355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Метельский » Доленго » Текст книги (страница 7)
Доленго
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:13

Текст книги "Доленго"


Автор книги: Георгий Метельский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)

Они уже многое знали друг о друге, особенно после того, как Плещеев, возвращаясь вдвоем с Сераковским с церковной службы, прочел наизусть куски письма Белинского к Гоголю. "Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания. – Плещеев морщил лоб, вспоминая текст. – Это чувствует даже само правительство... что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостного кнута трехвостною плетью".

– Как все верно! – воскликнул Сераковский. – И за это казнить! Ведь тут сама правда в каждом слове!

– А вы разве несете свой крест не за правду? Не за свою любовь к отчизне?.. Но вас, наверное, скоро простят, произведут в офицеры... Вы так все умеете делать – эти полуобороты, "На плечо!", "Пли!" А я пускаю пули настолько мимо мишени, что однажды едва не угодил в унтера.

– Боюсь, что из моих стараний ничего не выйдет. Увы, офицерский чин пока остается только мечтой.

– У вас, помнится, вы рассказывали, есть высокий покровитель... Плещеев презрительно скривил губы. – Сам Дубельт!

Сераковский замялся:

– Да, генерал обещал, что мое испытание продлится не более двух дет. Что каждый месяц он будет получать отзывы обо мне и если эти отзывы будут безукоризненными, попросит за меня государя.

– И вы поверили этой старой хитрой лисе?

– Я привык верить людям, – ответил Сераковский смущенно.

Разговор с Плещеевым заставил его снова взяться за перо, правда уже без тени надежды на ответ и последствия.

"Отец-Генерал! Выслушайте меня!.. Два года продолжается испытание; надеюсь, что отзывы обо мне безукоризненны. Дворянин, "определенный на правах по происхождению" – в два года офицером; к несчастию, герольдия до сих пор не решила моего дела, неизвестно когда и как решит, и я два года рядовым...

Нет! Я ни о чем вас не прошу, сделайте сами то, что считаете для меня лучшим..."

Почта в Уральск приходила исправно, хотя и не быстро – письма из Петербурга Сераковский получал на десятый день. Их везли на почтовых тройках – почти две тысячи триста верст.

Сейчас он переписывался с родными и друзьями, и, хотя всю корреспонденцию по-прежнему просматривала цензура, все равно из писем удавалось узнать многое, прочесть между строк.

В исчерченных, со множеством помарок письмах, которые писал Сераковский всегда по вечерам, а по утрам черкал или же переписывал заново, в этих письмах по-прежнему большое место занимали просьбы продвинуть в герольдии его дело о дворянстве. Никогда раньше в гимназии, в университете он не задумывался над тем – граф он или нет, голубая или обычная хлопская кровь течет в его жилах. Теперь эти вопросы приобретали первостепенное, жизненно важное значение: только дворянство давало ему свободу. Он перебирал в памяти своих петербургских друзей, на чью помощь мог бы рассчитывать, и всякий раз останавливался на Владимире Спасовиче, с которым в один год поступал в университет, а потом сдружился, сблизился. Осторожный Спасович хотя и посещал студенческий кружок, но стоял в нем как-то особняком и в вопросе польском не придерживался крайних суждений. Тут, должно быть, сказалось и происхождение Спасовича, отец которого был православным, и та наука – юриспруденция, которую выбрал юноша. Впрочем, юноша, уже, кажется, стал мужем. В прошлом году Спасович блестяще закончил курс и теперь, готовясь к защите магистерской диссертации, продолжал совершенствоваться в юридических науках, во всей казуистике законов Российской империи. Может быть, именно это и побудило Сераковского искать у него поддержки.

Сегодня он получил обнадеживающее письмо Спасовича и немедленно ответил ему:

"Благодарю тебя, дорогой, за старания о моих делах по узаконению; как только бумаги вернутся из Житомира, пишите ежедневно, как идет дело. Пишите ясно, чтобы не было места домыслам, ах, боже!"

Последнее время все чаще Сераковского посещали по ночам какие-то странные мысли, похожие на галлюцинации: он видел себя воскресшим из мертвых. Плоти не было, был один лишь могучий дух. Сераковский вскрикивал во сне, просыпался и потом долго и мучительно думал о том, что ему пригрезилось. С детства его приучили быть религиозным и слепо, без раздумий и сомнений, верить в бога. Но если раньше этот его бог находился где-то в недоступных человеческому пониманию небесах, а встреча с ним откладывалась на загробный период, то сейчас Зыгмунт чуть не каждую ночь видел этот загробный мир во сне, и все настоятельнее, все чаще приходили на ум рассуждения "о высшей мере", о бессмертии души, которая лишь меняет оболочку, переходя от одного человека к другому.

– Жизнь на земле – это только первый день жизни! Жизнь не имеет ни начала, ни конца... Вы верите в бессмертие, Алексей Николаевич?

– Нет, не верю. – Плещеев грустно и чуть снисходительно посмотрел на Сераковского. – И вообще, вы устали, Сигизмунд Игнатьевич... Впрочем, я тоже устал, боже мой, как я устал от всего этого!

– Да, да, вы правы. Мы устали от всего – от жизни, от неизвестности, которая нас ожидает... Я сейчас нахожу утешение в чтении. Только что закончил Тацита. В подлиннике, к сожалению, не достал, только французский перевод... Сколь яркими красками рисует он историю... Целая галерея мудрецов, которые, однако, были слишком пассивны. Он в восторге от героизма людей, подобных Тразею...

– А вы? В этом вопросе вместе с Тацитом или против него?

– Без самоотвержения, без костров и пыток не может быть свободы. То, что вы стояли на эшафоте, приблизило день освобождения России!

– Что вы, что вы! Мой вклад в борьбу ничтожен и совершенно незаметен...

– Его заметят потомки. И оценят... – Сераковский задумался. – Я вам завидую, вы уже совершили подвиг! К тому же вы написали стихи, которые знает и пенит вся свободомыслящая Россия. А что сделал я?

– У вас еще все впереди, Сигизмунд Игнатьевич.

Сераковский вздохнул.

– Где уж там впереди? – сказал он. – Чтобы совершить что-нибудь великое, нужен простор, а я заперт в казарме.

– Я слышал от писаря, что о вас кто-то хлопочет. Эта мерзкая рожа спьяну сболтнула, что в корпусе недавно получено письмо из Петербурга, касающееся вас.

– Чего же вы раньше мне не сказали! Может быть, герольдия уже решила мое дело?

– От души желаю вам этого!

– Или, наконец, ответил Дубельт?

– Так вы ему в самом деле писали? Я бы не стал на вашем месте унижаться.

Сераковский вспыхнул:

– В моих письмах не было ни грана унижения, Алексей Николаевич! А только просьба быть справедливым, сдержать им же данное слово.

– Не сердитесь, Сигизмунд Игнатьевич, я не хотел вас обидеть. А что касается слова господина Дубельта, то, поверьте мне, оно не многого стоит.

Утро двадцать пятого сентября выдалось дождливое, прохладное, вязкая глина размокла и налипала огромными комьями на сапоги, которые от этого делались особенно тяжелыми и неуклюжими. Сераковский ничего не замечал, он бежал через двор казармы в батальонную канцелярию, окрыленный надеждой. В кармане при каждом шаге булькала в бутылке водка, которую Сераковский нес писарю, чтобы тот скорее, без задержки отдал "важное предписание из Оренбурга", как передал через подвернувшегося солдата писарь.

Писарь покосился на оттопыренный карман Сераковского и достал из окованного железом ящика пакет со сломанными уже печатями, а из него твердый глянцевый лист, исписанный до середины каллиграфическим канцелярским почерком.

– Вот, извольте расписаться, что читали, и прошу готовиться к отъезду в Оренбург, – сказал писарь, приняв от Сераковского бутылку. – Может быть, желаете опохмелиться? Угощаю!

– Спасибо, не пью! – Он с жадностью набросился на бумагу.

Генерал Обручев предписывал майору Свиридову направить рядового Сераковского в Оренбург для сдачи экзамена на унтера. Зыгмунт облегченно вздохнул. "Конечно, это не офицерский чин, не признание дворянства, не отставка, но все же..."

– Алексей Николаевич, поздравьте: меня переводят в Оренбург. Сераковский встретил Плещеева по дороге из канцелярии.

– Ну вот вы постепенно выходите на простор, которого так желали. От души поздравляю! – Голос Плещеева звучал грустно. – Мне будет очень скучно без вас.

– Мне тоже, Алексей Николаевич... Впрочем, я надеюсь, что и вас долго не задержат в Уральске.

Сборы были короткими. Писарь выписал прогонные деньги на проезд по почтовой дороге до Оренбурга – по две с половиной копейки за версту и лошадь.

Сераковский простился с Плещеевым, с опостылевшей казармой, с успевшим изрядно надоесть Уральском. Дорога ожидала его трудная, не переставая моросил нудный слепой дождь, и кони едва тащились, несмотря на понукание ямщика.

Сераковский ехал без конвоира. На дорогах земли Уральского казачьего войска действовала "вольная почта", содержавшаяся на прогонные, а не на казенные деньги, ямщики были людьми свободными, небедными и дорожили своей должностью, которая давала право на земельный надел да еще освобождала от всех податей. Работы же на тракте было не так уж много – казаки обычно передвигались на своих конях, проезжающих по казенной надобности можно было сосчитать по пальцам, и часто на перегонах Сераковский оставался один в тряской почтовой карете.

На половине пути лежал заштатный Илецкий городок. Обочина дороги к нему была вся вытоптана скотом, который недавно гнали на ярмарку казахи.

Бревенчатый дом почтовой станции стоял на окраине, особняком. Подъезжая, ямщик затрубил в рожок, навстречу вышел смотритель, чтобы встретить прибывших и записать их в шнуровую книгу. Обычно одновременно с ним выходил и сменный ямщик с лошадьми в хомутах, но сейчас полагалась остановка на час для обеда, и карету встречал только один станционный смотритель.

Во дворе пахло лошадиным потом, навозом, а в сенях – кислыми наваристыми щами из кухни. И Сераковский, изрядно проголодавшись в дороге, не без удовольствия втянул носом этот запах.

За длинным столом, покрытым скатертью, сидело двое – унтер-офицер и солдат, больше в комнате никого не было. Они закусывали и о чем-то разговаривали между собой.

Сераковский козырнул.

– Не помешаю ли вашей беседе, господа? – спросил он.

– Да что вы! Всегда рады свежему человеку, – ответил солдат дружелюбно. Был он уже немолод, высокий выпуклый лоб переходил в лысину, глаза из-под густых бровей смотрели устало, а опущенные книзу усы придавали лицу мягкое доброе выражение.

Полная женщина-казачка, должно быть, жена или родственница смотрителя, принесла и поставила перед Сераковским миску со щами, кувшин квасу и тарелку с ломтями ситного только что из печи хлеба.

– Кушайте, барин, – сказала она певуче.

Сераковский принялся за еду.

– Куда изволите путь держать? – спросил у него солдат тихим, глуховатым голосом.

– В Оренбург... А вы?

Солдат вздохнул:

– Из Оренбурга... Сначала в Уральск, а оттуда на самый край земли – в Новопетровское укрепление... Може, чулы?

– В Новопетровском я служил больше года.

– Вот оно как? – удивился солдат. – У меня там был друг, правда мы не виделись с ним никогда в жизни, но у нас есть общие друзья – ссыльные поляки... Сейчас он тянет солдатскую лямку в Уральске.

Теперь пришла пора удивиться Сераковскому. Смутная догадка мелькнула у него в голове.

– Друг, которого вы знаете по рассказам, кто же он?

– Едва ли вам что-либо скажет его имя, но мне оно дорого, и я назову его, чтобы и вы вместе со мной полюбили этого человека. Его зовут Сераковский...

– Боже милый! Но ведь Сераковский – это я!

– Вы? – Солдат поднялся из-за стола и вытер усы. Лицо его осветила радостная улыбка.

– Тогда вы должны догадаться, что за казак перед вами, – продолжал он уже с некоторым задором.

– Догадываюсь... – ответил Сераковский. Он тоже встал и сделал шаг к солдату. – Я вижу перед собой, простите, я имею честь видеть перед собой Тараса Григорьевича Шевченко! Я не ошибся?

– Правильно, все правильно! – Шевченко порывисто подошел к Зыгмунту и крепко обнял его. – Вот где нам довелось свидеться.

– Мне о вас столько рассказывали и писали! – сказал Сераковский.

– И мне о вас...

– И еще я знал вас по вашим замечательным вольнолюбивым стихам, которые довелось читать в списках в Петербурге.

– За что вам низкий поклон и великое спасибо.

Унтер-офицер, сидевший рядом, с явным любопытством следил за разговором. Он знал, что везет политического преступника, осужденного самим царем, вольнодумца и стихотворца, как говорили, сочинившего на государя пасквиль, но что стихи Шевченко "замечательные" и "вольнолюбивые" – это было для него неожиданностью.

– За что же вы в Новопетровское? – спросил Сераковский.

– Нарушил высочайшую волю – не писать и не рисовать. Рисовал и писал открыто, так сказать, с дозволения начальства, самого генерал-губернатора. Ну, а какая-то тварюга донесла в Петербург. Обыск... тюрьма, – Шевченко устало махнул рукой. – А ну его к бису, тяжко рассказывать.

– Но стихи-то после обыска уцелели?

– Я их заранее припрятал. – Шевченко похлопал себя ладонью по высокому лбу. – Вот сюда.

– Надежное место... Прочтите что-нибудь, Тарас Григорьевич... Или это неудобно? – Зыгмунт скосил глаза в сторону унтер-офицера.

– Нет, ничего, Петр Иванович хлопец покладистый, мы с ним подружились. От самого Орска вместе едем. – Шевченко задумался. – Что вам почитать, мий любый друже? Мабуть, ось це?..

Ще як були ми козаками,

А унiї не чуть було,

Отам-то весело жилось!

Братались з вольними ляхами,

Пишались вольними стенами,

В садах кохалися, нвiли,

Неначе лiлiї, дiвчата.

Пишалася синами мати,

Синами вольними... Росли,

Росли сини i веселили

Старiї скорбнiї лiта...

Аж поки iменем Христа

Прийшли ксьондзи i запалили

Наш тихий рай. I розлили

Широко море сльоз i кровi,

А сирот iменем Христовим

Замордували, розп'яли...

Сераковский слушал, низко наклонив голову. Шевченко начал спокойно, но последние строчки произнес громко и гневно. Тихо скрипнула дверь, это хозяйка внесла самовар, поставила его на стол, но сама не ушла, а стала, прислонясь к стене.

Отак-то, ляше, друже-брате!

Неситiї ксьондзи, магнати

Нас порiзнили, розвели,

А ми б i досi так жили.

Подай же руку козаковi

I серпе чистее подай!

I знову iменем Христовим

Возобновим наш тихий рай.

Сераковский долго не мог сказать ни слова. Стихи Шевченко его поразили – и не столько своей напевностью, мастерством исполнения, а именно мыслью, которая была созвучна его мысли, Зыгмунта Сераковского! Последнее время он все чаще задумывался над трагической судьбой Польши и ее былыми кровопролитными войнами с Запорожской Сечью, войнами, которые в детстве и юности казались справедливыми и окутанными романтикой подвига. Но теперь, вдали от родины, они виделись ему иначе, так, как видел их Шевченко. Может быть, кто-либо из его польского студенческого кружка назвал бы эти мысли крамольными и недостойными поляка, может быть. Но сейчас, когда в одной с ним роте, на одной с ним каторге были и поляк, и украинец, и русский, когда в строю он чувствовал плечо то одного, то другого, то третьего, разве мог он думать, как прежде?!

– Надеюсь, я не оскорбил этим стихом ваши патриотические чувства? спросил Шевченко, глядя в глаза Зыгмунту.

– Что вы... Я согласен с вами, я совершенно согласен с вами!

– Рад, вдвойне рад – за себя и за вас... Вот помню, с милого детства помню я кобзаря... Сидит он слепой с хлопчиком зрячим под тыном в тенечку и поет думу, как бились с ляхом казаки. Хорошо поет, а слушать больно. Зачем бились? И скажешь сам себе: слава богу, что то печальное время миновало, слава богу, что живут в мире одной матери дети – славяне... А кобзарь поет, поет. Ну что же, пускай поет, подумаешь ты. Надо, чтобы сыны и внуки знали, что заблуждались их отцы, пускай братаются снова со своими былыми ворогами.

Несколько раз станционный смотритель порывался сказать, что лошади поданы, однако не решался, видя, как хорошо разговаривают между собой два солдата. Наконец он не выдержал и вошел в комнату.

– Все Давно готово, господа, – сказал он. – И на Уральск, и на Оренбург.

– Уже? – печально воскликнул Сераковский. – В Уральске, между прочим, Плещеев.

– Страдалец... – Шевченко вздохнул. – Очень хочу повидать его.

– В Уральске, Тарас Григорьевич, денек, а то и два пробудем, впервые за все это время подал голос унтер-офицер. – Повидаете своего соизгнанника. И что у вас у всех за притяжение такое друг к дружке? И в глаза не видели и знать не знаете, а тянет вас как магнитом. Позавидуешь, ей-богу!

– Настоящих друзей, Петр Иванович, в беде находишь чаще, чем в радости и веселий.

– Все сроки нарушены, господа хорошие... Прошу! – напомнил смотритель.

Шевченко и Сераковский обнялись.

– Доведется ли свидеться? – спросил Шевченко.

– Доведется, Тарас Григорьевич! В Оренбурге, а то и в самой столице! И скоро!

Шевченко грустно улыбнулся.

К Оренбургу Сераковский подъезжал уж под вечер, на пятые сутки пути. В нескольких верстах от города надо было переправляться на пароме через вздувшуюся от дождей речку, но паром стоял на той, противоположной стороне, и унылый возница, придержав усталых лошадей, не торопился продолжал с равнодушным видом сидеть на облучке. Сераковский, напротив, нервничал, ему не хотелось задерживаться так близко от цели – уже видны были колокольни Оренбурга.

– Эй, там, на берегу! – крикнул он паромщику.

Тем временем подъехал еще один экипаж – почтовая таратайка, запряженная парой кляч, – и из него вышел зябко кутающийся в намокшую шинель маленького роста худенький старичок-офицер, которому Сераковский, не глядя, отдал честь.

Паромщик наконец подал признаки жизни и даже отчалил, как вдруг с той стороны дороги, к берегу, гремя колокольчиками и бубенцами, подлетела тройка лихих коней, запряженных в нарядный экипаж. Из него выскочил молодцеватый человек в штатском, в дворянской, с красным околышем фуражке и стал громко, размахивая руками, требовать паром к себе. Растерявшийся паромщик смотрел то на один берег, то на другой, пока не увидел, как офицер в шинели вяло махнул рукой в сторону штатского, мол, ладно, подавайте сначала ему.

Когда паром наконец причалил, старичок-офицер вынул табакерку, со смаком нюхнул два раза и подошел к нетерпеливому ездоку.

– Позвольте вас спросить, – поинтересовался он, – приподнимая фуражку, – кого я имею честь видеть перед собой?

– Я коллежский регистратор Рязанов, – ответил тот и смерил покровительственным взглядом неказистую фигуру офицера. – А вы?

– Гм... Я командир Отдельного оренбургского корпуса генерал-лейтенант Обручев.

Рязанов опешил.

– Простите великодушно, ваше высокопревосходительство, – пробормотал он, заикаясь. – Не признал...

– Ишь ты, чинов нахватался и воображает! – продолжал Обручев, не повышая голоса. – Попрошу совершить обратный вояж в сторону Оренбурга. На гауптвахту, милейший, на гауптвахту!

"Так вот почему мне показался знакомым этот человек", – сказал сам себе Сераковский, с интересом наблюдая сцену.

– А вы, ежели не ошибаюсь, Сераковский? – неожиданно спросил Обручев, останавливаясь возле Зыгмунта.

– Так точно, ваше высокопревосходительство! У вас отличная память.

– Пока не имею причин жаловаться, – буркнул Обручев. – Коль я уже вас встретил, то приглашаю сразу же зайти ко мне в штаб.

Съехав с парома, все три экипажа держались вместе. Первым уехала почтовая таратайка с генерал-губернатором, уткнувшимся носом в воротник шинели, за ней – карета Сераковского, и последней уже не летела, а плелась сдерживаемая кучером тройка, которая везла на гауптвахту незадачливого коллежского регистратора.

В штабе Обручев не заставил себя ждать, а немедля пригласил Сераковского в кабинет, уже памятный Зыгмунту и не вызвавший в нем особо приятных воспоминании.

– Я хочу в виде исключения, – Обручев подчеркнул это своим резким скрипучим голосом, – познакомить вас с документами, полученными мною из Третьего отделения. Насколько мне стало известно, вы писали Леонтию Васильевичу и просили его определить вас на Кавказ или же дать возможность держать экзамен на ученую степень в Казанский университет. Его сиятельство граф Орлов по просьбе Леонтия Васильевича направил мне отношение... Обручев подошел к шкафу, достал какую-то бумагу и поднес ее к близоруким глазам, – в котором, пересказав все ваши просьбы, поставил передо мной вопрос – что я могу сделать в вашу пользу? Я ответил его сиятельству, что Сигизмунд Сераковский... – Обручев достал еще одну бумагу, – "ведет себя в поведении и на службе отлично хорошо и что в уважение к этому можно предоставить ему право держать в Казанский университет с переводом из настоящего места службы в Казанский внутренний гарнизонный батальон..." Как видите, Сераковский, я хотел сделать для вас доброе дело.

– Благодарю вас, ваше высокопревосходительство, – пробормотал Сераковский, уже догадываясь, что ничего хорошего из "доброго дела" не получилось.

– Но есть люди, – продолжал Обручев, – которые стоят выше меня, гораздо выше! Граф Орлов недавно уведомил... Впрочем, вы можете познакомиться с этой бумагой сами.

– "Находя невозможным ходатайствовать о дозволении Сераковскому держать в университет экзамен на ученую степень, – прочел Зыгмунт, – и полагая, что он должен продолжать военную службу, в которую он определен по воле государя императора до удостоения его производства в офицерский чин, я до того времени ничего не могу сделать в пользу Сераковского".

– Вот и все, что я имел вам сообщить, – сказал Обручев, принимая от Сераковского бумагу. – А засим честь имею кланяться. Отправляйтесь в роту и доложите майору о своем прибытии... Да, и скажите ему, что я вам определил три дня отпуска.

Сераковского несколько обескуражил этот прием, такой непохожий на первый, когда Обручев направил Зыгмунта в самый глухой и дальний угол своих владений. А теперь? Может быть, начальника края привел в хорошее настроение случай на пароме?

Глава пятая

Стоял отличный майский вечер, и была суббота, когда можно отпроситься у ротного командира и покинуть казарму на две ночи и целый воскресный день. С некоторых пор это Сераковскому удавалось, он вообще чувствовал себя гораздо свободнее, чем прежде, особенно после того, как генерал Обручев мимоходом заметил ротному командиру, что Сераковский отдан в войско как юнкер, а не как рядовой, на правах по происхождению. И хотя эти права все еще не были подтверждены, относились к Сераковскому в роте не так, как к обычному рядовому.

Дорога была знакома, вот блеснул сталью Урал, уже вошедший в берега после весеннего разлива, еще один поворот направо, и можно заходить почти в любой дом – в каждом живут поляки.

Сегодня Сераковский шел в "поместье Венгжиновского", которое по привычке продолжал так называть, хотя пан Аркадий уже переехал в Одессу, но дом свой пока не продал, оставил землячеству; здесь останавливались прибывавшие в Оренбург гости, здесь же и встречались по субботам. Сераковский спешил как раз на такую встречу, весело насвистывая что-то: опаздывать он не мог, так как сам, по своему почину ввел эти субботние встречи.

В доме жила худенькая старушка-полька, которая топила зимой печи и убирала в комнатах. Звали ее пани Тереза.

Окна были открыты настежь, и в помещении стоял сладковатый запах сирени, наполнявшей палисадник, и чебреца; пучок этой сухой травки пани Тереза засунула за образ Остробрамской богоматери, перед которым горела толстая свеча. Слева от иконы висел большой портрет Тадеуша Костюшко в генеральской форме и с американским орденом Цинцинната, полученным за участие в войне североамериканских колоний за независимость. Посреди комнаты стоял длинный стол, и на нем несколько больших глиняных кружек по числу ожидаемых гостей.

– Что-то панство запаздывает, – сказала пани Тереза, перетирая полотенцем кружки.

– Многие из них подневольные люди.

– Да, да, я понимаю... – Она вздохнула.

Явились почти все сразу. Это была примерно та же компания, которая собралась в доме Венгжиновского в первый день приезда Зыгмунта в Оренбург. Пришел, попыхивая сигарой, бородатый Федор Матвеевич Лазаревский. Быстрым, торопливым шагом поднялся на крылечко ксендз Михал Зеленко, молодцеватой походкой вошел Карл Иванович Герн в ладно пригнанной форме штабс-капитана. Едва протиснулся в дверь сильно располневший за два года провизор Цейзик и со словами "Неужели я опоздал?" стал целовать руки пани Терезе. Затем на пороге показались еще трое, все в солдатских мундирах, – Бронислав Залеский со своим неизменным другом Людвиком Турно и Ян Станевич, прибывший в Оренбург менее года назад.

– Добрый вечер, господа! Здравствуйте, пани Тереза! – раздались приветственные возгласы.

Станевич сердечно пожал всем руки, глядя каждому в глаза и улыбаясь от того, что снова видит друзей. Был он молод, светел лицом, приветлив и, как все, носил короткие, аккуратно подстриженные усики. В Оренбург его перевели из Дворянского полка – за вольнодумство – и зачислили во второй линейный батальон, где "примерным поведением и усердием" он должен был заслужить офицерский чин, однако же не прежде 1855 года.

Каждый из пришедших что-либо прихватил с собой, и не только продукты, которые тут же уносила на кухню пани Тереза, но и нечто другое, например новую книгу, или письмо "оттуда", с родины, привезенное с оказией, а значит, минуя цензуру, или свежую газету, которую удалось выпросить у писаря на вечер.

– Господа, имею новость номер один, – нетерпеливо произнес ксендз Зеленко.

– А именно, пан Михал? – спросил Сераковский.

– Генералу Обручеву дают отставку. Его дни в Оренбурге сочтены. Но пока... пока это большой секрет, господа!

– Интересно, откуда святой отец узнает политические новости раньше всех? – поинтересовался Герн. – Можно подумать, что он работает в Генеральном штабе или в Сенате.

– Ничего... – Зеленко скромно потупил глаза. – Иногда и простой капеллан корпуса может узнать кое-что интересное раньше работника Генерального штаба.

– Коли так, то кто же, по-вашему, намечается вместо Обручева?

– Опять же по секрету, господа... Генерал Перовский.

Герн рассмеялся.

– Самое забавное, – сказал он, – что пан Михал сообщил нам сущую правду. Есть достоверные сведения: Обручева сменяет Василий Алексеевич Перовский.

– Перовский – это хорошо или плохо? – спросил Сераковский.

– Судя по рассказам знавших его людей, крут до жестокости, однако ж справедлив и прям.

– Жили при одном губернаторе, поживем при другом, – меланхолически заметил Станевич. – Не в этом дело.

– А в чем же?

– В том, что Бронислав получил письмо от Эдварда... Бронислав, покажи, пожалуйста, конверт.

– Из Вильно?

– Увы, из Петрозаводска, – ответил Залеский, вынимая письмо из кармана. – Из Петрозаводска, куда его выслали под надзор. Оказывается, он имел неосторожность издать в Вильно одно свое сочинение – "Иордан", в котором была обнаружена "неблагонадежность" автора – поэта Антония Совы. После чего последовало "высочайшее повеление".

– Боже мой! Как раз эту книгу у меня отобрали при обыске на границе, – воскликнул Сераковский.

– Между прочим, Эдвард пишет, что хотел бы поменять место ссылки на Оренбург и уже подал прошение на имя министра иностранных дел.

– Прекрасно! Нам как раз не хватает хорошего поэта, – сказал Зыгмунт. – Шевченко угнали на край земли...

– И еще не хватает молока, – добавил провизор, глядя на пустые кружки.

– Да, мы, кажется, заговорились. – Сераковский встал. – Пани Тереза, у вас готово?

– Готово, готово, – послышалось из кухни, а вскоре появилась сама старушка с подносом, на котором стоял запотевший, холодный, только что вынесенный из ледника кувшин топленого молока и лежали закуски – те, что принесли сами гости.

– Великомолочный пир начинается, – сказал ксендз Зеленко, привычно и рассеянно крестя стол. – Можно приступать, господа!

– Лично я выпил бы чего-нибудь покрепче, – пробасил Лазаревский. – Но уж так и быть...

Сераковский не поленился, встал и каждому наполнил кружку до краев.

– Между прочим, друзья, – сказал он, – Адам Мицкевич, когда учился в Виленском университете, устраивал со своими друзьями-филоматами точно такие же молочные попойки. Мы просто следуем примеру великого поэта.

– Ну-с, и за что мы выпьем?

– За Польшу! – раздалось сразу несколько голосов.

– Что касается меня, то я, пожалуй, подниму чарку за Украину, предложил Лазаревский.

– Тогда позвольте мне провозгласить тост за Литву, где я родился и вырос, – сказал Станевич.

– Как вижу, мнения разошлись, но есть нечто общее, что может объединить эти мнения и за что мы все можем выпить. – Сераковский нарочно помедлил. – За Россию, друзья!

Несколько пар глаз недоуменно смотрели на Зыгмунта.

– За в о л ь н у ю Россию в братском союзе с в о л ь н о й Польшей, – продолжал Сераковский, каждый раз подчеркивая голосом слово "вольный". – За страну, которая, если у нее будут не такие правители, как сейчас, сможет объединить в братском союзе все земли, названные нами.

– Надо бы закрыть окна, – посоветовал Цейзик.

– Пани Тереза, закройте, пожалуйста, окна!

– Однако наш Зыгмунт несколько изменил свои взгляды за последние два года!

– Да, изменил, пан Михал! И это произошло после сорок восьмого года. Изменились, и основательно, многие мои понятия о многих вещах. Могу признаться, что в университете я был против отношений с нашими восточными братьями, теперь я считаю, я убежден, что нам надо соединиться с ними. В этом, только в этом я вижу сейчас спасенье Польши...

– Согласен! – сказал Герн.

– Что ж, может быть, ты и прав, – промолвил Станевич, подумав.

Остальные молчали.

Слухи о скорой смене власти в губернии и округе подтвердились. Генерал-от-кавалерии Василий Алексеевич Перовский прибыл в Оренбург 29 мая 1851 года.

В Оренбурге к встрече нового генерал-губернатора готовились загодя, однако точной даты приезда не знали, и потому все официальные лица были начеку, нервничали, особенно корпусное начальство и гражданский губернатор Ханыков, уже два года занимавший эту должность. Предполагалось, что Перовского встретят звоном колоколов и медным громом военного оркестра.

В томительном ожидании никто не заметил, как на взмыленном коне через Сакмарские ворота проскакал всадник в запыленном казачьем мундире и, не разбирая дороги, помчался прямо к дому генерал-губернатора. Лишь минут через десять показался изрядно отставший казак-вестовой. Его подопечный к тому времени уже сидел в кресле, которое уступил ему генерал Обручев. Чтобы сдать дела, потребовалось не больше часа, и в тот же день Перовский вступил в должность оренбургского и одновременно самарского генерал-губернатора и командира Отдельного оренбургского корпуса.

Город был хорошо знаком Перовскому, который с 1833 по 1848 год уже управлял краем и сложил с себя эту обязанность не по своей воле, а после неудачного Хивинского похода.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю