ни ветерка, ни утренней прохлады.

И вдруг, когда деревня уже закрылась холмом, а небе лениво прокатился гром. И тут же, не успел умолкнуть раскат, мутное, дымное небо осветилось судорожной молнией, и опять загремел гром, на этот раз резко и грозно. Мир в моих глазах выцвел, я увидел на лугу старый сенной сарай и заторопился к нему, потому что из небесной мути, которая беспрестанно стала полыхать молниями и содрогаться громами, полил тяжелый и прямой дождь.

Эта утренняя, неожиданная гроза, загнав меня под худую крышу сарая, теперь и не думала утихать. Небо то и дело озарялось фосфорическим светом, какими-то сполохами, от края и до края, мутно и неопределенно, и громы тоже гремели не утихая: то удаляясь, то вдруг разъяренно грохоча над самой головой. И порой страшно становилось. Если бы не две лошади, которые паслись на лугу, я бы давно уже праздновал труса...

Ничто не предвещало эту странную и недвижимую, теплую грозу, заставшую меня врасплох: она пугала меня своей нескончаемостью и однообразием. От дождя меня спасала дощатая крыша, и хоть она вся была худая, но я нашел все же местечко, где капли не падали, и с тоской смотрел в проем пустых ворот, слушая гулкие и ахающие отголоски громовых раскатов, видел вновь холодное вздрагивание мутного неба или, вернее, того серого пространства, которое было за воротами и в котором две буланые, совсем потемневшие от дождя лошади без всякого признака страха или какого-либо смятения срывали губами сочную траву из-под ног. Они склонились над луговой кочкой, на которой трава была, наверное, сочнее и гуще; сытые тела их, облитые дождем, маслено лоснились, и чудилось мне, что лошади эти – существа высокие и нежные в своих чувствах друг к другу и что им хорошо в этот час под дождем пить зеленый сок травы из одной огромной чаши, хорошо жить в распаренной серости теплого утра и знать, что ни одна из молний не причинит им никакого вреда. Я смотрел на них, и мне казалось, что они именно знали и предчувствовали, что в это утро с ними не случится никакой беды, а потому были так спокойны и прекрасны под проливным дождем, под полыхающим и грохочущим небом, которого я так боялся в это утро. Я боялся, а они – нет. Я боялся за свою жизнь, и все во мне напряжено было, я весь был во власти своего страха пред грозой, а жизнь, за которую я так боялся, таилась во мне каким-то серым, дрожащим, потным комочком – перестав быть именно той жизнью, за которую я боялся. Разве можно жалеть этот серый и потный комочек страха? Разве это жизнь?

Жизнь в этот час была на лугу, и я любовался этим простым примером жизни с завистью, доселе незнакомой мне, чувствовал спокойствие и уверенность коричневых лошадей, пьющих зеленое вино, разлитое на лугу. В грохоте и беспрестанной холодной дрожи молний, которые, казалось, в это утро были особенными и не уходили в землю, не вгрызались, расщепив пространство, в твердь, а где-то в выси вспыхивали, мерцали и гасли, так и не достигнув земли,– в грохоте и мерцании, в шуме белого ливня за воротами сарая я все вокруг себя видел глазами восторженными, а равнодушие красивых животных возвеличивал в смелость, утреннюю их сытость и лень в уверенность и душевный покой, которого сам я был лишен в это грозовое утро.

А что такое Будорань? Где это? Так я спросил у ласковой старушки, которая перед праздником, кажется перед петровым днем, истопила баньку на берегу озера и пришла оттуда розовая и разомлевшая, с мокрыми и счастливыми глазами, а я ей, как водится, «с легким паром» сказал.

– Юрочка,– говорила она мне,– что же это ты в баньке-то попариться не хочешь? Такая хорошая банька стопилась нынче... Хорошо!

А мне было стыдно сказать ей, что я давно уже отвык мыться в бане, тем более в деревенской, которая и топилась-то по-черному, в которой пахнет, как на потушенном пожаре, обугленными бревнами, залитыми водой, и глаза щиплет от этого едкого запаха. Где уж мне! Одно мученье это будет, мыться непривычно, не зная толком, где холодная, а где горячая вода. Да и разве мытье одному-то в бане! В русской бане одному мыться тоскливо и тяжко, как в наказанье. К тому же жарко и душно было в этот день, и представить себе еще банную жару и духоту просто было невозможно и даже страшно.

– Жарковато сегодня на улице,– отвечал я Дарье Степановне.– Я в озере купался, а уж в баню не хочется. Жарко!

– А я-то думаю, вот он, Юрочка-то мой, гостьюшка мой добренький, попарится в баньке, веничком-то себя похлещет... У меня, бывало, сыночки-то мои прямо из бани в озеро – бултых! и опять в баню,– говорила ласковая тетя Даша, вытирая платочком капельки блестящего пота со лба и из-под глаз, и вся светилась в улыбке и радости.– Так прямо в озеро и бросались, пока лед не встанет, а лед встанет, прорубь рубили на мелком месте – и в прорубь, пока лед не толстый. А у нас лед-то зимой вон какой, чуть что не метр – зимой не прорубишь.

Она мне и сказала, вернувшись из баньки, что встретила знакомого человека с корзинкой, полной белых грибов, и говорил тот человек, что собирал он эти грибы за Будоранью под елочками.

– Под елочками брал хорошие грибы, а под каким еще другим деревом, под березой или под дубом,– червивые,– говорила тетя Даша.– Как под елочкой, так хороший гриб. Вот что интересно! Под елочкой чистые, а под березой порченые.

Пока Дарья Степановна мылась в бане, а я лежал за печкой в ее избе и с трудом боролся со сном и уснул бы, если бы не мухи, в дверь глухо постучали, и вошла молодая цыганка с сумкой в руке.

– С праздником, хозяин,– сказала цыганка, а мне вдруг почудилось, будто она смутилась, смуглая ее и гладкая кожа на лице заблестела, и большущие глаза с красноватыми белками уставились на меня с порочным каким-то откровением и усмешкой.

– Здравствуй, красавец,– сказала она опять.– Что так глядишь на меня, красавец? Понравилась я тебе, что ли?

И с этими словами прошла по домотканому половику в комнату, раздвинув ситцевые занавески в дверном проеме. В комнате мы сели друг против друга, и я, придав голосу шутливый оттенок, но стараясь при этом и строгим быть, сказал ей, что вовсе я не хозяин и что хозяйки сейчас дома нет.

– А я давно догадалась, что ты гость, а не хозяин,– сказала цыганка.– Ты большой человек... Ты красивый, как цыган. Только глаза твои серые.

Душа моя не вынесла таких похвал, и я стал глупо улыбаться, разглядывая эту таинственную гостью в длинной юбке и с легкой шалью на плечах. Волосы ее были гладко причесаны на пробор, продолговатые, полированные щеки блестели испариной, губы и глаза ее казались черными, как зерна граната,– она была по-своему красива, и крупный ее нос странным образом дополнял эту сочную и яркую красоту – трудно было бы представить лицо цыганки без этого крупного, хорошо выточенного носа, невозможно было увидеть ее мысленным взором с аккуратным, тоненьким носиком русской красавицы. Полнейшей гармонией была преисполнена ее горделивая красота. И она, видимо, хорошо это понимала, то есть не то чтобы понимала, что я оценил ее красоту, а сама она за все свои тридцать с небольшим лет жизни привыкла знать, что очень красива, и эта уверенность в своей красоте наложила свой отпечаток на ее облик: она всем своим видом не оставляла сомнений у всякого, кто смотрел на нее,– да, она красавица, одна из самых красивых представительниц своего цыганского рода. В этом и у меня не осталось никаких сомнений, стоило мне повнимательнее приглядеться к ней, одетой в неяркое, старое и, видимо, не очень чистое платье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю