Текст книги "Доленго"
Автор книги: Георгий Метельский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 23 страниц)
– Кстати, вы не знаете, где сейчас находится капитан Сераковский?
– Он получил высочайшее разрешение на отпуск и, насколько мне известно, уехал за границу.
– А я слыхал, что он в Вильно... Любопытно.
Не все должностные лица, с которыми беседовал Муравьев, оказывали необходимое почтение виленскому генерал-губернатору. Даже министр финансов скупился, когда Муравьев требовал денег, "как можно больше денег". Петербургский военный губернатор Суворов, которого Муравьев пытался изобличить в снисходительном отношении к осужденным уже полякам, позволил себе не согласиться с самой системой подавления мятежа, и дело дошло до скандала.
– Когда мы оба умрем, – граф Суворов резко поднялся с кресла, – и на том свете господь бог сделает распоряжение о помещении нас в одно место рай или ад, то я почту своим долгом просить о помещении меня туда, где не будет вашего высокопревосходительства. Хотя бы в ад, лишь бы не с вами!
– Можно подумать, что я вас приглашаю к себе на работу, – ответил Муравьев, пожимая плечами.
Он вообще почти никогда не выходил из себя, сносил обиды молча, подолгу, порой по нескольку лет ждал случая, когда можно будет отомстить обидчику.
В тот же день государь пригласил к себе Муравьева, чтобы передать ему записку, присланную на высочайшее имя уже бывшим виленским генерал-губернатором Назимовым.
– Владимир Иванович очень милый человек, – сказал Александр, давно знавший Назимова и расположенный к нему. – Я высоко ценю его труды по управлению краем и его стремление посеять семена любви между двумя родственными народами. Я высоко ценю те усилия, которые он употребил, чтобы образумить безумные попытки к восстанию, но, очевидно, настало время, когда одних добрых слов и увещеваний недостаточно. Прочтите эту записку, Муравьев.
Описав хаос в крае, Назимов настоятельно советовал с особым вниманием относиться к местному римско-католическому духовенству, ибо оно оказывает весьма сильное влияние на простолюдинов. "А посему, – писал Назимов, представителей духовенства, а особенно ксендзов, не надо озлоблять и вооружать противу правительства".
Никаких Чувств не появилось на бесстрастном, словно окаменевшем лице Муравьева. Он с минуту молчал, обдумывая прочитанное, после чего поднял на государя бесцветные, выгоревшие от времени глаза.
– Во всяком деле, ваше величество, самое трудное – это начало. Настоящая записка Владимира Ивановича явилась как нельзя более кстати: познакомившись с нею, я наконец понял, что мне, надо делать. – Он снова задумался, и некое подобие улыбки появилось на его лице. – Назимов развязал мне руки. Первое, что я предприму, приехав в Вильно, это расстреляю какого-нибудь ксендза.
Еще только светало, когда Сераковские сошли с поезда. Их никто не встречал. Зыгмунт не хотел давать телеграмму родственникам жены, как знать, не придется ли ему сразу же перейти на нелегальное положение. Вещей почти не было, только чемодан да старенький кожаный саквояж, с которым он так и не смог расстаться.
И снова Вильно показался Сераковскому необычным, по крайней мере не таким, как в прошлый приезд. Город был не столько встревожен, сколько возбужден событиями. Ходили самые невероятные и противоречивые слухи вроде того, что французский маршал Мак-Магон с колонной волонтеров вступил на польскую землю: "Наполеоновский орел летит на помощь белому польскому орлу". Из рук в руки передавали предсказание ясновидящей немки на три года вперед: "От России, охваченной общим кровавым мятежом... отпадают все пограничные области, даже черкесы возвращают свое давнее достояние. Русский и австрийский императоры, прусский король спасаются бегством в Лондон. Польша в старых границах перестраивает карту Европы".
...Сераковскому повезло: в первый же по приезде час он у городского сада встретил Калиновского. На нем были шитая черными шнурками чемарка, барашковая шапка и длинные "повстанческие" сапоги.
– Какое счастье, что я тебя увидел! – воскликнул Кастусь. – У нас тут черт знает что творится! Я под следствием...
– Ты? – В голосе Сераковского прозвучало удивление.
– Я! По милости Гейштора. Сейчас вся власть у него. Приказы провинциального комитета отменены, на место старых начальников воеводств и поветов назначены новые. Делается ставка на помещика, а не на мужика.
– Я знаю об этом, Кастусь, и сегодня же буду у Гейштора.
Гейштор встретил Сераковского с двояким чувством. С одной стороны, перед ним был назначенный Варшавой воевода Литвы и Белоруссии, а с другой – человек, находящийся в подчинении у него, Гейштора, как у начальника Отдела управления делами Литвы. Внешне Гейштор был любезен, давая понять, что прошлые раздоры забыты, и они, Гейштор и Сераковский, могут легко договориться по любому вопросу.
– Вы спрашиваете, что с Калиновским? О, всего лишь небольшое недоразумение, пан Зыгмунт... Я уже подписал приказ о назначении его революционным комиссаром Гродненского воеводства.
Вы спрашиваете, пан Зыгмунт, разработан ли план восстания? Конечно! Но если хотите, мы его обсудим еще раз при вашем участии.
Работников Отдела Сераковский предложил собрать через два дня, как только приедут товарищи из Петербурга. Совещание должно было определить также дату отъезда Зыгмунта в леса, а до этого он мог свободно жить в Вильно: отпускное свидетельство и заграничный паспорт гарантировали ему безопасность.
Вызванные из Петербурга офицеры съезжались в гостиницу, где их ожидал Зыгмунт.
– Уволенный по личной просьбе штабс-капитан Михаил Гейденрейх! отрапортовал один из них.
– Штабс-капитан Юзеф Галензовский, преподаватель военной академии... впрочем, уже бывший, – тем же тоном доложил второй.
– Штабс-капитан Лясковский... тоже бывший.
– Генерального штаба капитан Людвиг Жверждовский, командированный из Москвы в Петербург с важными бумагами.
Сераковский наконец не выдержал и рассмеялся.
– Из Москвы в Петербург через Вильно? – спросил он.
– Так точно, пан воевода!
...Заседание Отдела совместно с прибывшими офицерами началось на полчаса позднее назначенного срока: ждали Сераковского.
– Прошу прощения, господа, – сказал, входя, Зыгмунт, – но я только что от губернатора, с которым обсуждал меры подавления мятежа. Между прочим его превосходительство уверен, что мятеж почти подавлен.
– Тем сильнее будет разочарование моего бывшего начальника, – заметил Жверждовский со смехом.
– Да, да, надо все сделать с максимальным эффектом, – поддержал Гейштор. – Пан воевода поможет зажечь фейерверк, который будет виден в Лондоне и Париже!
– Извините, пан Гейштор, но я собираюсь не зажигать фейерверк, а поднимать народное восстание, – возразил Сераковский.
– К этому все готово, – поспешно согласился Гейштор. – К морскому побережью Литвы подходят корабли с оружием...
– Даже корабли? – Сераковский подавил улыбку. – Насколько мне известно, в пути находится один пароход – "Уорд Джексон".
– Позвольте говорить мне, как начальнику Отдела, пан Зыгмунт, Гейштор обиделся. – Суть не в числе кораблей, а в том, что и без них у нас запасено достаточно вооружения. Отряды в Ковенской губернии сформированы, они ждут только воеводу.
– Отрадно слышать, пан Гейштор.
– Вопрос в том, куда воевода направит свои полки. Полагаю, что их путь должен лежать в Виленскую губернию, к нам.
– Думаю, что вы ошибаетесь, – возразил Сераковский. – Восстание надо как можно скорее перенести за пределы исторической Польши. Надо двигаться в Курляндию, всполошить ее и оттуда идти за Березину!.. Латыши, как известно, крайне не расположены к помещикам.
– Это же плохо, Зыгмунт! – сказал Францишек Далевский, редактор воззваний и хранитель печати Отдела. – Как и пан Гейштор, я считаю, что мы допускаем ошибку, опираясь на крестьян.
Его поддержал член Литовского отдела Александр Оскерко:
– Поймите, воевода, как показала практика, крестьяне не достойны свободы: получив ее, они начинают пьянствовать, бросают работу...
– Как видно, в тебе, Оскерко, крепко сидит этакий закоренелый помещик, – усмехнулся Жверждовский.
– Извини, Людвик, но я утверждаю это не как помещик, а как член губернского комитета по крестьянским делам.
– Того больше...
– Начальник Вильно прав, – поддержал Гейштор, – мы не можем опираться на крестьян, не можем отталкивать от себя помещиков, дворян, являющихся не только силой, но и живительной душой восстания!
– Какая чушь! – гневно воскликнул Сераковский.
Спор разгорался. Присутствовавшие на совещании офицеры поддержали Зыгмунта, но они не имели права голоса, и состоящие в Отделе местные помещики чувствовали себя хозяевами положения. Сераковский оказался в меньшинстве. Было решено, что он немедля выедет в район сбора повстанцев. Офицеры, за исключением Лясковского, останутся в Виленской губернии, где начнут формировать отряды.
Назавтра служивший у Далевских Леон, расторопный мужчина лет тридцати, из крестьян, купил на базаре двух лошадей и погрузил их в ночной поезд, следовавший в Ковно. Этим же поездом выехали и Сераковские с сестрой Аполонии Зузаной.
Они сошли на крохотной станции верстах в пятнадцати от Ковно. Было зябко, сыро, по раскисшему полю стелился туман, и день обещал быть под стать нарождающемуся хмурому утру. Ехавший в товарном вагоне Леон вывел лошадей и направился к одиноко стоявшему неподалеку хутору. Хозяин хутора был предупрежден заранее, он дал бричку, в которую Леон запряг лошадей, а сам сел за кучера. Застоявшиеся кони бежали резво, и через час Сераковские и Зузана подъехали к заезжему дому на окраине Ковно.
– У меня к вам просьба, Леон: сходите, пожалуйста, на рынок и продайте мое военное обмундирование. Мне оно больше не понадобится, сказал Сераковский, к этому времени уже успевший переодеться.
– Слушаюсь, пан воевода!
Офицер русской армии, Генерального штаба капитан Сигизмунд Сераковский перешел на нелегальное положение.
Вечером в заезжий дом пришел внушительного вида человек, лет под сорок, с крупными чертами сурового лица, одетый в свитку из домотканого сукна. До этого Зыгмунт видел его лишь мельком в Вильно, но наружность вошедшего была слишком заметная, чтобы ее забыть.
– Рад вам, комиссар Длусский. Я вас жду весь день.
– Простите, пан воевода, я только что из лесу.
– Проходите, пожалуйста, и знакомьтесь, моя жена...
О Болеславе Длусском Зыгмунт знал немного. Еще гимназистом он был сослан царем в солдаты на Кавказ и там дослужился до капитана. Во время Крымской войны, уже демобилизовавшись, он сформировал на прусской границе отряд, рассчитывая, что в России начнется революция, но революция не началась и отряд пришлось распустить. Потом Длусский закончил Московский университет, работал врачом, а когда вспыхнуло восстание, был назначен комиссаром Ковенского воеводства и начальником отряда.
– Рассказывайте обо всем подробно и откровенно, – попросил Зыгмунт. Они закрылись в комнате. Сераковский достал из чемодана большую подробную карту края и разложил ее на полу. – Слушаю вас, комиссар!
Они говорили всю ночь до рассвета. Аполония трижды носила им кофе и, как ни уговаривал ее Зыгмунт, не легла спать, с тревогой прислушиваясь к доносившимся из-за двери возмущенным и взволнованным возгласам мужа.
На рассвете, проводив Длусского до дверей, Сераковский вошел в комнату жены. Он был бледен.
– Гейштор нагло врал, – сказал он глухо. – Восстание не подготовлено. Никто и ничто не ждет меня здесь, кроме смерти!
Эту невольно вырвавшуюся фразу Аполония восприняла с ужасом. Отшатнувшись, она упала на кровать со словами: "Горе мне, горе мне!" Потом овладела собой, изо всех сил стараясь не показать своей тревоги за него, за то, что ребенок, который скоро у них будет, может так и не увидеть отца. Но когда к дому подкатила бричка, чтобы увезти ее и Зузану в Кейданы, не выдержала, бросилась к мужу на шею и разрыдалась.
– Боже мой, зачем же так, Полька, зачем же так?! – бормотал он и, как маленькую, гладил ее по голове, по мокрым щекам.
Сам Зыгмунт уехал двумя часами позднее с Леоном, врачом Тшасковским и штабс-капитаном Лясковским, которому с сегодняшнего дня предстояло стать начальником штаба. Путь лежал в глухие Паневежские леса.
Муравьев торопился закончить дела – подобрать штат и заготовить распоряжения, которые должны будут вступить в силу сразу по его приезде в Вильно.
Каждое утро генерал-губернатор вызывал к себе начальника канцелярии полковника Лебедева, бывшего профессора Академии Генерального штаба, и толковал ему суть тех распоряжений, которые следовало облечь в надлежащую форму. Речь шла прежде всего о введении военного положения в подведомственных губерниях, надо было учинить различные следственные комиссии, позаботиться об устройстве сельской стражи...
Канцелярия всегда была полна сотрудников, на которых новый генерал-губернатор мог положиться, как на самого себя. Работали и после обеда – с восьми часов вечера до поздней ночи. Несколько раз на день в канцелярию заходил Муравьев, все поспешно вставали, гремя стульями, но он нетерпеливо махал своей короткой толстой рукой, как бы напоминая, что сейчас не до чинопочитаний, что надо торопиться, дабы скорее быть в Вильно и потушить пожар.
Сегодня, как обычно, Муравьев был настроен ровно, ни на кого не кричал, а если и делал замечания, то не повышая голоса, спокойно.
– Никаких поблажек мятежникам, полковник. – Муравьев возвратил Лебедеву недавно принесенную им бумагу. – Тринадцатый пункт инструкции надлежит изложить так.
Он тяжело опустился на стул, заскрипевший под его массивным телом, прикрыл склеротическими веками глаза и продиктовал:
– Тех из обывателей, которые примут какое-либо участие в мятеже, будут распространять мятежные воззвания и вообще содействовать мятежникам или не донесут немедленно ближайшему начальству об образующихся скопищах инсургентов, также о делаемых приготовлениях к мятежу, или окажут мятежникам чем бы то ни было пособие или содействие, уездные военные начальники должны тотчас брать под стражу и представлять для предания военному суду... Примечание... Записали? Или, может быть, я диктую слишком быстро? Успеваете? Очень хорошо. Итак, примечание. Военный суд над виновными кончать без промедления на основании полевого уголовного уложения, приговор конфирмовать и приводить в исполнение без малейшего отлагательства.
Муравьев устало откинулся на спинку стула.
– Подписал: Виленский военный, Гродненский, Ковенский и Минский генерал-губернатор, командующий войсками Виленского военного округа и главнокомандующий Витебской и Могилевской губерниями, генерал-от-инфантерии Муравьев Второй... Вильно... Для даты оставьте место.
Он любил подписываться "Второй", это напоминало ему о государе, который тоже был "Вторым", правда не Муравьевым, а Александром.
День отъезда держался в тайне: боялись, что польские шпионы (а Муравьев уверял, что ими кишит Петербург) донесут об этом мятежникам и те попытаются взорвать поезд. Наконец приготовления были закончены, и Муравьев счел своим долгом съездить в Царское Село, чтобы проститься с государыней Марией Александровной.
Императрица приняла его приветливо. Ей нравились служаки, подобные Муравьеву, и она ценила их преданность.
– Я очень благодарна вам за то усердие, которое вы проявляете, сказала императрица по-немецки. И, помолчав, добавила: – О если бы мы смогли удержать за собой хотя бы Литву!
– Ваше величество настроены слишком пессимистично, – ответил Муравьев, почтительно склоняя голову. – Я обещаю вашему величеству спасти не только Литву, но и все земли, охваченные восстанием.
Мария Александровна вздохнула.
– Это так трудно, – сказала она по-русски.
– Да, не легко... Россия должна следовать за Пруссией, которая уже до того онемечила Позпань, коренную польскую область, что польское начало в ней почти исчезло. Теперь в прусской части Польши разве что паны да ксендзы могут утешать себя тем, что поднимут население.
– Вы полагаете, что так должна поступить и Россия? – Похвала Пруссии была приятна императрице.
– Так и только так! Когда ополяченный ныне Западный край снова станет русским, тогда будет немыслимо никакое восстание в Польше. Исчезнут к тому же и иноземные надежды иметь в поляках постоянную фистулу против России.
– Да, да, вы правы, – сказала императрица, подавая руку.
Глава восьмая
К местечку Пондели, с несколькими каменными лавками, еврейской корчмой на окраине и красным кирпичным костелом, видным издалека, Сераковский подходил уже во главе небольшого отряда. Сам Зыгмунт давно оставил бричку и теперь ехал на коне, который ему подвели в Шатах, что верстах в пятидесяти после Ковно, первом на его пути местечке, до которого донесся слух, что в Литву наконец приехал воевода. От Шат до Понделей было верст полтораста кружного пути по проселочным дорогам, по которым можно было ехать без риска наткнуться на разъезд.
Пондели еще только показались вдали, а оттуда уже скакал навстречу гонец. Узнав от авангарда, что едет Доленго, он немедля повернул коня и с криком "Воевода, воевода к нам!" помчался обратно. Из домов и лавок высыпали люди и при виде показавшихся всадников, отыскивая глазами главного из них, стали бросать вверх шапки. Кто-то крикнул: "Нех жие Доленго!", кто-то пальнул из двухстволки по железной вывеске волостного правления с царским гербом. Из костела вышел старенький ксендз с крестом, и Сераковский слез с коня, чтобы преклонить колено. Старик и старуха поднесли хлеб-соль на вышитых полотенцах.
Толпа росла и вместе с отрядом двигалась в сторону маленькой площади перед костелом. Был базарный день, и в местечко съехались окрестные крестьяне; тут же стояли их телеги, и на одну из них взобрался Доленго. Торговки на базаре попрятали свой товар, лавочники закрыли свои рундуки. Хозяин шинка вышел на крыльцо. Все смолкли в напряженном ожидании.
– Друзья мои, братья и сестры! – начал Сераковский, заметно волнуясь. – От сего дня уже нет больше неволи, ибо уже нет ни пана, ни шляхтича, ни мужика, ни еврея, а все мы – братья и дети равные или одинаковые. От сего радостного и торжественного дня вся земля, которой вы пользовались за повинности, передается вам, свободные крестьяне, без какого бы то ни было выкупа и чинша. Батраки, работники и бобыли, которые вольются в семью повстанцев, получат по пять моргов земли из казенных поместий... Всем, кто вступил в наше войско, даруется вечное дворянство. Помещики от сего дня не могут гнать крестьян на барщину и не могут требовать с них податей. Тех господ помещиков, которые слушают меня здесь, прошу запомнить это приказание и не нарушать его под страхом сурового возмездия.
Ночевали в местечке. Сераковский устал от новых впечатлений, от длительной поездки верхом, от разговоров и ответственности, которая вдруг легла на его плечи. Плечи были широки, надежны, но и ответственность, которую он взвалил на них, была но легка.
Взбудораженные Пондели долго не могли угомониться. На колокольне пробило полночь, а окна многих домов все еще светились, и оттуда доносились голоса. Сераковский вышел на улицу. На площади у костела горел костер, и вокруг него грелись несколько молодых крестьян и какая-то старуха. Расседланные кони были привязаны к пряслу, ружья и косы стояли прислоненные к костельной ограде.
Узнав Зыгмунта, крестьяне поднялись и стянули шапки с голов.
– Здравствуй, пан воевода!
– Здравствуйте... Куда собрались?
– К тебе, пан воевода.
Старуха отделилась от толпы и, взяв за руку молодого парня, подвела его к Сераковскому.
– Сына тебе отдаю, бери его, воевода. И двух бы, и трех отдала, да нету, один у меня остался...
Сераковский почувствовал, как по спине пробежал холодок.
– Спасибо, мать... – Он подошел к ней, обнял за плечи и поцеловал в сухие, холодные губы.
Он вспомнил свою мать, последнее свое расставание с ней около года назад. Мать не оставляло предчувствие надвигающейся беды, и она истово, с силой крестила его, притихшего и готового разрыдаться от острой жалости к ней. Он вскочил в возок, но еще долго чувствовал у себя на лбу ее горячие пальцы...
В ту пору в Литве оставались кое-где глухие, не тронутые человеком леса, и один из них был Трусковской, куда привел свой отряд Доленго. По берегам небольшой речушки росли могучие дубы, еще не скинувшие прошлогодней листвы, а выше, по взгоркам, – прямые, словно выверенные по отвесу, сосны. Все последние дни светило солнце, вскрылась речка, звенели ручьи. Оголилась кругами земля вокруг старых деревьев, вышла из-под снега на буграх брусника со своими мелкими зелеными листочками; на дымящихся, просыхающих опушках пробилась трава, хлопотали в своих гнездах птицы.
"А ведь уже весна", – радостно подумал Сераковский, с шумом вдыхая пахучий воздух.
Он ехал рядом с начальником кавалерии франтоватым Лабановским и молоденьким румяным адъютантом Яном Коссаковским. Позади двигались конники, за ними отряд пехоты, обоз, казна и канцелярия на отдельной бричке, охраняемой особым конвоем.
Место уже было обжито: стояло несколько шалашей, небольшой табунок лошадей мирно щипал траву, около полусотни разномастно одетых крестьян и панычей без оружия построились в две шеренги перед походным алтарем. "Оркестр", состоявший из скрипки и бубна, заиграл марш. Навстречу мелкими шагами в такт музыке шел щеголеватый шляхтич в чемарке и конфедератке.
– Пан воевода! – Он взял под козырек. – Во вверенном мне отряде шесть конных, двадцать один пехотинец с ружьями и двадцать два с косами!.. – По его тону можно было подумать, что он командует по крайней мере полком.
– Здравствуйте, граждане свободной страны! – Сераковский хотел было сказать – Польши, но подумал, что перед ним, наверно, литовцы и это может оскорбить их чувства.
– Здравствуйте, пан воевода!.. – Обе шеренги вразнобой поклонились ему, как кланялись всю жизнь своему помещику или лавочнику, у которого брали что-нибудь в долг.
– Знаете ли вы, что вас ожидает? Что вам придется голодать, спать на земле, ходить чаще босиком, чем обутыми?
– Знаем, – хором ответили крестьяне.
– Понимаете ли вы, что если кто-либо из вас попадет в руки врага, то понесет наказание смертью, а в случае трусости в бою вас застрелит ваш же начальник?
– Понимаем!
– Готовы ли вы бороться за свободу отчизны, зная, что погибнете?
– Готовы, пан воевода!
Стали подходить другие отряды. Сераковский решил обучить их здесь и свести в одну колонну, способную не только обороняться, но и наступать. Привел своих бойцов Болеслав Длусский, за ним брат Аполонии землемер Константин Далевский, за ним Болеслав Колышко. Сераковскому понравилось его умное, волевое лицо с неожиданно грустными большими глазами.
– Отряд, который я имею честь передать воеводе, – Колышко докладывал, отчеканивая каждое слово, – шел три дня и четыре ночи, но усталость не сломила воли людей, их боевого духа. Схватки с врагом раскрыли их мужество, а трудности походов – их стойкость.
– Рад слышать это. Как с вооружением? – спросил Сераковский.
– На двести тринадцать человек – четыре штуцера и столько же карабинов. У большинства старые ружья. Не хватает кос, свинца. На одноствольное ружье имеется по сорок пять патронов, на двухствольное – по шестьдесят.
– Да, не густо...
Сераковский подошел к одному из бойцов и попросил у него ружье. Оно было точной копией того, которым Зыгмунт пользовался в Новопетровском укреплении, – заряжалось со ствола.
– В умелых руках оно стреляет не хуже бельгийского штуцера, – сказал Сераковский крестьянину, стыдившемуся своего старомодного оружия. – Но я хочу оказать вам честь и предлагаю стать косинером. Отдайте ружье тому, у кого его нет. Я верю, что вы проявите храбрость и с косой.
Через день к вечеру прибыл отряд Мацкевича.
Сераковский уже наслышался о своем литовском друге, который сменил сутану ксендза на одежду воина. Это случилось месяц назад. Как всегда, Мацкевич читал проповедь после службы, но на этот раз ока была необычной. Ксендз благословил народ на борьбу с царем, и все полтораста человек, бывших в костеле, повторили вслед за ним присягу на верность революционному правительству. Затем он вошел в костельную каморку, где обычно оставлял верхнее платье, надел серую чемарку, отделанную черным барашком, вышел на улицу и сел на коня. За новым начальником отряда поехали полторы сотни прихожан.
Сейчас Мацкевич был в той же чемарке, с пистолетом за поясом, с саблей и на коне, которого он ловко осадил перед палаткой воеводы. Сераковский принял рапорт, поздоровался с прибывшими повстанцами, затем подошел к Мацкевичу и обнял его.
– Как я рад тебя видеть, Антось!
Вечером они сидели у костра. Никто не хотел мешать их беседе, и они были одни. Пламя освещало высокий, крутой лоб Мацкевича, курчавую бородку, закрученные вверх усы. Энергично поблескивали узкие карие глаза.
– В мечтах я все чаще вижу свободным свой народ, – говорил Мацкевич. – Люблю мою Литву, ей и посвятил, ей отдал свои слабые силы. И без ложной скромности могу сказать, что и мой народ любит меня. – Давно не стриженные волосы падали ему на глаза, и он поминутно откидывал их рукой. – Я никогда не ставил себя выше народа, а лишь вровень с ним. Встречусь с крестьянином, с кем-нибудь из податного сословия, и первая моя забота – расспросить его о житье-бытье. А это самое житье-бытье плохое, горькое. А почему? Кто виноват? Помещик, который обирает крестьянина! А почему помещик так делает? Кто дает ему такую власть над народом? Царь! Так и поднимаю народ против царя.
– Ты хорошо говоришь, Антось!
– Что слова, Зыгмунт? Важны дела.
– Дела твои всем известны. Всюду, где появляется отряд Мацкевича, восстанавливается и торжествует справедливость. Будто всходит солнце.
– Все это так, Зыгмунт. Но уходит отряд, и снова наступает ночь.
Сераковский помрачнел.
– Не скрою от тебя – да ты и сам это хорошо знаешь, – наше положение очень трудное. Гейштор меня подло обманул, заявив, что к восстанию все готово.
– Да, есть только люди, готовые умереть, но нет оружия, денег.
– Я тебе дам три с половиной тысячи. Больше не могу. Наши хваленые патриоты, все эти Потоцкие, Сапеги щедры только на словах, а когда надо от слов перейти к делу, они притворяются, что их ужо ограбили русские!
Еще трубач не протрубил сигнал отбоя, но уже догорали костры и в тишине далеко разносились песни, которые пели повстанцы. Выделялся один молодой голос, выводивший с чувством: "А за тем краем, як бы за раем, ценгле, вздыхам и плачем! Еще раз, еще раз, еще раз зобачим!"
– А повеселее вы ничего не можете спеть? – крикнул Зыгмунт.
– Можем, пан воевода! – донеслось из темноты, и тот же голос вдруг начал задорную. "Ой люли, люли, люли, ай Исусик маленький..."
Зыгмунт окинул взглядом бивак – шатры, телеги с поднятыми кверху оглоблями, тлеющие угли костров, скупо освещавшие силуэты повстанцев, и вдруг подумал о том, как мало за последние годы ему пришлось общаться с народом, с такими вот крестьянами в домотканых свитках, с ремесленниками, которые готовили оружие для общего дела. Петербург, заграница... И лишь сейчас, в эти тревожные и радостные дни, когда он возглавил борьбу, когда из русского офицера Сераковского стал вождем повстанцев Доленго, лишь сейчас он вплотную встал с народом, с незнакомыми ему простыми, обездоленными, жаждавшими лучшей доли людьми, ощутил на себе их взгляды, почувствовал тепло натруженных рук, уловил в глазах их надежду, которую они связывали с ним, воеводой Литвы и Белоруссии – Доленго.
У одного из костров сидело несколько человек, и Сераковский подошел к ним.
– Не спится, братцы? – Обращение "братцы" он произнес по-отечески мягко, хотя многие из повстанцев, к кому они были обращены, выглядели куда старше Зыгмунта.
– А мы народ привычный не спать-то, – ответил за всех пожилой, неестественно сутулый крестьянин с обвислыми усами. – Ежели на барина работать, то спать некогда. – Он с трудом поднялся с земли, попытался выпрямиться, однако спина его так и осталась согнутой.
– Да вы сидите! – сказал Сераковский.
Крестьянин невесело усмехнулся:
– Сидеть, пан воевода, спина не, дает.
– Отчего же?.. Простите, как вас величать?
– Модейка, пан воевода. А болит – по причине увечья. – Помещичий сынок по спине дубинкой прошелся, вот с той поры и мучаюсь.
Сераковский поморщился, словно его, а не Модейку ударили палкой.
– Боже мой, все то же... – пробормотал он. – И как же было, расскажите!
Повстанцы потеснились, подвинули чурбачок, и Сераковский сел на него.
Кто-то подбросил в костер сухую еловую ветку, и вспыхнувшее пламя осветило худую фигуру Модейки, его изможденное морщинистое лицо.
– За что же над вами учинили экзекуцию? – снова спросил Зыгмунт.
– Долгая, пан воевода, история. Началось еще с манифеста царя-батюшки насчет воли. Сперва обрадовались мужики, как-никак свободными вроде бы стали. А благодетельница наша, помещица, цареву милость по-своему поняла: дескать, крепостная зависимость отменяется, а барщина остается. Даже особые книжечки припасла, чтоб в них все мужицкие работы в счет барщины записывать. А мужики возьми да и взбунтуйся. Нет, говорят, такого закона, чтобы опять на помещицу спину гнуть! И не пошли на панское поле, на свое пошли.
Сидевшие около костра повстанцы согласно кивали головами, соглашаясь с тем, что рассказывал их товарищ, а может быть, и сами они пережили то же, что и он.
– "Ну ладно, – обиделась помещица, – не хотите со мной дела иметь, с солдатами поимеете!" А мы ей хором: "Солдат кормить надобно, а нам, ясновельможная пани, самим жрать нечего, постоят солдатики день-другой да и убегут с голодухи". На том и разошлись... А через неделю глядим – и верно, казаки на конях в имение пожаловали, за ними пехота, солдатушки. На какой-то там постой прибыли... слово, как на грех, запамятовал...
– Экзекуционный? – спросил Сераковский.
– Вот, вот... Слово трудное, не выговоришь, хотя, что оно значит, наши мужики скоро узнали. Собрали нас, кто от барщины отказался, на дворе перед панским палацем, на крыльцо все паны вышли, жандарм в полковничьем чине, исправник... Жандарм и спрашивает: "Бунтовать, подлецы, вздумали?" "Никак нет, ваше благородие, – отвечаем, – справедливости только просим, защиты". Тут господин полковник как рассвирепеет, да как гаркнет: "Я вам, хлопы, покажу справедливость! Всех перепорю!" И перепорол. Правда, со мной маленькая осечка вышла. Стали солдаты мужиков хватать, тащить их к конюшне. Кто безропотно шел, а я не даюсь, ругаю, между прочим, помещицу без стеснения, по-мужицки. Гляжу – панский сынок бежит. С дубинкой. Ну и стукнул он меня по спине, дубинкой-то. Я так на руках у солдат и повис...
Модейка вздохнул, вздохнули и остальные. Сераковский продолжал смотреть на рассказчика, в его по-детски выразительные глаза, в которых отражалось все, о чем он говорил.