355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Метельский » Доленго » Текст книги (страница 9)
Доленго
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:13

Текст книги "Доленго"


Автор книги: Георгий Метельский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)

– Рад познакомиться. – Погорелов крепко пожал протянутую ксендзом руку. – Простите, Михаил Фадеевич, это не вы ли притащили Сераковскому столько священных книжиц?

– Но по его просьбе, господин Погорелов, исключительно по его просьбе и даже вопреки моему желанию.

– Вот как? – Погорелов с лукавой усмешкой посмотрел на Зыгмунта. Может быть, в настоящее время они более нужны в костеле, чем здесь?

Сераковский понял намек.

– Ты хочешь окончательно меня вылечить, – сказал он весело.

– Я, кажется, опять вижу прежнего Зыгмунта! – обрадовался Зеленко.

– Да, отец Михал, я чувствую себя гораздо лучше... Что касается молитвенника и Нового завета, то их можно взять. Спасибо!

С начала 1852 года наконец-то освободилась в роте вакансия и Зыгмунта произвели в унтер-офицеры. Ротный писарь внес изменения в послужной список рядового Сераковского.

Форма унтер-офицера хотя и оставалась, по сути дела, все той же, солдатской, однако ж была более приметна: унтеры в пехоте носили золотые галуны на воротнике и обшлагах. Сераковский получил у каптенармуса вещевого склада полтора аршина этого самого галуна и сразу же зашел в швальню, где пожилой портной из нестроевых солдат пришил ему на мундир новые знаки различия.

"Вот я и унтер", – думал Зыгмунт. Солдаты это слово связывали с мордобоем, насилием. Казалось естественным и неизбежным, что такой же солдат, тысяча раз битый за годы службы, получив власть над несколькими людьми, начинает делать то же, что делал его предшественник, – учить при помощи кулака. Новоиспеченный командир отделения настолько входит в роль, что перенимает походку, ухватки, интонации того самого ненавистного унтера, от которого терпел сам. Он вдруг забывает о перенесенных унижениях, о боли, о страхе. Происходит как бы смена караула, передача эстафеты: унтер умер, да здравствует унтер! А песня про унтера, которую горланят солдаты: "Он за дело хвалит и за дело бьет".

Да, теперь не Сераковского будут учить щагистике и ружейным приемам, а он, Сераковский, будет учить этому солдат. Не ему будут показывать, а он будет показывать, как надо оттягивать носок при ходьбе и со стуком, всей ступней ставить ногу на звонкую от мороза землю.

"К чему все это? – спрашивал сам себя Зыгмунт. – Кому нужен бессмысленный, неестественный, трудный шаг, заставляющий солдат задыхаться от напряжения?" Будь его воля, он заменил бы шагистику вольной гимнастикой, чтобы гармонично развивалось тело и человек становился сильнее и красивее. Однако существовал устав – железный строевой пехотный устав, не пересматривавшийся, кажется, со времени императора Павла. "Не прощать ни малейшей ошибки", – требовал устав.

Но Сераковский не мог не прощать. Уже минул месяц, как его стали называть "господин унтер-офицер", а до сих пор он не забыл того дня, когда только что принял под свою команду незнакомое отделение солдат. После построения началась шагистика, и на первой же минуте левофланговый Сидоренков споткнулся, выполняя команду "Кругом!". Сераковский и сейчас видел перед собой его глаза в тот момент, полные покорного, рабского ожидания возмездия за допущенный промах. Солдат ждал немедленного удара, пощечины, он видел перед собой неизбежный кулак унтера. Но Сераковский лишь приказал повторить прием.

– Ну вот видите, Сидоренков, это не так сложно!

Остальные солдаты недоуменно переглянулись: странный унтер обращался к ним на "вы".

Унтер-офицерам платили хотя и мало, но все же больше, чем солдатам, и в первую же получку Сераковский выписал себе газету. Но главное преимущество было не в деньгах. Унтер-офицерам, прослужившим в солдатах два года, разрешалось жить на частной квартире, и Сераковский не преминул этим воспользоваться. Дом Венгжиновского все еще пустовал, и Зыгмунт снял там маленькую комнатку с единственным окном, выходящим в сад. Он перебрался туда в день, когда деревья были опушены густым инеем, сияло солнце и ослепительно блестел снег, испещренный следами птичьих лапок. Это сразу напомнило ему дом в Лычше, старый сад, за которым уже некому было ухаживать, постепенно засыхающие яблони, посаженные отцом. Что там сейчас?

Недавно он получил письмо из дому. Мать по-прежнему одолевали болезни. Соседи, которых она считала друзьями, отвернулись от нее, как только узнали о судьбе Зыгмунта (раньше она скрывала это от сына). Мать писала, что дом без хозяина приходит в запустение. Не слышно юных голосов когда-то хоть и небольшой, но дружной семьи, все разбрелись по свету. Брат Игнатий уехал в Одессу под заботливое крылышко Венгжиновского, который, кажется, нашел счастье с молодой женой...

О пане Аркадии Зыгмунт вспоминал постоянно, сегодня же почувствовал особую нежность к этому добрейшему человеку и решил излить душу в письме. "Я сам желал бы пойти по твоим стопам. Я хотел бы, чтобы жизнь моя была живой поэмой, чтобы жизнь моя была всегда направлена к одной святой цели".

Он по-прежнему часто думал об этой святой цели, о своем назначении в жизни. Несколько расплывчатую мечту о счастье людей он старался, как мог, осуществить уже сейчас, не откладывая на лучшее будущее. Перед ним была горстка солдат, и он пытался облегчить их участь.

Среди офицеров роты он прослыл чудаком, фантазером, "борцом за правду". Унтеры, которые поначалу просто не понимали Сераковского, стали его побаиваться: уж слишком непривычно, не так, как все, вел себя этот человек. Солдаты же полюбили своего унтера искренне и навсегда.

Постепенно со странным унтер-офицером в роте свыклись, привык к своим новым обязанностям и Сераковский – и не заметил, как окончились морозы, побурели санные дороги, прилетели грачи на старые гнезда и наступила бурная, стремительная весна, четвертая весна, которую он встречал в изгнании.

– Вас солдат из второго батальона просит выйтить, господин унтер-офицер, – сказал Сераковскому дневальный.

– Спасибо, Савельев!

"Кто бы это мог быть?" – подумал Сераковский, направляясь к выходу. У крыльца его ждал Ян Станевич. Обычно спокойный, сосредоточенный, он сейчас выглядел растерянным и возбужденным до крайности.

– Ясь, ради бога, что случилось?

– Беда, Зыгмунт! – Только что привезли одного страдальца, Францишека Добкевича. В карцер... Через день будут судить. За судом последуют казнь или шпицрутены...

– Обожди, не все сразу... По какому поводу его арестовали?

– Ударил полковника Недоброво... Но за дело!

– Ого! Коменданта Орской крепости? За какое дело?

– Этот мерзавец оскорблял поляков.

– Понятно... А кто такой Добкевич? Офицер? Рядовой?

– Боже мой, какая разница кто! Он поляк. Пострадал невинно, и ему грозит смерть. Разве этого мало?

"Поляк", – повторил про себя Сераковский. Ему показалось странным, что Ян подчеркивает это.

– Что же делать, Зыгмунт? Поговорить с прокурором?

– С самим полковником? Ты его хорошо знаешь?

– Нет, конечно... О, ч-черт!

– Спокойно, Ясь, спокойно! Я тебя не узнаю, и мне кажется, что мы поменялись ролями... Итак, что можно сделать для Добкевича? Прежде всего, по-моему, узнать у Шаргина, в каком положении дело.

– Да, да, писарь военного суда должен быть в курсе событий.

– Затем встретиться с Дандевилем... А чем займешься ты?

– Пока есть время, побегу к отцу Михалу. Он пойдет в карцер со святыми дарами...

– И постарается узнать подробности от самого Добкевича... Но что это даст, Ясь?

Станевич нервно пожал плечами:

– Можно попытаться подкупить доктора, чтобы он остановил экзекуцию...

– Ну и что? В лучшем случае несчастного Добкевича отвезут в госпиталь и через день добьют на плацу теми же шпицрутенами. Закон о телесных наказаниях неумолим, Ясь.

Сераковский едва дождался минуты, когда смог оставить казарму, и сразу же пошел на тихую Заречную улицу, где жил писарь Оренбургского Военного суда Николай Иванович Шаргин.

– Как хорошо, что я застал вас! Здравствуйте, Николай Иванович, сказал Сераковский, с удовольствием пожимая руку Шаргина.

– Здравствуйте, Сигизмунд Игнатьевич! Рад вас видеть. Присаживайтесь, сейчас будем ужинать...

– Нет, спасибо... Я по срочному делу, Николай Иванович.

– Все равно сесть надо. В ногах правды нет.

Сераковский рассказал все то немногое, что услышал от Станевича.

– Я только что знакомился с делом Добкевича. Не скрою от вас, Сигизмунд Игнатьевич, положение очень и очень серьезное. Закон в данном случае не знает снисхождений. Рядовой ударил полковника Недоброво. Скажу вам по секрету, этот Недоброво – пресквернейшая личность, но это лишь усугубляет положение. Вас, конечно, интересует, что я могу сделать. Могу поговорить с председателем суда, но Петр Семенович хотя и добрейший семьянин и хороший товарищ, однако в делах службы великий педант и к своим судейским обязанностям относится весьма строго.

– А какую-либо другую статью нельзя подвести, Николай Иванович?

– Для данного дела – нельзя. А та, которая подходит, Сигизмунд Игнатьевич, – вымолвить страшно!.. – предусматривает шесть тысяч палок!

– Шесть тысяч! – Сераковский побледнел.

Дандевиля Сераковский не застал дома и напрасно прождал его более часа, расхаживая взад-вперед по улице. Любовь Захаровна звала зайти в столовую, но Зыгмунт сослался на головную боль и не принял любезного приглашения "красивейшей женщины Оренбурга", как за глаза называли жену Дандевиля. "Виктор у Василия Алексеевича, и боюсь, что пробудет там допоздна. Ведь у нашего доблестного генерала радость, вы не слышали? Сынок, – она кокетливо приложила к губам палец, – незаконнорожденный, как и сам папаша, получил "Георгия" на Кавказе и теперь возвращается под родительский кров. По этому поводу готовится грандиозный бал..."

"Готовится бал, – подумал Сераковский, возвращаясь домой. – А может быть, в это самое время несчастного Добкевича будут насмерть хлестать лозовыми прутьями". Собственное бессилие, невозможность чем-нибудь помочь ближнему угнетали Зыгмунта. Что он значит в злом, несправедливом мире? В мире, где могут безнаказанно убить невинного человека? И сделать это по закону!.. Вот друзья называют его умным, добрым, справедливым, его слово часто является решающим в споре друзей. Но разве можно только с помощью таких качеств устранить зло или сколь-нибудь ослабить его действие!

За невеселыми думами Сераковский не заметил, как добрался до дому. В его комнате горела свеча, а на софе, уронив голову на грудь, дремал Зеленко.

– Где ты пропадал? Я тебя жду более двух часов, – сказал он.

– Сначала у Николая Ивановича, потом у Дандевиля. Дандевиля так и не дождался... Святой отец был в карцере у несчастного?

– Да. Оттуда занес дароносицу в костел и пришел к тебе.

– Рассказывайте же!

– На исповеди он излил мне свою несчастную святую душу. – Пан Михал перекрестился. – Да, он виноват, по не перед господом богом, а только перед властью. Формально, а не по существу. Пан комендант первый ударил его тростью по голове. Добкевич, возможно, сдержался бы, если б при этом пан комендант – чтоб ему попасть в ад на том свете! – не стал кричать на всю улицу: "Презренный лях"... "Ваша вонючая Польша"... "Вас всех сгноить надо!" Добкевич в ответ ударил полковника. Господи, прости им прегрешения, вольные и невольные! – Он помолчал. – И что же будет, Зыгмунт?

Сераковский недобро усмехнулся.

– Полковнику, возможно, будет повышение по службе, все-таки он отличился... Добкевич может получить шесть тысяч шпицрутенов.

Ксендз снова перекрестился.

– Этот мученик мне говорил о том же самом... Он ждет своей участи со смирением, как истинный христианин.

– Вот это-то и худо, черт возьми! – воскликнул Сераковский.

– Зыгмунт, не гневи бога!

– Я не гневлю, но ведь пора же наконец перестать быть покорным судьбе! Надо бороться! Протестовать! Действовать!

Тревожная весть о том, что ожидает Добкевича, распространилась почти мгновенно, и в тот же вечер к Сераковскому пришли Герн и Залеский. Герн внес еще одну подробность в дело. Оказалось, что Добкевич, ни у кого не отпросившись, возвращался в казарму раньше своей роты, которая где-то за городом пилила дрова на зиму. Тут он и попался на глаза полковнику Недоброво.

– Значит, Добкевич ушел с работы до срока, не получив разрешения начальства, – сказал Сераковский хмуро.

– Выходит так, – подтвердил Герн.

– Ну и что в этом? – горячился Залеский. – Подумаешь – ушел до срока! Не получив разрешения!

Сераковский строго посмотрел на него.

– Послушай, Бронислав! Раз нас судьба сделала военными, давайте учиться военному делу, учиться воинской дисциплине, выполнению воинского долга! Уверяю вас, это нам в дальнейшем пригодится... Сколько раз я вам говорил, что, находясь в армии, необходимо придерживаться армейских порядков. Не нарушь их Добкевич, не было бы встречи с Недоброво, не было бы причины для разговора, для стычки.

– Ты... ты типичный служака, Зыгмунт!

– Нет, Бронислав, я солдат.

– Русской армии!

– Да, русской армии, той армии, которая поработила Польшу и которая, – он сделал паузу, – может вернуть ей свободу.

...Военный суд заседал недолго. Дело оказалось настолько ясным, что не потребовалось ни дополнительных документов, ни новых свидетельских показаний – достаточно было показания полковника Недоброво. Рядового трудовой роты Орского гарнизона Францишека Добкевича суд приговорил к прогнанию через строй в шесть тысяч шпицрутенов.

– Это казнь... мучительнейшая, медленная казнь. Я был свидетелем смерти солдата, приговоренного к двум тысячам палок. А здесь шесть тысяч!

Сераковский нервно шагал по комнате из угла в угол. Залеский, Герн и Зеленко сидели за столом, насупившись и опустив глаза.

– Осталось одно – просить Перовского, – сказал Залеский. – И это придется сделать тебе, Зыгмунт.

– Хорошо. Я пойду к нему.

– Может быть, вам удастся сначала повидать Дандевиля, – сказал Герн. – Мне нравится этот подполковник.

Сераковскому повезло: он встретил Дандевиля в вестибюле генерал-губернаторского дома. Виктор Дисидерьевич куда-то торопился, но, заметив расстроенного Зыгмунта, подошел к нему.

– Я могу располагать пятью минутами вашего времени? – спросил Сераковский.

– К вашим услугам, Сигизмунд Игнатьевич... Здесь? В приемной?

– На улице, с вашего позволения.

Они вышли, и Сераковский, стараясь говорить как можно короче, рассказал о своей просьбе.

– Пожалуй, вы пришли как раз вовремя, – ответил Дандевиль. – Василий Алексеевич в прекрасном расположении духа по поводу возвращения сына. О вас он помнит и, уверен, примет. Я сейчас же поговорю с ним.

– Спасибо, Виктор Дисидерьевич... Где мне подождать ответа?

– Идемте во дворец. Думаю, что генерал назначит аудиенцию немедленно.

Дандевиль отсутствовал не более пяти минут.

– Их высокопревосходительство ждут господина Сераковского у себя в кабинете.

В комнате толпился народ, и Дандевиль нарочно произнес эти слова громко, чтобы дать понять о близости конфирмованного унтер-офицера из поляков к генералу.

Сераковский вошел в просторный кабинет, обставленный дорого и со вкусом. Несколько книжных шкафов с золотом корешков за стеклами. Картины в тяжелых рамах. Портрет императора. Письменный стол, на котором аккуратно разложены бумаги.

Перовский в парадной генеральской форме, при орденах, стоял возле шкафа.

– Здравия желаю, ваше высокопревосходительство! Разрешите?

– Заходите, Сераковский. – Генерал показал рукой с серебряным наперстком на кресло, но Зыгмунт продолжал стоять. – Вы по неотложному делу или же чтобы поздравить меня с возвращением сына-героя?

– И по тому и по другому поводу, ваше высокопревосходительство: принести вам свои искренние поздравления и одновременно попросить об этом страдальце.

– Догадываюсь, о ком вы говорите... об этом поляке... запамятовал, как его фамилия. – Перовский щелкнул в воздухе пальцами, не находя нужного слова.

– Добкевич... Францишек Добкевич из трудовой роты Орского гарнизона, – напомнил Сераковский.

– Возможно, возможно... Он получил, кажется, шесть тысяч падок? Это, пожалуй, многовато!

– Это не только многовато, это равносильно смерти, ваше высокопревосходительство!

– Согласен. – Перовский рассеянно кивнул. – Но ведь он кругом виноват, этот ваш Добкевич!

– Разве я отрицаю его вину! Я хочу только сказать, что она не заслуживает такого сурового возмездия, как смертная казнь.

– Приговор суда мне еще не приносили на утверждение.

Сераковский понял, что добился первого успеха.

– Но его ведь принесут!

– Так и быть, я скошу наполовину.

– Но ведь это тоже смерть! – воскликнул Сераковский. – Ваше высокопревосходительство!.. Василий Алексеевич!.. Будьте великодушны в это столь радостное для отцовского чувства время!.. Поставьте... о нет, только в воображении и только на одну минуту... поставьте на место Добкевича очень близкого вам человека, например вашего сына...

Сераковский умолк, боясь собственной дерзости. Перовский молчал, его лицо стало отчужденным, взгляд потускнел, но в нем не было какой-либо неприязни к Сераковскому или раздражения. Командир корпуса думал в это время о своем непутевом сыне, которому тоже когда-то грозили шпицрутены, если бы не заслуги отца, не связи, не благосклонное отношение самого императора к нему, генералу Перовскому... Император знал о сыне давно, еще когда взбалмошная мать решила вдруг отобрать Павлушу у отца и пожаловалась государю... Перовский воспротивился и отказал в просьбе даже самому императору, заявив, что ради сына никогда не женится ни на ком. Он действительно, остался холостяком на всю жизнь, а сын вырос непутевым, опозорил отца и лишь недавно на Кавказе в стычках с горцами смыл кровью свой позор...

– Хорошо, Сераковский, – промолвил командир корпуса после долгой паузы. – Я смягчу наказание для вашего подопечного до... одной тысячи палок. Это больно, но уже не смертельно.

Зыгмунт поклонился, понимая, что на большее он рассчитывать не может.

– Мои соотечественники в Оренбургском корпусе, – сказал он тихо, – а также все те, кто считает позорным для России телесные наказания, никогда не забудут, что вы сделали, Василий Алексеевич!

Дандевиль поджидал Зыгмунта в приемной.

– Ну как? Судя по вашему виду, вы добились успеха, не так ли?

– Да... Наказание уменьшено в шесть раз! – Сераковский пожал Дандевилю руку. – Если бы не вы, я не попал бы сегодня к генералу, а завтра этот бал, общегородская суматоха...

– Да, затевается нечто грандиозное! И все, – он наклонился к уху Зыгмунта, – ради непутевого сына, которому в свое время грозило прогнание сквозь строй...

Только сейчас Сераковский понял, насколько он попал в точку, разговаривая с Перовским.

...Итак, тысяча шпицрутенов. Отец Михал рассказывал, что Добкевич мал ростом, не силен на вид, болезнен от природы и к тому же морально убит всем тем, что произошло с ним, – арестом, карцером, приговором. Он может не выдержать тысячи палок.

Почему-то пришел на ум царский указ, отданный несколько лет назад, по которому полагалось наказанным шпицрутенами нашивать на погоны тонкие черные шнурки, по одному за каждый раз прогнания сквозь строй. "Чтобы все могли видеть, знать... Какая мерзость!" Сераковский попытался вспомнить, многие ли в их батальоне носят эти позорные черные шнурки на погонах. Немногие, но есть. Эти, пожалуй, будут только махать в воздухе прутьями. Ах, если бы так поступили все, ну не все, а хотя бы половина из тысячи!..

Мысль, мелькнувшая в голове, показалась Сераковскому настолько дерзкой и в то же время настолько заманчивой, что он остановился посередине улицы. Поговорить с солдатами по душам! Рассказать им всю правду! Попросить их проявить милосердие! Да, так, и только так!

Он ускорил шаг, уже твердо зная, что надо делать.

Дома его с нетерпением ожидали друзья.

– Тысяча! Одна тысяча палок вместо шести тысяч! – объявил Сераковский еще с порога. – И все равно этого достаточно, чтобы свалить человека в могилу. Но мне кажется, я кое-что придумал, пока шел к вам.

– Ты все-таки фантазер, Зыгмунт, ты витаешь в облаках, – сказал трезвый Станевич, выслушав план Сераковского. – Почему ты думаешь, что русский солдат согласится жертвовать собственной шкурой ради поляка! Ты ведь прекрасно знаешь, что солдат не может не бить в полную силу под страхом наказания. При офицере! При враче!

– Значит, надо поговорить и с тем и с другим!.. Что же касается того, будет ли русский солдат жертвовать собой ради польского солдата, то, по моему глубокому убеждению, он это сделает, если поймет, для чего это надо, во имя какой цели.

– Хорошо, посмотрим. – Ян бросил взгляд на пустой кувшин из-под молока. – Вот если б ты перед экзекуцией угостил их водкой...

– А что, это тоже идея!

– Всю тысячу человек? Ты с ума сошел! Где мы возьмем столько денег? спросил Герн.

– Вот... Все, что у меня есть... – Сераковский вынул из кармана три рубля с какой-то мелочью и положил на стол.

– Не надо, Зыгмунт, – сказал Зеленко. – Завтра я обращусь к прихожанам со святым словом... Сколько, по-твоему, нужно денег?

– Бутылка водки, как известно, стоит десять копеек серебром. Но если покупать бочками, хозяин, конечно, уступит. – Сераковский что-то подсчитывал в уме. – Рублей около ста...

– Это огромная сумма, Зыгмунт, но я попробую.

К удивлению Сераковского, далеко не все прихожане "выселок" оказались щедрыми. Некоторые, узнав, для чего нужны деньги, демонстративно захлопывали перед Зыгмунтом двери. Чиновники, служившие в губернской канцелярии и пограничной комиссии, гувернеры в богатых дворянских семьях отвечали, что, видит бог, именно сейчас они крайне стеснены в средствах. Отзывчивее всех были бедняки ремесленники – сапожники, шорники, кузнецы, сами едва сводившие концы с концами. Солдаты-поляки, как и все солдаты, без слова отдали свои пятаки и алтыны.

Перед отбоем к Зыгмунту прибежал торопившийся в казарму и вконец взбудораженный Залеский: ему также не повезло.

– Что это такое, поляк не хочет помогать поляку... на чужбине! Вдали от родины! – бормотал Залеский. – Пан Змушко заткнул ладонями уши, как только я начал объяснять, для чего нужны деньги.

– Может быть, все же обратиться к Лазаревскому, к Шаргину, к Дандевилю... Они не откажут.

– Нет, нет, Зыгмунт. Поляка должен спасать поляк! Это опасно, к тому же...

– Не понимаю тебя, Бронислав! Ты что, не доверяешь Федору Матвеевичу, человеку, который немало облегчил твою участь?

Залеский смутился:

– Я этого не сказал... Но все-таки он малоросс.

– Шевченко тоже малоросс. Плещеев и Погорелов – русские. Но дай бог, чтоб у каждого поляка было такое отзывчивое сердце, как у них.

Нужно было торопиться. Генерал-губернатор ужо утвердил приговор, смягчив наказание до тысячи палок, и экзекуция была назначена на субботу: командир второго батальона спешил отделаться от неприятной процедуры, чтобы к двенадцати часам дня прибыть во дворец на званый завтрак, которым открывался устраиваемый Перовским пир по поводу возвращения сына.

Сегодня была среда, правда еще только раннее утро. Сераковский любил этот час, когда воздух свеж и прохладен, а улицы заполнены военными, солдатами, разноязыкой толпой инородцев, торопящихся на базар. Он влился в людской поток и пошел, думая о том, что он сделает сегодня для себя и для общего дела. После обеда, когда солдаты соберутся, чтобы слушать Евангелие, он поговорит с ними о Добкевиче. С тех пор как еще майор Михайлин поручил ему читать "нижним чинам" священное писание, это стало обязанностью Сераковского, где бы он ни служил.

– Что же вы, господа пригожие, меня со счетов сбросили! Нехорошо! Не по-дружески, это, Сигизмунд!

Сераковский вздрогнул от неожиданности. Перед ним стоял Лазаревский.

– Доброе утро, Федор Матвеевич! Вы о чем это!

– Сам знаешь... Я к тебе шел, думал в хате застать спозаранку. Лазаревский полез в карман и вытащил оттуда конверт. – Вот, бери на доброе дело. Тут аккурат пять красненьких... от разных лиц.

То, что Перовский устраивал пиршество "на весь Оренбург", было на руку Сераковскому: никто не обратил внимание на бочонки с вином, которые под вечер в пятницу появились на берегу Урала, где обычно купались и отдыхали солдаты. Правда, проходивший мимо капитан из третьей роты поинтересовался:

– Что здесь есть, господа? По какому поводу веселье и шум?

– Командир корпуса празднует, а разве нам нельзя? – ответил Сераковский. – Пьем за здоровье поручика Перовского.

– Молодцы! – похвалил капитан. – При случае я расскажу об этом их высокопревосходительству... Счастливо оставаться!..

Берег Урала опустел лишь перед самым отбоем.

– Так что вы, господин унтер-офицер, не беспокойтесь... Все будет, как договорились.

– Да разве ж можно человека насмерть!.. Ну, был бы убивца какой или изменник против отечества, а то ж безвинный... Хоть и не нашей веры, а все равно христианская душа.

– Не палачи мы, не каты... Уж постараемся...

Сераковский горячо жал протянутые солдатские руки.

– Спасибо, друзья, – говорил он растроганно. – Не знаю, чем и когда отблагодарю вас.

...Экзекуция состоялась на-рассвете. Из карцера вышел отец Михал: он причащал Добкевича и успел шепнуть ему, о чем договорился с солдатами Зыгмунт.

Потом читали приговор военного суда. Добкевич стоял на деревянном помосте и напрасно вглядывался в солдатский строй, пытаясь определить, кто же здесь Сераковский.

Раздалась зловещая барабанная дробь. Засвистели в воздухе шпицрутены. Сераковскому полагалось стоять, но он шел справа от шереножной улицы, вровень с Добкевичем и тихонько говорил солдатам: "Не так сильно, братцы... Помните, что вчера обещали..." Полковой врач дважды останавливал процедуру, чтобы дать отдых несчастному. Фельдфебель, который вел Добкевича за ружейный приклад, двигался чуть быстрее, чем положено. Распоряжавшийся наказанием полковник делал вид, что не замечает этого.

Добкевич был спасен.

Глава седьмая

Зима 1852/53 года прошла в Оренбурге под знаком подготовки к походу на кокандскую крепость Ак-Мечеть. Приготовления к экспедиции держались в строжайшей тайне: государь не хотел афишировать новый поход не столько по стратегическим, сколько по политическим соображениям, чтобы не привлекать внимания Великобритании, которая каждый шаг России к юго-востоку расценивала как посягательство на английские владения в Индии. Тем не менее о намечавшейся экспедиции в Оренбурге знали все.

Летом минувшего года летучий отряд из пятисот человек уже подходил к стенам Ак-Мечети, но не смог взять хорошо укрепленную крепость и отступил. Этот поход тоже держался в тайне, и о нем тоже все знали, причем не только в Оренбурге, но и в Уральске, Орске, Уфе. Еще до возвращения отряда на зимние квартиры в Оренбург приехал, добившись перевода, Плещеев, который и рассказал об этом. Сераковский сразу же ввел его в круг своих друзей.

Вслед за Плещеевым сюда приехала мать Алексея Николаевича, бывшая фрейлина императорского двора, чтобы добиться у Перовского смягчения участи своего сына. Ее очень приветливо приняли у Дандевилей, к которым у нее было рекомендательное письмо, и вскоре, когда Плещеев стал пользоваться некоторыми преимуществами по сравнению с другими высочайше конфирмованными солдатами, он стал бывать в доме Виктора Дисидерьевича.

Однажды туда пригласили и Сераковского, зная о его дружбе с Плещеевым. На этом вечере жена Дандевиля много пела, а затем исполнила на фортепьяно несколько вещей Шопена, растрогавших Сераковского до слез. За столом говорили о донесшихся из Петербурга слухах, будто бы крепостное право доживает последние недели, о приготовлениях Турции к войне, затем разговор перешел на предстоящую экспедицию, в которую хотели попасть почти все офицеры – настолько наскучила им однообразная жизнь в Оренбурге.

– Я тоже буду проситься в поход, – сказал Сераковскому Плещеев. Матушка, правда, удерживает, она боится, что меня убьют. Но по мне лучше смерть, чем прозябание. Виктор Дисидерьевич обещал похлопотать в Петербурге...

– Да, либо погибнуть, либо получить гражданские права! – горячо подхватил Зыгмунт. – Но как попасть в экспедицию?

– Напишите письмо Василию Алексеевичу.

– При той секретности, которой окружены приготовления, письмо может вызвать нежелательные последствия... И все же я обращусь с такой просьбой. Надеюсь на благородство Перовского и думаю, что он не откажет.

Генерал Перовский ответил отказом. В депеше из Петербурга указывалось, что высочайше приговоренным солдатам не следует до поры до времени давать возможность отличиться. Правда, просьбу Плещеева удовлетворили: хлопоты в столице позволили сделать для него исключение.

К двадцатому апреля все было готово, ждали лишь приказа о дне и часе выступления. На пустырях пока еще в кажущемся беспорядке стояли многочисленные военные обозы. В дормез Перовского денщик занес кастрюли: начальник военной экспедиции задумал сам готовить себе обеды.

Рано утром экспедиция выступила из Оренбурга. Сераковский с завистью провожал показавшийся ему бесконечным людской поток. В степь уходили две тысячи пехоты с приданными ей орудиями, казацкая и башкирская конница.

Плещеев, благодаря своему росту, шел правофланговым. Сераковский без труда увидел его, встретился с ним глазами и отдал честь.

В течение долгого времени обыватели Оренбурга находились в неведении, генерал Перовский не баловал реляциями оставшееся в городе начальство, и оно питалось случайными сведениями. До укрепления Карабутак отряды дошли за десять дней, оттуда до укрепления Уральского – за четыре, до Раима – за восемь. Шестого июня были на берегу Аральского моря.

Двадцать третьего июля русские войска пошли на приступ Ак-Мечети. В рядах штурмующих был Плещеев. Он долго и с нетерпением ждал этого дня, рассчитывая отличиться в бою. Увы, кокандцы почти не сопротивлялись, и крепость была взята без потерь с нашей стороны.

Об этом Плещеев рассказал Сераковскому в первый же день возвращения в Оренбург.

– Начнутся поздравления, победные реляции, пушечная пальба, промолвил он устало. – А ведь в крепости, оказывается, было всего триста человек кокандского войска против почти трех тысяч наших.

Торжества действительно состоялись. Двенадцатого сентября во всех ротах и эскадронах читали приказ Перовского по Отдельному оренбургскому корпусу. "...Я удостоился счастья получить следующий высочайший рескрипт: "Василий Алексеевич! Получив донесение ваше о покорении крепости Ак-Мечети, я поспешаю выразить вам душевную мою признательность за блистательный этот подвиг, покрывший новою славою русское оружие... Желая увековечить память вашего подвига, повелеваю, чтобы крепость Ак-Мечеть именовалась отныне фортом Перовским... Пребываю вам навсегда благосклонный. Николай".

И далее. "Уведомил меня господин военный министр, что его императорское величество, во внимание к лишениям и трудам, перенесенным войсками экспедиционного отряда, и к мужеству их, повелеть соизволил: разрешить мне войти с представлением о чинах, заслуживших право на всемилостивейшее внимание..."


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю