Текст книги "Доленго"
Автор книги: Георгий Метельский
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 23 страниц)
Поручик усмехнулся:
– Хватит ломать комедию – "генерал", "адъютант", – передразнил он. Потрудитесь разбудить Доленго! Мне приказано немедленно доставить всех вас в штаб.
– Доленго тяжело ранен. – Подошел к окну и Колышко. – Он не вынесет дороги.
– С кем имею честь? – поинтересовался поручик.
– Капитан в отставке Болеслав Колышко.
– Ах, это вы! – Поручик обрадовался. – Мы вас давно ловим!
– Знаю... И не поймали б, когда б не был ранен Доленго.
– Надеюсь, его уже рабудили?
– Подождите до утра, – попросил Колышко. Он все еще надеялся, что к мызе могут подойти повстанцы. – Доленго вам будет более полезен живой, чем мертвый.
– Не надо спорить, Колышко, вы человек военный и знаете, что приказ есть приказ. Отворяйте дверь.
Сераковский едва держался на ногах, но его вывели и посадили в бричку, которую дала поручику помещица Косцялковская. Его знобило, он кутался в пальто и глубже надвигал круглую шляпу. Рядом сел доктор. Колышко, адъютант, другие раненые ехали на телегах, остальные, связанные попарно, шли сзади под конвоем солдат.
– Учтите, Доленго, если на нас нападут, я буду вынужден застрелить вас, – сказал поручик.
В Медейку, к дому, где стоял штаб генерала Ганецкого, прибыли в пять часов утра. Всем, кроме Сераковского, остававшегося в бричке, поручик приказал построиться в линию перед штабом. Через минуту оттуда вышел Ганецкий. Стоя на высоком крыльце, он долго и молча смотрел на пленных, на каждого в отдельности, пока не встретился взглядом с Сераковским. Они сразу узнали друг друга.
– А вы б могли далеко пойти, Сераковский, если бы не предали родину, – сказал Ганецкий насмешливо. – Милютин до сих пор, кажется, не верит, что вы изменник. Придется огорчить...
– Вы заблуждаетесь, генерал, я не изменник! – ответил Зыгмунт. – Я не изменил ни польскому, ни русскому народу...
Скорый поезд здесь не останавливался, но его задержали по распоряжению Ганецкого: генерал-губернатор требовал немедленной доставки преступников в Вильно. Сераковского поместили в отдельном купе вместе с поручиком, получившим приказание не спускать с пленного глаз. Поезд шел быстро, мелькали за окном мызы, сады, высокие деревянные кресты на дорогах.
Поручик от нечего делать просматривал принесенные с собой газеты. Он был в отличном настроении: после столь успешной операции по взятию Доленго можно было рассчитывать на быстрое производство в следующий чин. Сераковский молча лежал на полке, стараясь не думать о том, что его ожидает. Все сильнее болела перевязанная наспех рана, и каждый толчок вагона доставлял новые мучения.
– Может быть, желаете свежую газету? – услышал он голос поручика. Эх, поспать бы сейчас!
– Спите, поручик. Я не могу выпрыгнуть на ходу.
– А на остановке? – Поручик почему-то рассмеялся.
Вот уже несколько дней Сераковский не видел газет... "Известия из Италии". Опять о Гарибальди. "Разбитие шаек"... О нем еще, конечно, нет, не успели... Очередной императорский указ. Интересно, о чем? Он пропустил написанное крупными буквами вступление, доискиваясь сразу до сути... "О некоторых изменениях в существующей ныне системе наказаний уголовных и исправительных"...
Сераковский сразу забыл о ране. Неужели? "17 апреля, в день рождения царя-освободителя..." Буквы прыгали у него перед глазами – от нетерпения, от радости, которая вдруг охватила его. Да, это то, чего он ждал столько лет, чему отдал столько сил! – закон об отмене телесных наказаний! Отныне не будет розог, плетей, клейм!.. Еще – "о совершенной отмене для воинских чинов наказаний шпицрутенами". Чья-то статья: "Снята наконец с русского народа эта позорная язва, много веков тяготевшая над ним".
Он закрыл глаза от слабости, нахлынувшей на него после возбуждения, газета выпала из рук, а он лежал на подрагивающей вагонной полке и думал. Наедине с собой он мог сказать, не боясь, что его обвинят в нескромности: ведь это же он, Сигизмунд Сераковский, первый начал борьбу за гуманный закон, первый подсказал идею записки князю Орлову, дал ему сведения для нее. Он, а не делегаты лондонского конгресса Вернадский и Бушен добился включения в повестку дня вопроса о телесных наказаниях! Это он так повел дело, что международное собрание статистиков и юристов публично перед всем миром осудило произвол, царящий в России...
И вот теперь эта самая Россия сшибла его пулей с коня, чтобы судить военно-полевым судом. "Россия?" – он повторил это слово и вдруг понял, что думает не то, совсем не то. Не Россия послала в него пулю, и не Россия будет его судить, а царь, тот страшный строй, на который он поднял руку...
В Вильно Сераковского ожидала тюремная карета, в которой его отправили в военное отделение госпиталя святого Якова.
Специальный поезд нового виленского генерал-губернатора Муравьева подали на запасной путь, где обычно формировались воинские эшелоны. Погрузку имущества – опечатанных сургучом ящиков с секретными документами, включая шифровальные коды, печати; бланки, закончили заблаговременно, еще днем. Выделенные для охраны солдаты стояли у дверей каждого вагона.
На перроне было людно. В Вильно отправлялись более сотни служащих всех рангов и званий, начиная от генералов и кончая телеграфистами и личным поваром Муравьева. Сам Муравьев занимал отдельный вагон вместе с адъютантом и генералами Соболевским и Лошкаревым. В этом же составе ехали два офицера Генерального штаба, назначенные в распоряжение генерал-губернатора, и еще престарелый солдат Прохор, которого Муравьев знал много лет и нередко прибегал к его услугам. Прохор обладал удивительным талантом: как никто другой, он умел изображать любые мужские и женские крики. Еще в тридцатых годах, когда Муравьев вел допросы задержанных участников польского мятежа, Прохор устраивался в соседней комнате, бил розгами по кожаной подушке и кричал благим матом. Все это, естественно, доходило до ушей арестованных, после чего мятежники сознавались даже в тех проступках, которых они не совершали. Это очень потешало Михаила Николаевича, и он перед отъездом в Вильно велел разыскать Прохора...
Поезд тронулся в десять часов вечера, а утром уже был в Динабурге. Здесь последний вагон, в котором ехал начальник края, отцепили от состава и отправили в крепость по тупиковой ветке. Ехать пришлось всего полторы версты.
Муравьева встречало все крепостное начальство. Рассчитывали, что начальник края соизволит позавтракать, но тот отказался, ссылаясь на нездоровье, и попросил доложить о положении дел в округе и городе.
Хвалиться, к сожалению, было нечем. В окрестных лесах орудовали шайки, и проезд даже по почтовым трактам был небезопасен. У одного ремесленника – бронзовых дел мастера – нашли под кроватью спрятанную медную машину для литья конических пуль. Несколько сапожников были уличены в том, что шили сапоги с длинными голенищами – специально для повстанцев. На придорожных крестах появились надписи: "За полеглых в року 1861", надписи замазали, но на следующий день их читали снова.
– Самонадеянность поляков меня поражала еще в тысяча восемьсот тридцать первом году, – сказал, усмехаясь, Муравьев коменданту крепости. С тех пор прошло немало лет, а поляки, кажется, не поумнели... Много ли преступников заключено под стражу?
– По Динабургу – около семидесяти, Михаил Николаевич.
– Мало, недопустимо мало... – Муравьев покачал головой. – И как с ними поступили?
– Их будут судить.
– И дело затянется. Из Петербурга пойдут запросы, просьбы о помиловании. Поверьте моему опыту, что будет именно так. А по-моему, если человек достоин веревки, так нечего ждать, надо взять и вздернуть его поскорей. Оно и короче и назидательней для подражателей... Кстати, вы уже расстреляли графа Плятера?
– Приговор еще не конфирмован.
– Ну, если дело только за этим... – Начальник края оживился. Велите, пожалуйста, подать дело Плятера.
Когда принесли нужную папку, он аккуратно обмакнул в чернила перо и написал ровным разборчивым почерком: "Привести в исполнение".
– Ну вот и все, – сказал он с видом человека, выполнившего свой долг. – А теперь я бы хотел побеседовать с представителями дворянства. Надо рассеять польскую дурь.
Большая зала динабургского дворянского собрания была заполнена. Начальник края поднялся на второй этаж по широкой, устланной ковром лестнице, бросил беглый взгляд на свое отражение в зеркалах, оправленных в золоченые рамы, и, остановившись перед торопливо спускавшимся ему навстречу предводителем дворянства, сказал тихим голосом:
– Вы совершенно напрасно так торопитесь, граф Плятер. Я приказал вас арестовать за саботаж.
Улыбка, которая до этого сияла на лице динабургского предводителя дворянства, исчезла, и оно стало серым.
– Только что, – продолжал Муравьев, не повышая голоса, – я конфирмовал приговор вашему кузену, мятежнику, напавшему на транспорт с оружием. Граф Плятер будет расстрелян.
Приветственные голоса, раздавшиеся при появлении Муравьева, смолкли, наступила тишина, но Муравьев, казалось, не заметил ничего этого. Тяжелым, грузным шагом он прошел мимо обмякшего Плятера, к которому уже направлялся, придерживая рукой саблю, жандарм, и переступил порог залы.
– Хочу напомнить, господа, случай, – продолжал на ходу Муравьев, который произошел со мной в тысяча восемьсот тридцать первом году, когда меня назначили военным губернатором в Гродно. Во время моего знакомства с представителями шляхетства, адвокатами, ксендзами и прочими подлецами, один из них задал мне вопрос, не родня ли я декабристу Сергею Муравьеву, повешенному в Петропавловской крепости. Пришлось напомнить, что я не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают сами.
В зале по-прежнему было очень тихо, лишь какой-то офицер из числа конвойных подобострастно и глупо хихикнул.
На обратном пути из Динабурга комендант крепости сказал Муравьеву:
– Прошу прощения, Михаил Николаевич, но за предводителем дворянства Плятером мы не замечали никакой вины...
– Что ж, может быть, может быть, – ответил Муравьев добродушно. – Не исключено, что этот ваш Плятер в отличие от своего двоюродного брата ни в чем не замешан. Но в душе он все равно не мог не сочувствовать мятежу, не так ли?
В тот же день, четырнадцатого мая, в три часа пополудни специальный поезд со штабом виленского генерал-губернатора прибыл к месту назначения в притихший в ожидании событий, встревоженный город Вильно.
Прямо с вокзала Муравьев и его многочисленная свита направились в губернаторский дворец. Бывший генерал-губернатор давал в честь прибывших праздничный обед, который в одинаковой мере можно было считать и прощальным – с приездом Муравьева Назимов покидал Вильно.
На всем пути по обеим сторонам мостовой стояли горожане и кто с любопытством, кто со страхом провожали глазами кортеж карет, пролеток, дрожек, охраняемых конными казаками, полицейскими и специально назначенными для этой цели офицерами второй гвардейской пехотной дивизии. В зловещей, противоестественной при таком скоплении народа тишине раздавалось лишь цоканье лошадиных подков о булыжник мостовой, иногда слышался негромкий, однако ж отчетливый голос Муравьева, говорившего что-то сопровождавшему его жандармскому генералу.
Назимов встретил своего преемника у парадного входа во дворец. Тут же расположились войска. Военный оркестр сыграл приветственный марш, после чего солдаты прокричали долгое и громкое "ура" в честь командующего войсками Виленского военного округа. Муравьев рассеянно пожимал руки чиновникам, которых к нему подводил Назимов, в душе сетуя, что зря тратит время, вместо того чтобы заниматься делом.
После обеда Назимов повел Муравьева на второй этаж, в кабинет.
– Я полагаю, Михаил Николаевич, что вам достанется после меня не так уже много работы, – сказал он.
– Это почему же, Владимир Иванович? – удивился Муравьев.
– По причине, что мятеж в основном подавлен, шайки разбиты...
– Вы так думаете? – В голосе Муравьева послышалась насмешка. Совершенно напрасно. Мятеж только разгорается, и государь поручил мне погасить его. Любыми средствами... Как содержится Сераковский? Надеюсь, под усиленной охраной?
– Право, не могу точно ответить на ваш вопрос, но полагаю, что тяжело раненный человек не может быть опасен.
– Такой преступник, как Сераковский, перестанет быть опасным только после казни, – возразил Муравьев.
...Уже давно пора было отправиться на покой, особенно после дороги, а Муравьев все еще сидел в своем новом кабинете. Назимов при первом удобном случае откланялся, и Муравьев был рад этому, по крайней мере он мог теперь спокойно заняться делами.
Из груды грязно-синих папок он выбрал одну, на которой стояла фамилия "Сераковский", выведенная разборчивым и красивым почерком военного писаря. Папка была почти пуста, в ней лежало лишь донесение генерала Ганецкого да несколько листов первого допроса раненого Доленго.
– Вызовите генерала Цылова, – сказал ординарцу Муравьев.
Ординарцу, прискакавшему в сопровождении двух казаков к Цылову, пришлось поднять генерала с постели. Был третий час ночи.
Еще в Петербурге Цылов был высочайше утвержден председателем следственной комиссии.
– Я вас вызвал, Николай Иванович, вот по какому поводу, – сказал Муравьев, едва завидя в дверях поджарую, подтянутую фигуру Цылова. – У прежнего генерал-губернатора накопилось огромное число незаконченных следственных дел. – Он показал рукой на письменный стол, заложенный синими папками. – Среди них необходимо отобрать дела особо опасных преступников, с тем чтобы дать им ход без малейшего промедления. Вот, например, Сераковский... С этим мятежником необходимо покончить возможно быстрее.
– Он ранен и, как мне сказали, находится в тяжелом состоянии.
Муравьев задумался.
– В тяжелом состоянии? В таком случае надлежит особо поторопиться. Преступник может умереть, а нам с вами надо его повесить.
В десять часов утра начался прием, который Муравьев устраивал по поводу вступления в должность. В зале находились представители всех властей и сословий – военные, чиновники, духовенство, включая раввинов и магометанского муллу, обслуживавшего проживавших в Вильно татар.
Появление генерал-губернатора было встречено громкими приветственными возгласами гвардейцев, собравшихся в гостиной.
– Рад сообщить, – сказал Муравьев, дождавшись тишины, – что государь повелел передать вам свою монаршую благодарность за решительные действия, которые вы проявили в боях с мятежниками.
Он не торопился уходить из гостиной, как бы подчеркивая этим, что главной силой общества он считает военных, боевых гвардейцев Финляндского полка, пленивших Доленго, а не напыщенных, надменных, гоноровых, как он звал шляхтичей, нацепивших на грудь бог знает за что пожалованные ордена.
Войдя затем в залу, он некоторое время исподлобья, по-бычьи наклоня голову, смотрел на собравшихся, словно собираясь броситься на них и, лишь насмотревшись вдоволь, насладившись произведенным впечатлением, заметив страх в устремленных на него глазах, промолвил, отчетливо выговаривая слова:
– Господа! Я не оратор, а солдат и долго говорить не намерен. Скажу только, что чаша долготерпения, кротости и вразумления испита до конца. Государь император вверил мне охваченные мятежом губернии и повелел от слов перейти к делу. Я полагаю, что найду в вашем лице усердных помощников, которые употребят всю свою энергию и все свое влияние на искоренение крамолы и усмирение бунтовщиков.
Легкая усмешка пробежала по губам католического епископа, и это не ускользнуло от Муравьева.
– Кажется, ваше преосвященство придерживается особого мнения? спросил он. – Или вы покровительствуете мятежу?
Епископ выдержал взгляд Муравьева и пожал узкими плечами.
– Какие там бунтовщики, ваше высокопревосходительство! – сказал он тихо. – Просто несколько несчастных повстанцев, за которыми, как за зайцами, гоняются в лесах войска.
Глядя на епископа, Муравьев вдруг вспомнил, что за хлопотами, за суетой и делами, навалившимися на него, так и не выполнил своего решения сразу же по приезде в Вильно расстрелять ксендза. Едва дождавшись окончания приема, он поспешил в следственную комиссию, помещавшуюся рядом с дворцом, в каменном флигеле. Комнаты были еще пусты, лишь в одной из них он застал единственного на весь дом человека – Николая Валериановича Гогеля.
– Ценю ваше усердие, поручик, – сказал Муравьев.
Гогель молодцевато щелкнул каблуками начищенных до блеска сапог. У него было длинное бледное лицо с покрасневшими, старавшимися смотреть преданно глазами чуть навыкате. Сам он тоже был длинен и к тому же худ, белокур.
– Вчера я просил генерала Цылова привести в порядок все следственные дела, – сказал Муравьев. – Это сделано?
– Так точно, ваше высокопревосходительство!
– Дайте мне, пожалуйста, дела римско-католического духовенства.
Гогель подошел к шкафу и выложил оттуда на стол несколько десятков синих папок.
– Ну что ж, да падет возмездие на того, кто виновен больше всех, сказал Муравьев и, не глядя, на ощупь взял одну из папок. На ней было написано: "Станислав Ишора".
Губернатор вяло полистал дело.
– Этого викария Залудского костела придется для примера другим расстрелять.
Он попросил перо и наложил резолюцию.
Двадцать второго мая, в восемь часов утра, из тюрьмы, размещавшейся в бывшем францисканском монастыре, вывели молодого высокого ксендза. Раздалась барабанная дробь, уныло и скорбно заиграла труба. Казаки и жандармы громкими окриками оттеснили толпу, собравшуюся у тюремных ворот. Процессия тронулась. Рядом с Ишорой шел духовник.
На узких улочках Вильно толпа растянулась чуть не на версту. Слышались громкие рыдания, крики, возгласы. Люди не хотели верить в реальность происходящего. Какой-то пожилой поляк уверял женщину в черном траурном платье, что казнь не состоится, что царь не отважится на расстрел служителя католической церкви, ибо это явится неслыханным вызовом Ватикану, папе, который считает Польшу одним из самых драгоценных камней в своей короне.
– Если казнь все же свершится, – говорил кто-то другой, – вся латинская Европа вторгнется в пределы России искать возмездия.
Огромная Торговая площадь на окраине, окруженная поросшими травой холмами, тоже была заполнена народом.
– Пани, смотрите смело, казни не будет... Сейчас ему развяжут руки...
На это надеялись до последней минуты, до ружейного залпа, до того момента, пока Ишора упал, сраженный пулями.
На следующий день, как обычно, дежурный ординарец по штабу принес Муравьеву свежую корреспонденцию. Письма тут же распечатывал и зачитывал вслух главный правитель дел генерал-майор Лошкарев. На одном из них он запнулся.
– Что там? – поинтересовался начальник края.
– Вашу голову, Михаил Николаевич, Жонд народовый оценил в двадцать пять тысяч рублей.
– Ничего. – Муравьев усмехнулся. – Немного погодя больше дадут...
Через два дня после казни Ишоры он приказал расстрелять еще одного ксендза – Земацкого. За Земацким был казнен молодой шляхтич Лясковский.
Только в начале июня Муравьев выбрал время, чтобы написать письма. Одно из них он отправил министру внутренних дел.
"По-видимому, начинают смиряться непокорные, – писал Муравьев. Несколько примеров смертных казней произвели желаемое действие. Я полагаю, что теперь можно будет на некоторое время приостановиться с исполнением подобных приговоров. Признаюсь, что крепко тяжело и грустно быть вынужденным утверждать смертные приговоры, как бы нарочно оставленные без разрешения в продолжение почти шести месяцев".
Сераковский был ранен в спину пулей навылет. Осмотревший его госпитальный врач сказал, что раздроблены ребра и нужна срочная операция, которую, однако, пришлось отложить из-за тяжелого состояния раненого.
Зыгмунта поместили на первом этаже в отдельной палате с окном на улицу. В минуты, когда к нему возвращалось сознание, он видел немощеную, поросшую травой дорогу и цветущий сад на той стороне. Это было на воле, здесь же стоял маленький белый столик, два тоже белых стула, а возле двери ходил часовой, получивший приказ никого не впускать к Сераковскому без письменного разрешения самого генерал-губернатора.
Хирург Ляхович сделал Сераковскому операцию – вынул остатки раздробленного пулей ребра.
– Никто от такой раны, голубчик, еще не умирал, – утешил он Зыгмунта.
– Доктор полагает, что мне предстоит умереть от чего-то другого? спросил Сераковский.
– Что вы, что вы, голубчик? – Ляхович понял, что допустил бестактность.
Следователи пока не трогали Зыгмунта: запретили врачи, хотя их торопил член следственной комиссии Гогель. Он был чрезвычайно горд тем, что именно ему, правда в числе других, Муравьев поручил вести дело такого важного государственного преступника. Первый раз он пришел в госпиталь сразу же по приезде в Вильно и, несмотря на то что врач не рекомендовал беспокоить раненого, все же зашел в палату.
– Назначенный по вашему делу следователь поручик Гогель, отрекомендовался он. – Но сегодня я пришел как частное лицо, просто чтобы узнать о вашем здоровье и по-дружески побеседовать с вами. Человек, которому грозит вскоре переселиться в иной мир, нуждается в участии, не так ли?
Назавтра после обхода в палате появился еще один посетитель. На нем был сшитый у лучшего портного мундир капитана Генерального штаба, начищенные до сияния аксельбанты и такие блестящие ботинки, что в них можно было смотреться, как в зеркало.
– Боже мой, князь Шаховской! – пробормотал Зыгмунт.
На первых порах он обрадовался. С Шаховским он вместе учился в академии, знал его как ловеласа и любителя выпить, а подвыпив, поговорить о свободе и даже слегка пожурить сильных мира сего.
– Услышал о твоей беде и сразу же поехал тебя навестить, – сказал Шаховской, усаживаясь на стул. – Ну как ты? Хотя не рассказывай, тебе ведь нельзя напрягаться, а я уже все узнал от дядюшки.
– От какого дядюшки? – слабо удивился Зыгмунт.
– О святая простота, он не знает! Ведь твой покорный слуга – родной племянник генерал-губернатора Муравьева. А посему, – Шаховской поднес палец к губам, – могу тебе быть кое в чем полезным.
И он принялся распространяться о том, какой у него справедливый, хотя и строгий, родственник, что он, родственник, всего больше ценит в людях искренность и неизменно прощает тем, кто чистосердечно раскаивается в своих преступлениях.
Шаховской суетился, то и дело вскакивал со стула, мерял шагами палату, а сейчас остановился у окна.
– Смотри, как невысоко! – сказал он. – Даже совсем немощный человек может без труда выпрыгнуть отсюда... Может быть, ты воспользуешься? Шаховской дружески подмигнул Зыгмунту.
– Да, я мог бы бежать. Но ты представляешь, сколько невинных душ пострадает из-за того, что спасется один?
– Ты прав, Сераковский, – ответил Шаховской. – Еще поймают, тогда совсем твое дело труба. А пока все идет не так плохо, старина. Дядюшка с нетерпением ждет твоего выздоровления. Между прочим, он относится к тебе с известным уважением. Гордись!
Вечером Сераковского перевели на второй этаж, а перед дверью поставили шесть солдат. Другая шестерка солдат дежурила на лестнице.
Теперь каждый день к нему приходил кто-либо "оттуда". Чаще всего это был все тот же Гогель, от одного вида которого Сераковскому делалось хуже. Он возненавидел его длинное, землистого цвета лицо, длинные руки с цепкими бескровными пальцами и особенно – холодные и жесткие глаза. Говорил Гогель тихо, вкрадчиво, но за этой вкрадчивостью слышалось изуверство.
– Да, Сераковский, интереснейшая новость! Вы знали графа Леона Плятера, который пытался достать оружие, напав на транспорт? – Прежде чем сесть на стул, Гогель смахнул с него воображаемую пыль надушенным носовым платком. – Так вот, этого Плятера вчера наконец-то расстреляли в Динабурге... Ведь это абсурдно – идти на Россию с косами и охотничьими ружьями! На что вы надеялись, Сераковский? – Он обратил к Зыгмунту свое постное, вытянувшееся еще больше лицо. – На пароход "Уорд Джексон"? (Зыгмунт вздрогнул: "Неужели и здесь неудача?") Так его капитан был подкуплен еще в Лондоне, и русские военные корабли просто не пустили этот ваш пароход дальше Швеции!
На следующий день:
– К глубокому сожалению, вынужден огорчить вас, господин Сераковский. – Гогель притворно вздохнул. – Вчера повешен ваш соратник и друг Болеслав Колышко. Подумать только, раньше вас!
Сераковскому стало плохо, и он больше не слышал, о чем еще говорил Гогель.
Почтил своим присутствием опасного преступника и жандармский полковник Лосев, назначенный начальником особой следственной комиссии, образованной Муравьевым независимо от высочайше утвержденной просто следственной комиссии. Эта особая комиссия занималась делами, которые особенно интересовали генерал-губернатора. Заявлялись в палату и другие военные следователи. Все они чем-то были противно похожи друг на друга, все заговаривали с Зыгмунтом о его здоровье и задавали провокационные вопросы, на которые надо было отвечать очень осторожно.
На фоне этих людей князь Шаховской выглядел чуть ли не другом. Сегодня он явился с поручением от Муравьева передать Сераковскому нечто весьма важное.
Шаховской стал в позу и начал вспоминать, что именно велел передать его высокопревосходительство.
– Слушай!.. "Если господин Сераковский любит свою родину, если он хочет быть ей полезным, если он хочет предотвратить несчастье, резню, которая разрушает как Польшу, так и Россию, то пусть он напишет памятную записку о положении в стране и о том, что следует предпринять. Я прочту эту записку и передам ее императору".
– Но ведь у меня уже есть такая записка, – сказал Сераковский. – Она называется "Вопрос польский" и находится в Петербурге. Жена может достать ее.
– Это надо сделать как можно скорее. Дядюшка очень торопится...
– Меня повесить?
– Не говори ерунды, Сераковский! Он все делает по справедливости, и если ты будешь вести себя хорошо...
– То есть если я стану предателем?! – Сераковский покраснел от гнева.
– Ладно, перестань дурить! Тебе это вредно... Пиши записку, и я передам ее твоей жене... Да, еще новость. В Вильно граф Шувалов. Инкогнито! – Он поднял кверху палец.
Несмотря на усиленную охрану, Сераковскому удавалось иногда передавать и получать письма. Сначала помог служитель, бородатый русский старик Васильев. Однажды, войдя в палату, он молча сунул что-то Зыгмунту под подушку и, ни слова не говоря, торопливо вышел. Под подушкой оказалась записка от Аполонии... Боже мой, она утешала его и признавалась в такой любви, что он чуть не задохнулся от слез, от жалости и нежности к пей... Теперь он мог написать ей несколько слов.
– Вот бумага и карандаш, – сказал Шаховской.
Сераковский написал Аполонии, что надо немедленно ехать в Петербург и побывать у Милютина и секретаря английского посольства Нитчела. "Помни, говори им не только обо мне, но и о том, что несколько сот человек находятся в том же, что и я, положении... Меня убьют, но возможно ли, чтобы убивали всех?"
Перед отъездом в Петербург Сераковская зашла к Гейштору, который встретил ее с притворным отчаянием на лице.
– Какое горе, какое горе, пани Аполония!.. Но чем я могу помочь несчастному Зыгмунту?! Видит бог, как мы были с ним дружны. – Он помолчал. – Между прочим, во всем прежде всего виноват сам Зыгмунт. Он не захотел иметь дела с помещиками, вооружил их против себя, и это повлияло на ход восстания. Хотя другого от Зыгмунта и нельзя было ожидать. Вы не обижайтесь на меня, пани Аполония, но он поляк только по крови. По духу он русский, москаль. Родился на Украине, кончил русскую гимназию, учился в Петербургском университете... – Гейштор загибал на руке пальцы, – восемь лет провел вообще где-то в Оренбургской губернии, затем опять Петербург, потом поездки за границу. Можно по пальцам подсчитать, сколько не месяцев, а дней он жил в самой Польше. Только наездами, уверяю вас, пани Аполония, наездами после заграничных командировок. В Вильно мы его тоже почти не видели. Приехал в конце марта, а в конце апреля уже... – он запнулся, уже отошел от дел...
– Как вам не совестно, пан Гейштор! Как у вас поворачивается язык говорить такое! – Аполония едва сдержала слезы.
Восьмого июня Сераковский почувствовал себя хуже. Рана заживала трудно, медленно, к тому же опять начались сильные боли, и осмотр показал, что раздроблено еще одно, третье ребро. Снова началась горячка.
– Завтра вас будут смотреть военные врачи, приехавшие из Петербурга, – сказал доктор Ляхович.
Сераковский встретил эту новость равнодушно, ему было безразлично, кто его будет смотреть.
Наступило утро. Всю ночь он провел без сна, лежа на спине, с открытыми глазами и думал об Аполонии, о своих "детях", как он мысленно называл повстанцев. Что с ними? Выстояли они или нет? Гогель хвастался, что начальник кавалерии Лобановский сдался в плен, что в Вильно Ганецкий устроил военный парад по поводу "разгрома шаек" и шел через весь город "с развернутым знаменем литовского воеводы". "Господи, неужели это правда?"
Врачей в палату вошло сразу четверо: надутый надворный советник Стакман, Ляхович и еще двое в военных мундирах, видневшихся из-под халатов. Сераковскому стоило немалого труда, чтобы совладать с собой и не выдать охватившего его волнения: перед ним были Погорелов и Городков, тот самый доктор, которого он встречал у Чернышевского. Как и Сераковский, оба они не подали виду, что знают Зыгмунта.
– Нужна повторная операция, – буркнул Стакман. – Есть приказ генерал-губернатора скорее поставить на ноги этого больного.
Он сразу же удалился, за ним ушел Ляхович. Теперь можно было дать волю чувствам.
– Здравствуйте, Сигизмунд Игнатьевич! – тихонько сказал Городков, протягивая руку. – Ваш новый ординатор.
– Здравствуйте, Гавриил Родионович... Вот где нам довелось встретиться...
– Дай я тебя обниму... очень осторожно, чтобы не потревожить рану. Оказывается, я все-таки сентиментален. Сераковский... – Погорелов тщетно пытался скрыть, как его растревожила встреча с другом.
– Теперь слушайте! – Городков покосился на дверь и понизил голос до шепота. – О вас хлопочут очень влиятельные лица. Есть ходатайство перед государем графа Суворова. Из достоверных источников известно, что английский посол направил письмо Милютину...
– Неужели им всем так нужна моя жизнь? Странно... – Сераковский попробовал пожать плечами и поморщился от боли.
– Друг мой, что за разница, какие политические или другие цели преследуют сии важные особы. Важно, что они хлопочут о вас.
– А я предлагаю другое, более радикальное средство – побег. Погорелов наклонился к Зыгмунту. – Переоденем тебя в солдатскую форму, выведем на улицу...
– Милый Погорелов, я не могу даже сесть в постели.
– Ничего, вылечим! – Он не сдавался. – Сделаем операцию... Ты знаешь, какой Городков доктор! Кудесник! Через неделю не то что сидеть – прыгать на одной ноге будешь!